Глава 12. Светоч над тьмой

— Куда его, господин ротмистр? — поинтересовался Никитенко. Тот отмахнулся, продолжая разговор с кем-то из толпы, в которой громко излагали: «Мы можем вернуться, если только будет милость Божия. Но нужно зажечь светоч, чтобы хоть одна светлая точка была среди охватившей Россию тьмы… Так-то, господа!»

Согласно кивнув собеседнику, он обернулся к ним.

— Во второй взвод сведи его, винтовку пусть выдадут. Тулуп ему дайте, не то ночью замерзнет к чертям.

— Слушаюсь, — откликнулся Никитенко и почесал папаху, отдав таким немудреным жестом честь. — Идем, пехота! Бо кушать уже сели, так то поедят все.

Опасения конного пекаря, совершенно не оправдались. В тот момент, когда он с паном Штычкой подошел к расположению второго взвода, ужинать, только собирались, и в ожидании. пока болтушка доспеет, развлекались разговорами за жизнь.

— А меня вот домой ну никак не тянет братцы, — вещал мужичок в темном железнодорожном тулупе, — Жены — то у меня нет, не обуспел перед войной. И невесты не приобрел за трудами. В деревне то шо? Летом не до девок, да и осенью тоже. А зимой, только на печку присел погреться, вот те и Крещенье, да и масленица рядушком.

— Ну а на масленицу шо? — поинтересовался помешивающий в варево в котле тощий пехотинец.

— Блины на масленицу едят, — невпопад ответил собеседник и, позевывая, поскреб голову. — А девки у нас загляденье одно.

— Ну и обженился бы.

— Времени, говорю, не хватило, а сейчас уже другого хочется. Про мир хочу посмотреть. Интересно как люди то живут- могут. Я вот за пять лет, почитай больше посмотрел, чем за тридцать. Даже паровоз видал, на конной тяге. А девки обождут, между прочим.

— А у нас, чтоб обжениться. Богородице молются, — встрял чистивший винтовку вихрастый паренек. — По три раза на Покрова помолишься, и считай как обженился уже. И жена у тебя красивая будет. Вот братец мой так обженился. Только чета не получилось там. Девка-то страшна досталася. До того страшна, доложу я вам, что в нужник отпускать боязно, не то мухи покрадут. Но уж хозяйка, так хозяйка. Тут тебе и пироги, тут тебе и капустник. В хате, опять же, и пылинка не упала. Вот и думай, что тебе Господь уготовал.

Над брательником паренька сочувственно посмеялись. Не свезло-то так не свезло. А и свезло. может? Плутая в поисках ответа, каждый подумал о своем — теплом и уютно пахнущем доме. Скрипящем половицами в сенцах, подслеповато взирающем на окружающее маленькими оконцами. С тишиной. шуршащей мышиной возней по ночам. Тоска, вселенская тоска и грусть повисла над ними, греющимися в лучах красного солнца. тонущего в белых декабрьских горизонтах.

— Желаю здравствовать, братцы! — прервал печальные размышления отставной флейтист и, подойдя к костру, помахал рукой. Сопровождающий его Никитенко, сочтя, распоряжения господина ротмистра выполненными, заторопился к близкому ужину, молча растворившись между возами.

— Здорово, коль не шутишь. — прогудел огромный пехотинец, освещающий окрестности грандиозной полированной лысиной. В попытке исправить это упущение, природа, недолго думая, наделила его большой и неопрятной бородой — Кто таков, земеля?

— Штычка. А звать Леонард, — представился музыкант, — призван на борьбу, промеж стенаний Отчизны под махновско-большевицкими бандами.

— А и на ять завернул, бгага, Стенания, говоришь. — посмеялся гигант, и отодвинул свой напоминающий раздавленную жабу треух валявшийся рядом — Сидай, земеля, сейчас вот вечерять будем. Сам, еврей что ли? Штычка?

— Не, — произнес отставной флейтист, присаживаясь, — Батюшка с Моравии сам, а матушка полька была, царствие им небесное.

— Жаль, — расстроился собеседник и пояснил — Лучше бы ты еврей был. Они умные. Соль у них по цене самая справедливая. Я по раннему времени соль им возил с Азова. Хорошая соль. В Киеве, да Полтаве у кого хочешь, спроси, все едят да еще просят.

— Тю, заладил, — вскинулся вихрастый с воза, — Ежели б не они, то каталися мы сейчас бы как коты в сметане. Ужо краснопузые с ними объединились, вот тебе и весь кавардак, почитай третий год. Веру, веру то позапрещали. Богородицу запретили. Позасели в Петербурге да Москве. Государя нашего Николая запретили. Нешто справедливо-то? За что государя-то?

— Покукарекай-то, дальше носу не видя, — ответил тот. — У меня Самуил по полтине соль брал, а остатние по четыре с полушкой гривенных, чуешь разницу? Про красных ничего не скажу. А то, что брат на брата резать лезет, вот это я тебе скажу, тут никакой справедливости. Своего ума ежели нету, то на чужой чой кивать?

— А шо воюешь тогда? На кой тебе война?

— А она мне и без надобности. Я за соль воюю, чтобы по полтине была. За справедливость, стало быть.

— Буде вам, — прервал перебранку кашевар, — котелки давайте, поспело уже. Заладили свое: соль, евреи, кто виноватый. По горлу уже разговоры эти, чтоб мне сдохнуть. Сами-то не разобрались.

Все зашевелились, звякая посудой, а бородач сунул пану Штычке крышку от котелка. Ложка у того была собственная, заткнутая по фронтовой привычке за обмотку ботинка. Парящее варево было снято с огня и разделено между солдатами. Солнце уже почти село и единственным неверным источником света оставался дымящий костерок.

— Картоху вынимайте, братцы, погорит же, — озаботился хлебающий болтушку тощий пехотинец, — с краюшку вона. Поспела вже.

— А вот не знаю, на вечер может, что выдают тут? Водки может? — поинтересовался Леонард, отставив обжигающую ладони посудину в сторону. — Или самим что сообразить?

— Да сообразишь тут, — посетовал тощий, — третий день в полях плутаем. В деревнях то красные, то Петлюра, синежупанники эти.

В ответ на это, пан Штычка извлек пляшку пани Яничековой, здраво рассудив, что судьба его повернула в новом направлении и должность гитариста Рейхсвера с этого мгновения вакантна. Злые красные перчики доброй бабушки оживили общество. У костерка тут же возникла суета. Вихрастый извлек из сена грязный стакашек, и обстоятельно подул в него, совершив таким образом дезинфекцию. А кухарь, приняв у музыканта пляшку, аккуратно выдоил остатки. Получилось чуть больше половины.

— Леньке два, — перекрестив пана Штычку по-своему, поделил долю оберфельдфебеля Креймера лысый пехотинец. Поглощавшие горячую картошку с болтушкой солдаты не возражали. Да и как возразить? Сидя на мерзлой земле в овражке, где-то в центре земли, возражать, было нечего. Черт с ним с этим вторым глотком, когда делишь последнее с товарищем в таком же рванье. У него такие же стертые от переходов ноги и безумные тоскующие глаза, в которых тает надежда. Надежда на то, что когда-нибудь все это закончится, сгинет в свой ад, а ты вернешься, усталый, но радостный от осознания того, что все. Все! Нет больше ветра, обжигающего кожу, бросающего в глаза снег и пыль, нет солнца, нет мутных фигур встающих в прицеле. Ничего этого нет! И страха тоже нет, закончился он, весь вышел и остался там, в снегах и сухом бурьяне, над которым нежно поют пули с осколками.

Отставному флейтисту, как владельцу водки, досталось два глотка, а не один, как всем. Темнота зябко кутала их, отступая лишь там, где костерок бросал свои яркие всполохи. За возами бродили тени, неразборчиво переговариваясь, а чистое небо проткнули ранние звезды.

— А и хорошо, братцы, как! — обрадовался молчавший до этого момента солдат в драном тулупе. — Жить то хочется!

— Жить завсегда хочется, — протянул кашевар, сплевывая пачкавшую губы черным картофельную шелуху, — и есть також. Вот я до передряг всех этих на Субботинской в ресторации прислуживал. Было дело! Чего только не готовили там. Каких только яств не было. Хорошее это дело, доложу я вам, подавать. Возьмем, к примеру, шницель, тут что повара отрежут, то само — собой получается. А ежели еще клиент не доест, то завсегда можно попробовать. Повар у нас был, Максим Никитич, так тот разным фокусам научным выучен, берет, стало быть, фунт телятины, и так бывало, его порежет, что получается у него три фунта. А хересу, того, что для готовки, так вообще на каждый день прибавление. Искусный был повар!

— А воду в вино обращал? — поинтересовался пан Штычка. — У нас в полку, как писарь Шуцкевский водки на вечер наливал, так чисто вода ключевая, хоть сейчас умыться. Вы, говорит, братцы, не сумлевайтесь, я, говорит, такой глаз имею, никакой меры не надо.

— Може и обращал, я-то на кухню редко заходил, больше на раздаче бывал, — ответил тот, вытряхивая из пляшки на ладонь сиротливые красные перчики пани Яничековой. Коварный напиток давно испарился в желудках, сидящих у костра, и, за неимением лучшего, кашевар попытался жевать их. Предательские сироты, повременив пару мгновений, дружно взорвались во рту жующего, отчего тот мгновенно сделался красен.

— Тьху! Бле! — принялся отплевываться он, из носа и глаз его потекло, а окружающие заржали.

— Воды! Братцы, воды дайте! — просипела жертва, а лысый гигант извлек фляжку и протянул ее страждущему.

— Держи, Степа.

— Благодарствую, — хрипло произнес Степа и принялся топить жар во рту.

— Я вот припоминаю, один случай был. — глядя на него сообщил Леонард, — ехал как-то знакомец мой, управляющий поместьем Пивко по собственным делам в поезде. Лето было, а по жаре да скуке, выпить сам Господь бог велел. И входит, стало быть, в Седльце господин один с бабушкой, а ехали они в Слоним, с пересадками. Ну, разговорились, про жизнь говорили, про цены на горох. А тот ему, конечно, предлагает, может пан добродий, промочим горло, вроде как за знакомство? Выпили они из запасов пана Пивко. Все, стало быть, попили. А тут тот господин вспоминает, что за здоровье Государя-то и не выпили. Непорядок, говорит, не выпили за августейшую особу. Выпили, конечно, за Императора, что у господина того нашлось, стало быть. Потом за государыню Алису и деток ихних, генерал-губернатора Енгалычева не позабыли. Потом за Плеве выпивали, министра жандармского за упокой души, потом еще за министров всяких, а на Шварце у них все и закончилось. И тут господин вспоминает, что у его бабушки бутылочка такая была, вроде как ноги растирать. Распили они ту бутылочку, да и сняли их в Бресте по докладу. Те возмутились, по такому случаю за морского министра не допили совершено, подайте нам водки, говорят. То чувства у нас подданические играть изволят. Жгут наши мысли. Упекли их на раза, а бабушку того господина утеряли за суетой. Потом искали, да не нашли совершено. А бутылочка та, для ног которая, потом нашлась, только пить из нее, нельзя никак, бо то снадобье может даже штык растворить, такую силу имеет!

— Чепуха, — авторитетно заявил вихрастый, — Нешто штык, что растворить могет?

— На чистом глазу тебе говорю, — заверил его пан Штычка, — с бутылочки той один жандарм отхлебнул, так в такую печаль впал, что к нужнику два дня подходить боялся, то, говорит, имуществу государственному вред боюсь причинить. Знамо дело, государственный человек об имуществе печься обязан.

— Ну, ты, дурында, — прогудел лысый великан, — Сказано тебе могет, значит могет. В Богородицу веруешь, а то, что снадобье такое есть, ладу не дашь.

Вихрастый замолк, пытаясь придумать аргументы, но не успел он открыть рот, как из темноты появилась тень в офицерской шинели, незамедлительно поинтересовавшаяся:

— Новенький, есть здесь?

— Туточки, господин поручик! — откликнулся не совсем оправившийся от коварства перчиков кашевар. В отблесках пламени зашевелились, вытягиваясь по стойке смирно.

— Здесь, вашбродь! — доложил в свою очередь пан Штычка, приподнимаясь от костра, — Штычка Леонард, рядовой пехотного полка!

— Откуда сам будешь?

— С Городу, вашбродь, музыкант я.

— Стрелять обучен, рядовой? Штыковому бою?

— Так точно, господин поручик, с четырнадцатого года в окопах.

— Хорошо, — одобрил тот, и устало потер костистое в темных ямах от неверного света лицо, — В первом взводе Якименко найдешь, пусть выдаст тебе винтовку и тулуп какой. Скажешь, поручик Клевко распорядился.

— Слушаюсь, вашбродь.

— Сам то что, из мещан?

— По матушке моей, из Гедройцев буду, пан поручик. — объяснил отставной флейтист.

— Ну-ну, — протянул его благородие, размышляя, — Из шляхты? Чудны дела твои Господи. Ладно, ступай, ступай голубчик.

Он еще немного потоптался у костра, и устало растворился в темени.

— Слушаюсь, вашбродь, — ответил Леонард ему вслед и, козырнув, двинулся в розыск.

Поиски были недолгими, у одного из возов на призыв музыканта откликнулся недовольный круглый пехотинец, вытянувший с телеги смердящий псиной тулуп и винтовку. Ткнув ими в грудь пана Штычки, он незамедлительно вернулся к игре в карты, которой развлекались его товарищи.

— Терц! — объявил кто-то.

— Холера тебя дери, — пожелал счастливцу Якименко, глядя в раздачу. А Леонард, обхватив поудобнее свое имущество поминутно натыкаясь в обманчивой темноте на возы и всякий военный скарб побрел назад.

У костра второго взвода сытые солдаты обсуждали, что каждый будет делать после победы. Самыми фантастическими были видения у пехотинца в тулупе железнодорожника.

— Мне для полного счастья парохода не хватает, — сообщил он, вытянув ногу поближе к огню так, что борющиеся с налившейся темнотой всполохи костра осветили полуоторванную подошву правого ботинка, подвязанную омерзительной грязной тряпкой. — Я, братцы, как порядок установится, на флот пойду. Поплаваю чуток, уж больно мне понравилось мир этот рассматривать. Я же телеграфистом могу, земеля у меня в искровой команде служил, так я с ним напостояно выпивал. Немудреная наука совершено. Знай себе проводки тяни, вытягивай. А телеграфисты завсегда в цене. Пойду на пароход, пайка там хорошая макароны дают, денег опять же. Так и може скоплю, куплю себе небольшой, да и буду плавать без дому, жизнь смотреть удивляться.

— Когда он, порядок, будет. — тоскливо произнес кашевар Степа. — С ума люди вышли. Ходили, ходили, да и вышли. А сколько побило? Я у Козинеце был. Немчура как надавила, «хох» свой кричат. Ужас, братцы, сплошной ужас. Пушками палили полдня, штабс- капитана нашего поубивало вконец, поручика Ветрова поубивало. Семьдесят седмиц человек положило. Куды тикать? Позади Висла, справа по яру герман шебуршит. Налево поле чистое. Не будет порядку, пока еще крови не пустим друг-дружке. Уже привыкли: смерть человеческая, что антрекот подать.

— На крови, стало быть, порядок и будет, — заключил бородач, кутавшийся в тулуп, — Слабину дали, вот тебе и кровь большая. Слабина, Степа, хуже предательства как оказывается. Ежели бы Корнилова тогда не заарестовали, давно бы был уже порядок. И хотел человек правду, да только не поняли. А так и льем кровушку свою да чужую. И зря, может, льем — то? Кто ответит? Я тебе скажу, что никто, бо не знает эту правду ни один.

— Так куда податься от всего этого? Кому верить, а?

— Да себе и верить, что живешь еще, вот во что верить надо. А остальное по обстоятельствам повзвесить. А правды — то сейчас ни у кого нету совсем. Плутаем, чисто щенки у маминой титьки, да все напиться не могем, бо слепы мы, и все слепы.

В ответ собеседник что-то пробурчал и отвернулся. А Леонард, слушая печальные разговоры, завернулся в выданную рванину, тоже затосковал. Не было ни для кого постоянного под этим небом, с мигающими звездами. Пуста была красота его, медленно вращавшегося над головами. Потому как не было в душах покоя, а было там множество вопросов и обид без ответа. Подумав немного о пани Смиловиц, отставной флейтист перевернулся на другой бок, где, согретый, уснул совсем без снов. В душе его был скучный декабрь.

Загрузка...