Вернувшись в сияющий холл «Уолдорф-Астории», мы не стали задерживаться. Дело в том, что я взял билеты на два часа дня, чтобы приехать в Кливленд утром. Ночной переезд позволял сэкономить на гостинице и прибыть на место к началу рабочего дня — сталинская привычка ценить время здесь, в мире чистогана, была как нельзя кстати. Дав команде четверть часа на сборы, я быстро закинул в чемоданчик немного одежды, «лейку» и скромные рекламные проспекты наших московских станков — последние разработки нашего станкостроительного института — и спустился в холл.
— Такси, пожалуйста. На Гранд-Сентрал, — бросил я, подходя к портье.
Такси ждать не пришлось — они дежурили тут же, у гостиницы. Чернокожий швейцар в ливрее потянул за хромированную ручку, и тяжелая дверь такси распахнулась навстречу нам, — против хода, как ворота в карету. Здесь это было нормой — удобно, чтобы не сбить шляпу при посадке, но смертельно опасно, если дверь откроется на ходу.
Мы с Устиновым нырнули в просторный, пахнущий старой кожей салон, Грачев сел спереди и всю дорогу пожирал глазами торпедо и руль авто. Желтый «Чекер» с шашечками на борту домчал нас до вокзала за десять минут. У величественного входа, под статуей Меркурия, наши пути разделялись.
— Ну, Виталий Андреевич, ни пуха, — я пожал руку Грачеву. — Твой поезд — «XX век», идет прямиком до Чикаго. Твоя задача — подготовить почву у «Студебеккера».
— Сделаем, Леонид Ильич, — кивнул Грачев, подхватывая чемодан. — Не заблужусь.
Он скрылся в людском потоке, направляясь к платформе чикагского экспресса.
— А нас, Дмитрий Федорович, ждет Огайо, — я повернулся к Устинову. — Поезд на Кливленд отходит через сорок минут. Идемте, посмотрим, как у них тут все устроено.
Огромный зал Гранд-Сентрал, надо признать, производил впечатление! Потолок, расписанный золотыми знаками зодиака на бирюзовом фоне, уходил ввысь метров на сорок. Правда, я, приглядевшись, заметил, что бирюза уже порядком потемнела — копоть от паровозов (которые когда-то ходили здесь) и миллионы выкуренных пассажирами сигарет делали свое черное дело. Небо над Нью-Йорком было прокуренным даже в храме транспорта.
Но взгляд мой приковало другое. В центре зала, возвышаясь над золотой будкой справочного бюро, сияли часы. Четыре молочно-белых циферблата смотрели на все стороны света. Выглядели они весьма необычно.
Я машинально вскинул руку, чтобы сверить время, и нахмурился. Мои часы, проверенные по радиосигналу точного времени, отставали ровно на одну минуту от вокзальных. Проверил часы Устинова — та же история.
Озадаченный этим фактом, я остановил пробегавшего мимо кондуктора с серебряными пуговицами.
— Простите, сэр. Ваши главные часы спешат?
Кондуктор подмигнул и, понизив голос, ответил:
— Ровно на шестьдесят секунд, сэр. Везде. На всех табло.
— Зачем? Неисправность механизма?
— Психология, сэр! Пассажир видит, что опаздывает, и бежит быстрее. В итоге он успевает, поезд уходит по графику, и никто не скандалит. Маленькая ложь во спасение расписания. Вообще же это очень точные часы, сэр, и очень дорогие. Посмотрите на эти стекла, сэр. Видите? Это опал! Натуральный драгоценный опал, сэр! Вандербильты, когда это строили, денег не считали.
Покачав головами, мы прошли к пути, где уже стоял поезд, готовый вытащить нас из каменного мешка Манхэттена на оперативный простор. По дороге я успел заметить, что лестниц в Гранд Централ практически не было — везде их заменяли наклонные пандусы. Очень удобно, если везти тележку с чемоданами!
Найдя наш вагон, мы вошли в купе. Открывшееся нам зрелище сильно отличалось и от английских, и от советских «мягких» вагонов. Устинов даже на секунду растерялся.
— А где спать, Леонид Ильич? — недоуменно спросил он, оглядывая помещение.
То что мы увидели, было не купе в нашем понимании, а скорее маленькая гостиная. Широкий мягкий диван, обитая плюшем банкетка, зеркала, вентилятор под потолком. И — ни намека на полки.
— Надо спросить персонал — ответил я, уже догадываясь, в чем тут фокус.
В этот момент зашел стюард-негр. По нашей просьбе он ловко, в два движения, разложил спинку дивана, превратив его в широченную кровать. А затем из, казалось бы, сплошной панели стены над диваном откинул верхнюю полку — уже застеленную, с туго натянутой хрустящей простыней.
Но главный сюрприз ждал нас в углу.
— Washroom? — спросил стюард и открыл неприметную дверцу.
Устинов ахнул. Внутри крошечного закутка обнаружился личный фаянсовый унитаз и сверкающая никелем раковина с горячей и холодной водой. Да-да: из крана шла горячая вода! В поезде!
— Индивидуальный санузел… — потрясенно прошептал Устинов, трогая теплый кран. — Прямо в купе. Это же какая система трубопроводов должна быть под вагоном? А как они решают вопрос со сливом на стоянках?
— Боюсь, Дмитрий Федорович, так же, как и мы — прямо на шпалы, — усмехнулся я. — Но сам факт впечатляет! Представь: не надо стоять в очереди в конце коридора с зубной щеткой в зубах, толкаясь с проводником.
Поезд тронулся удивительно плавно, почти бесшумно. Еще одна особенность Америки: электрическая тяга в черте города. Громадный вокзал Гранд Сентрал запрещал паровозы в своих туннелях, и первые полсотни километров нас тянул угловатый электровоз.
Поезд вырвался из душного тоннеля на свет в районе 97-й улицы, и мы оказались на высокой каменной насыпи — виадуке Парк-авеню.
Первое, что резануло глаз инженера — близость жилья. Поезд шел на уровне третьих-четвертых этажей жилых домов Гарлема. Я буквально заглядывал в окна к людям: видел, как негритянка жарит яичницу, как кто-то бреется перед зеркалом. Никакой полосы отчуждения! Город и железная дорога существовали в опасном, интимном симбиозе. Рельсы прорезали плоть города без наркоза.
Мы с грохотом пронеслись по стальному мосту через мутную протоку реки Гарлем — это был сложный механизм с огромными противовесами, способный подниматься вверх, как гильотина, чтобы пропустить суда.
А затем поезд повернул, вышел к широкой глади Гудзона, и я увидел Его.
Справа, высоко над головой, перечеркивая небо, навис мост Джорджа Вашингтона.
— Красиво, черт побери! — заметил прилипший к стеклу Устинов.
Это было действительно примечательное сооружение. Самый большой подвесной мост в мире, открытый всего три года назад. натуральный вызов гравитации. Тонкая стальная лента дороги висела над километровой акваторией на двух циклопических стальных башнях.
— Видите башни, Дмитрий Федорович? — указал я на опоры моста. — Приглядитесь к ним.
— Стальные фермы, — пожал плечами Устинов. — Ажурные. Красиво, почти что Эйфелева башня…
— В том-то и дело, — усмехнулся я. — По проекту, эти стальные скелеты должны были обложить гранитом и бетоном. Сделать помпезные колонны чтобы было «богато», как любят в Европе.
Устинов понимающе хмыкнул.
— Но ударила Великая Депрессия, денег на гранит и прочие финтифлюшки не хватило. Решили оставить так. И знаете что? Это выглядит в сто раз лучше любого гранита. Стальные фермы. Все по-честному. Когда будем строить мост через Керченский пролив или через Волгу, вспомните этот «скелет». Уверен, нам тоже будет не до гранита.
Мост плыл над нами как наглядный урок американского подхода: если вещь работает, ей не нужны бантики.
Наконец мы достигли берега. Потянулись бесконечные пригороды Нью-Йорка, сменившиеся полями и фермами. На станции Хармон, уже за пределами мегаполиса, произошла замена: электровоз отцепили, и вместо него во главе состава встал настоящий монстр — паровоз типа «Гудзон».
Пока на станции шла смена локомотива — процесс неторопливый и по-своему торжественный, — я, воспользовавшись стоянкой, вышел в тамбур и спустился на низкую платформу. Устинов остался в купе, уткнувшись в рекламные проспекты машиностроительных фирм, а меня тянуло посмотреть на «электрическую кухню» Нью-Йоркской дороги.
Я подошел к краю платформы, вглядываясь в пути. Там, рядом с ходовыми рельсами, тянулся третий — силовой. Но он выглядел совершенно не так, как я себе представлял, основываясь на картинках из учебников или опыте советских трамвайщиков.
Это был не просто стальной брус на изоляторах. Сверху и с боков рельс был плотно закрыт коробом из прочного, пропитанного креозотом дерева. Металла вообще не было видно.
— Как же они ток снимают? — пробормотал я, озадаченный. — Через дерево, что ли?
Рядом со мной, проверяя сцепку вагонов, прохаживался грузный мужчина в форменной фуражке с золотым галуном и эмблемой «NYC». Судя по уверенному виду и папке в руках, это был не просто обходчик, а линейный мастер или бригадир пути.
— Excuse me, sir! — окликнул я его, указывая на рельс. — Разрешите вопрос инженеру из России?
Американец, пожилой, ирландского типа блондин с красным обветренным лицом, удивленно приподнял козырек.
— Из России? Далековато вас занесло. Спрашивайте, сэр!
— Я смотрю на ваш третий рельс. Он закрыт кожухом. Как электровоз получает питание? Куда прижимается контактный башмак?
Мастер усмехнулся, явно довольный интересом иностранца к его хозяйству.
— А, это наша гордость. Система Вилгуса-Спрейга. Смотрите внимательнее, — он указал носком ботинка на электровоз, который как раз отцепляли. — Видите «лапу» с пружиной? Она подныривает под рельс.
Я присмотрелся. И действительно: токоприемник, похожий на изогнутую стальную ладонь, прижимался к контактному рельсу не сверху, а снизу.
— Нижний токосъем, — пояснил мастер. — «Underrunning third rail». Мы не кладем башмак на рельс, мы подаем контакт вверх.
— Но зачем такая сложность? — удивился я. — Гравитация ведь работает против вас.
— Зато природа работает на нас, сынок, — назидательно произнес ирландец. — Вы знаете, что такое «ледяной дождь»?
Я понимающе кивнул. Знаю ли я? О, да!
— Так вот. Если рельс открыт сверху, то зимой, когда идет мокрый снег, он покрывается коркой льда. А лед, как вы, очевидно, прекрасно знаете, сэр — неплохой изолятор. Поезд встает, дуга горит, напряжение скачет. Поэтому у нас контактная поверхность смотрит вниз. Лед на ней не держится, сосульки висят по краям и не мешают. А сверху — деревянная «крыша». Ни снег не ляжет, ни мусор не закоротит!
Он похлопал себя по карману, доставая плитку жевательного табака.
— И главное — безопасность. Путевые обходчики — тоже люди. На открытый рельс можно случайно наступить или уронить лом. И все — жареный бифштекс. А на наш короб можно хоть сесть перекурить — дерево не проводит ток. Шестьсот шестьдесят вольт, сэр, шутить не любят.
В голове моей мгновенно вспыхнула панорама Москвы. Мы ведь сейчас роем первую очередь метро! Каганович и Хрущев каждый день докладывают о проходке шахт. Но вопрос энергетики решается по старинке — планируется обычный, открытый верхний токосъем, как в берлинском «У-Бане» или в Лондоне.
А ведь нас в Москве зимы не чета нью-йоркским. Линии метро пока подземные, но скоро мы выйдем на поверхность — в депо, на открытые участки до «Сокольников» или в Измайлово. И там наш «классический» рельс мгновенно обмерзнет. Мы будем жечь электричество на его обогрев, будем гонять ночами спецвагоны, счищать наледь…
А безопасность? Сколько наших рабочих, неопытных, усталых, может погибнуть, просто оступившись в туннеле и задев ногой открытый рельс под напряжением 825 вольт? Десятки? Сотни?
Этот деревянный кожух и прижим снизу решали все проблемы разом.
— Спасибо, сэр! — я с чувством пожал руку удивленному железнодорожнику. — Вы мне только что сэкономили миллионы рублей и спасли сотни жизней.
Паровоз заменили. Я взлетел по ступенькам в вагон, на ходу вытаскивая блокнот. Устинов поднял голову.
— Что случилось, Леонид Ильич? Едем?
— Непременно, непременно едем, да еще как, Дмитрий Федорович! — говоря это, я торопливо набрасывал эскиз: перевернутая буква «П» рельса, защитный кожух, рычаг токоприемника. — Пишите в список первоочередных дел по возвращении: «Метрострой». Встреча с товарищем Роттером, начальником техотдела Метростроя, и инженерами-электриками. Мы должны немедленно изменить конструкцию контактного рельса в Московском метрополитене! Будем внедрять «американскую схему» с нижним токосъемом. Иначе мы наших людей поубиваем и зимой встанем.
Закончив, я посмотрел на свой рисунок. Это была первая, незапланированная, но, возможно, самая гуманная находка нашей поездки. В Москве скоро поедут поезда, и они должны быть безопасными.
Наконец наш экспресс «New York Central» вырвался из каменных ущелий Манхэттена и, набирая ход, понесся на запад, вдоль широкой, свинцовой ленты Гудзона. Мощный паровоз мерно тащил состав, не забывая стравливать лишний пар. Удивительно — пятнадцать лет я здесь, но никак не привыкну к паровозам. Для меня, человека из двадцать первого века, это — все еще ожившая история. Черный, лоснящийся от смазки исполин, с ведущими колесами выше человеческого роста, шипел и плевался паром, как живое существо. КПД — дай бог семь процентов, расходует уголь тоннами, требует армию людей для обслуживания… Винтаж, архаика. Но, черт возьми, красиво!
— Прохладно, — заметил Устинов, потирая плечи. — Дует откуда-то?
— Это кондиционер, Дмитрий Федорович, — пояснил я, указывая на решетку под потолком.
Уточнив у проводника, все того же молодого чернокожего парня в аккуратной униформе компании, мы выяснили, что воздух подавал не совсем кондиционер. Эта штука называлась «айс-активити систем». Под полом вагона размещался бункер. На больших станциях туда загружают тонны полторы льда, и вентиляторы гонят через них воздух. Примитивно, дорого, но вполне эффективно. Американцы помешаны на комфорте.
За окном пролетали бесконечные телеграфные столбы, увешанные гирляндами стеклянных изоляторов — нервная система железной дороги. Внезапно, когда мы проносились мимо какого-то полустанка, раздался глухой удар о борт почтового вагона, шедшего в голове состава.
— Что это? Авария? — встрепенулся Грачев.
Снова допросили стюарда. Оказалось, это на нашем поезде «поймали почту» На каждом полустанке специальным образом подвешен мешок с почтой. Состав, проходя мимо, прямо на ходу крюком срывает этот мешок и затаскивает на борт.
— Скорость сто километров в час, а они даже не притормозили. Удобно и прагматично! — похвалил я.
— А как по мне — крохоборы! — недовольно заметил Устинов.
Поездка наша занимала около 11 часов. Мы сидели у окон нашего удобного купе, глядя, как разворачивается перед глазами бесконечное полотно настоящей, неприкрытой Америки. Делать было нечего, и мы просто глазели по сторонам.
Сначала потянулась внушающая уважение своим масштабом картина сельской Америки. За окном проплывали огромные, нарезанные под линейку квадраты полей — бесконечная, уходящая за горизонт ярко-зеленая геометрия. Дружные, сочные всходы озимой пшеницы колыхались на ветру как изумрудное море, перемежаясь с ровными строчками только проклюнувшейся кукурузы. Каждая ферма выглядела как маленькая крепость индивидуализма: высокие, похожие на ракеты, серебристые башни силосных элеваторов, добротные красно-кирпичные амбары, на покатых крышах которых огромными буквами белела реклама табака «Mail Pouch».
И тут же, словно прошивая эту патриархальную землю, шли масштабные дорожный работы. Вдоль железнодорожной насыпи то и дело мелькала серая лента шоссе — узкого, еще старого, двухполосного. Здесь суетились буквально сотни людей в широкополых шляпах, кепках и потертых куртках. Это, видимо, и была знаменитая «армия Рузвельта», — Гражданский корпус. Собрав под своими знаменами миллионы безработных, они расширяли обочины, копали дренажные канавы, выкладывали камнем откосы мостов.
Нас с Устиновым поразила одна деталь: техники на этих работах почти не было. Мощные «Катерпиллеры» и грейдеры, которых в Америке, вроде бы, хватало, на стройках отсутствовали. Люди работали кирками, лопатами и тачками. Впрочем, как говорили, замысел Рузвельта был не столько про дорожное строительство, сколько про занятость: Эти работы призваны были дать хлеб и чувство достоинства миллионам мужчин, вытащив их из петли безделья. Они строили дорогу в будущее вручную, метр за метром.
В целом сельские Штаты производили благостное впечатление. Но стоило поезду притормозить на подъезде к крупному промышленному узлу, как картина резко менялась. То тут, то там, прямо в полосе отчуждения, лепились друг к другу убогие, жалкие лачуги, сколоченные из ржавых листов кровельного железа, старых автомобильных капотов, фанеры и картонных ящиков из-под фруктов.
— «Гувервилли», — мрачно прокомментировал Устинов, проследив за моим взглядом. — Поселки безработных.
Я кивнул. Великая Депрессия, которую из окна «Уолдорф-Астории» было не разглядеть, здесь скалилась во весь рот. У костров сидели люди в потертых пальто, провожая наш сверкающий состав тяжелыми, пустыми взглядами. Но, что удивительно, стоило поезду отъехать от этих поселений нищеты, как мы вновь ныряли в мир агрессивного изобилия. Бесконечные рекламные щиты, стоявшие вдоль путей, кричали яркими красками: «Брейся кремом Burma-Shave!», «Пей Coca-Cola!», «Покупай Форд!». Эти жизнерадостные плакаты на фоне покосившихся ферм с забитыми досками окнами и ржавых элеваторов смотрелись сюрреалистично, как забытые на свалке театральные декорации.
Страна была огромной, подавляюще огромной. Мы ехали час за часом, а пейзаж почти не менялся: бесконечные поля, прорезанные линиями электропередач, силуэты водонапорных башен, похожих на пришельцев из романов Уэллса, снова поля, и снова городки, как бусины, нанизанные на нитку железной дороги. И везде, в каждом, даже самом захудалом городишке, я видел то, чего так не хватало нам: асфальт, провода, сотни автомобилей. Этот контраст — технической мощи и социальной разрухи — был главным нервом Америки тридцать четвертого года.
К ночи пейзаж изменился. Рекламные щиты исчезли, уступив место темным громадам заводских корпусов, озаряемых лишь вспышками далеких прожекторов и багровым заревом доменных печей. Мы въезжали в то, что в моем времени презрительно называли «Ржавым поясом» — зону закрытых заводов и безработицы. Но здесь, в тридцать четвертом, железо еще не заржавело. Это был «стальной пояс», квинтэссенция индустриальной мощи Америки, грохочущая кузница, окутанная угольным дымом, которая даже в разгар Депрессии не прекращала свою работу.
Когда за окном начали сгущаться сумерки, я скомандовал:
— Ужинать, Дмитрий Федорович. Идем в вагон-ресторан. В купе жевать сухомятку — это по-мещански.
Мы прошли через лязгающие и грохочущие тамбуры (затянутые резиновой гармошкой промежутки между вагонами ходили ходуном, напоминая о том, что мы несемся со скоростью 60 миль в час) и вошли в вагон-ресторан.
Перед нами предстали два ряда столиков, ослепительно белые накрахмаленные скатерти, вазочки с живыми розами и тяжелые, посеребренные приборы.
Нас встретил метрдотель — пожилой негр в черном костюме — и проводил к свободному столику у окна.
— Что желают джентльмены?
Устинов взял меню и растерялся. Названий было много, и все они звучали непонятно и дорого.
— Я выберу за нас, — сказал я, решив прекратить его мучения. — Два «Нью-Йорк стейка», средняя прожарка. Картофельное пюре с соусом грейви.
— И что будем пить? — поинтересовался официант. — Кофе? Вино?
Мне вдруг ностальгически захотелось «Кока колы». Где я ее еще найду?
— Мне — «Колу», — заказал я. — Дима, а ты что будешь?
— Чайку бы, — мечтательно произнес Устинов. — Крепкого, с лимоном.
— А джентльмену — чай.
Пока мы ждали заказ, я обратил внимание Устинова на сервировку.
— Пощупайте вилку, Дмитрий Федорович. Чувствуете?
Устинов взвесил прибор в руке.
— Тяжелая. Грамм сто, не меньше. Серебро? Богатые же они, черти…
— Да, серебро. Но дело тут не в богатстве. Это чистая физика: поезд качает. И вот, чтобы посуда не «ездила» по столу, скатерть накрахмалена до жесткости фанеры, а приборы и тарелки делают намеренно массивными. Центр тяжести и трение.
Ужин подали через десять минут. Огромные, скворчащие куски мяса, занимавшие полтарелки. Официанты двигались в проходах, балансируя подносами в такт качке вагона, ни разу не расплескав воду.
— А знаете, что меня поражает больше всего? — сказал я, разрезая сочный стейк. — Кухня.
— Да, кормят отменно, — с набитым ртом кивнул Устинов. — Мясо — во! У нас такого не достанешь.
— Да я не про вкус, а скорее про организацию дела. Вот ты представь: здесь кухня — это клетушка два на три метра в конце вагона. Там жара, качка, теснота. И при этом они кормят сотню человек по меню, готовят «из-под ножа», моют посуду и ничего не бьют. Это конвейер, как у Форда, фабрика-кухня на колесах. Организация труда у них — зверская, но эффективная. Ия каждый шаг — просчитан.
Устинов, доев, с сожалением посмотрел на пустую тарелку.
— Сытно. Вот бы наших рабочих так кормить в заводских столовых…
Официант вернулся с подносом. Передо мной он поставил запотевшую бутылочку золотистого напитка, а перед Устиновым — чашку с едва теплой водой, на блюдце рядом лежал ломтик лимона и… маленький бумажный мешочек на ниточке.
Устинов брезгливо поднял мешочек за нитку, как дохлую мышь.
— Это что такое, Леонид Ильич? Где заварка?
— Это и есть заварка, — усмехнулся я. — «Ти-бэг». Чайный пакетик. Чайную пыль фасуют в бумагу. Макаете в кипяток — получается чай.
— Эрзац какой-то, — буркнул Устинов, бултыхая пакетик в чашке. — И вода не крутой кипяток. Не умеют они чай пить. Дикари.
— Зато посмотрите на воду, — я указал на высокие стаканы, которые нам поставили первыми. Они были доверху набиты кубиками льда, и официант с графином коршуном следил, чтобы они были полны. — Лед. В любом количестве, бесплатно и зимой, и летом. Индустрия холода у них развита лучше, чем металлургия.
Налив колу в стакан со льдом, я сделал глоток. Вкус был тот же самый — резкий, сладкий, обжигающий горло холодом. Стабильность качества спустя сто лет… или скорее за сто лет до.
— Что это, Леонид Ильич? — поинтересовался Устинов, макая пакетик. — Квас ихний?
— Что-то в этом роде, Дмитрий Федорович, — произнес я, пополняя стакан и наблюдая, как темная, шипящая пузырьками жидкость льется на лед. — Это жидкий доллар. Своего рода символ Америки. Смесь сахара, кофеина и какой-то секретной химии. Хреново утоляет жажду, потому что сладкая, зато бодрит и вызывает привыкание. Попробуйте, — я пододвинул ему второй пустой стакан и отлил немного.
Устинов осторожно пригубил, поморщился и чихнул от газа.
— Тьфу ты… Аптекой отдает. Солодкой какой-то. И сладкая — жуть. Как сироп от кашля.
— А вы, батенька, зрите в корень! — рассмеялся я. — Ее аптекарь и придумал полвека назад. Сначала лечили нервы, а теперь зарабатывают миллионы. Пейте, Дмитрий Федорович. Не нравится вкус — цените бизнес-идею. Продать подкрашенную воду дороже молока — это надо уметь.
Закончив ужин, я подозвал официанта и расплатился одной из купюр Микояна, оставив щедрые чаевые. Официант, просиявший улыбкой, мгновенно убрал посуду.
— Ничего, Дима, ничего. Будем и своих людей также кормить, — пообещал я, вставая. — Когда построим свои мясокомбинаты по их образцу. — Ну все, пойдемте дрыхнуть, товарищ инженер. Завтра нам понадобятся силы.
Мы вернулись в купе, когда за окном уже сгустились сумерки, и пейзаж превратился в черную пустоту, изредка прорываемую огнями полустанков. В наше купе тут же постучал стюард и в считанные секунды разложил наши кровати, вновь вызвав одобрение Устинова.
— Прекрасная эргономика! — уважительно произнес Устинов, пощупав механизм. — Никаких зазоров, все на пружинах, работает как часы. А у нас полку чтобы опустить — ломом поддевать надо, а окна обычно заколочены шестидюймовыми гвоздями!
Я прилег на нижнюю полку, вытянувшись во весь рост. Ход поезда убаюкивал. Под головой была накрахмаленная наволочка, а не казенный матрас.
— Привыкайте, Дмитрий Федорович, — пробормотал я, глядя в полированный потолок, в котором отражалась латунная лампа. — Комфорт здесь — это натуральная индустрия, если не религия.
До Кливленда оставалось часа три, и я решил немного подремать, чтобы встретить «стальной пояс Америки» со свежей головой.