Начало 1934 года выдалось морозным, суетливым и наполненным глухим, подспудным ожиданием. Москва гудела, как растревоженный улей. Со всех концов необъятной страны в столицу съезжались делегаты XVII съезда партии — того самого, на котором моя фамилия должна была впервые появиться в списке кандидатов в члены ЦК ВКП (б)
Всю неделю, предшествующую открытию съезда, прошли для меня в режиме нечеловеческого напряжения. Это была бесконечная череда рукопожатий, коротких разговоров в прокуренных кулуарах, случайных и неслучайных встреч в столовой ЦК. Нужно было «засветиться» везде: подойти к могущественной украинской делегации, напомнить землякам о себе; вместе с Кагановичем и Мельниковым поприветствовать москвичей; обменяться парой фраз с хмурыми уральцами, поболтать с улыбчивыми товарищами из солнечного Туркестана. Делегаты должны были увидеть вживую того самого «молодого специалиста, которого заметил товарищ Сталин», и убедиться, что это живой, компетентный, скромный и, главное, — лояльный партии человек.
Апофеозом этой подготовительной суеты стало поручение, переданное мне через Маленкова, отвечавшего за организацию съезда.
— Товарищ Сталин желает, — сказал он, не глядя мне в глаза, — чтобы за подготовку и работу секции съезда по промышленности и технике отвечали лично вы.
Внешне я остался бесстрастен, но в душе чуть не присвистнул от изумления. Похоже, мне предстоял экзамен, который придется сдавать на глазах у всей партийной верхушки.
А на следующий день, когда я сидел в кабинете, пытаясь разгрести лавину предсъездовских бумаг, секретарь доложил о визите корреспондента «Правды». Через минуту в кабинет вошел невысокий, полноватый, очень энергичный человек с живыми, проницательными черными глазами. Я сразу узнал его: это был Михаил Кольцов — редактор «Огонька», специальный корреспондент «Правды», личный друг Горького и, как говорили шепотом, один из немногих, кто мог входить к Сталину без доклада. Его визит означал одно — прямое поручение с самого верха.
— Леонид Ильич, — начал он без предисловий, усаживаясь напротив, — партия и правительство ждут от вас статьи. Газета «Правда», накануне съезда. О перспективах нашей оборонной промышленности. Сроки, как вы понимаете, «вчера».
Эта новость, признаться, выбила меня из колеи. Поручение, конечно, было ожидаемо: перед съездом всегда собирали вал разного рода пропагандистских и просветительских материалов. Но как же мне некогда этим всем заниматься!
Заметив мои колебания, Михаил Ефимович хитро улыбнулся.
— Я вас мучить не буду. Сформулируйте основные тезисы, направление мысли. А текст, слог, высокий штиль, пафос — это уж моя забота!
На том и порешили.
— Хорошо, Михаил Ефимович, — я взял чистый лист бумаги. — Давайте тезисно. Первое. Основа обороны — тяжелая индустрия. Успехи первой пятилетки создали фундамент для технического перевооружения армии. Второе. Мы отказываемся от слепого копирования зарубежных образцов. Наша цель — создание собственной, передовой советской конструкторской школы. Третье. Главный принцип — системность и унификация. Мы уходим от разнобоя и кустарщины к единым, унифицированным системам вооружения, от патрона до танка. И четвертое, — я сделал паузу, — наша оборонная промышленность должна стать локомотивом для всей экономики, двигая вперед металлургию, химию, приборостроение. Каждый оборонный рубль должен давать двойную отдачу — и для армии, и для гражданки.
Кольцов быстро строчил в своем блокноте.
— Отлично! — он поднял голову, и в его глазах блеснул азартный огонек. — «Системность и унификация»… «Оборонка — локомотив индустрии»… Звучит! С этим можно работать! Будет мощная статья. Народ прочтет и поймет: у руля технической политики стоит твердая рука.
Он ушел, пообещав прислать черновик. Впрочем, несмотря на любезность Кольцова, эта статья все равно заняла у меня немало времени. Дело в том что надо было выдать очень точную дозу информации: не много, но и не мало. С одной стороны, надо было показать товар лицом — рассказать и о достижениях, и о ближайших планах, а рассказать, прямо скажем, было о чем. Но говорить о реальных планах — радарах, торсионах, реактивных снарядах — было абсолютно невозможно: все это находилось под той или иной степенью секретности. Надо было очень пристально следить за собой, чтобы ненароком не выболтать государственной тайны! Пришлось импровизировать, облекая конкретные планы в обтекаемые, идеологически выверенные формулировки.
Съезд открылся двадцать шестого января 1934 года в переполненном, гудящем, как улей, Георгиевском зале Большого Кремлевского дворца. Тысячи делегатов, тяжелый запах папирос и пота, алые стяги, огромный портрет Сталина над президиумом — все это создавало атмосферу грандиозного, почти религиозного действа. Я сидел не в президиуме, а в первых рядах партера, вместе с другими ответственными работниками ЦК. Днем — бесконечные, оглушительные доклады, прерываемые бурными, переходящими в овацию аплодисментами. Вечером — кулуарная работа, встречи, разговоры.
В один из перерывов, в правительственной ложе Большого театра, где для делегатов давали «Лебединое озеро», Каганович подвел меня к невысокому, плотному человеку лет сорока пяти, с открытым, энергичным лицом и удивительно обаятельной, обезоруживающей улыбкой. Это был Киров.
— Сергей Миронович, — сказал Каганович. — Позволь тебе представить: товарищ Брежнев. Тот самый наш молодой специалист по новой технике. В ЦК идет, надо поддержать товарища!
До сих пор мне не приходилось видеть Кирова вживую. Он в основном находился в Ленинграде. Я знал его лишь по фотографиям, но при личном общении он производил совершенно иное, куда более мощное впечатление. Киров не был похож на других вождей. В нем не было ни сталинской тяжелой подозрительности, ни молотовской сухой канцелярской надменности. От него исходила волна живой, почти физически ощутимой энергии, человеческого тепла и уверенности в себе. Он крепко, по-мужски, пожал мне руку, а его светлые, чуть прищуренные глаза смотрели прямо, доброжелательно и с неподдельным интересом.
— А, наслышан, наслышан! — пророкотал он своим знаменитым, бархатным баритоном. — Это вы наших генералов на совещаниях строите? Правильно делаете! Давно пора!
Разговор завязался легко и непринужденно. Я воспользовался моментом, чтобы прощупать почву для своего нового, важного проекта.
— Сергей Миронович, есть одна идея. Мы тут на совещании по танкам пришли к выводу, что нам катастрофически не хватает качественной броневой стали. Да и для судостроения, для новых моторов… Я готовлю докладную записку о создании в Ленинграде, на базе ваших Кировского и Ижорского заводов, мощного, головного Научно-исследовательского института стали и брони. Надо вплотную заняться танковой броней, особенно литьевыми ее видами, а также жаропрочными сталями и сплавами.
Живые глаза Кирова мгновенно загорелись.
— Это блестящая идея! — экспансивно воскликнул он. — Давно пора! Ленинград — лучшее место для института. И кадры у нас есть, и научная база. Готовьте записку, Леонид Ильич. Я поддержу обеими руками. Нам такое дело кровь из носу нужно!
Он говорил, улыбался, шутил, а я смотрел на него и не мог отделаться от ледяной, душащей мысли. Я знал, что этому обаятельному, полному жизни и планов человеку осталось жить меньше года. Знал, что его убьют здесь, в Ленинграде, в коридорах Смольного. Как там была фамилия его убийцы — Иванов? Петров? Не помню… Простая какая-то, не запоминающаяся.
Что делать с этим знанием? Рассказать ему прямо сейчас, здесь, под хрустальными люстрами Большого театра? Он примет меня за сумасшедшего. Доложить Сталину? Но как? На каком основании? 'Мне приснилось что Сергея Мироновича пристрелили? Смешно. Анонимный донос в НКВД? Это будет выглядеть как грязная провокация, попытка ввязаться в игру, правил которой я до конца не понимаю.
Я стоял рядом с ним, улыбался, кивал, а сам чувствовал себя так, будто на моих глазах человек, которого я мог бы спасти, медленно идет к краю пропасти, а я не могу ни крикнуть, ни протянуть ему руку. Любое неосторожное движение — и я полечу в эту пропасть вместе с ним.
Дни съезда текли в строгом, ритуальном порядке. Утром и днем — официальные заседания, наполненные громом аплодисментов и бесконечными славословиями. С отчетными докладами выступили Сталин, Молотов, Каганович. Они рисовали величественную картину превращения лапотной России в могучую индустриальную державу. Говорили о сотнях новых заводов-гигантов, о победе колхозного строя, об окончательном разгроме всех врагов и оппортунистов. Каждая цифра, каждый тезис встречался бурной, заранее срежиссированной овацией. Делегаты вскакивали с мест, скандируя «Слава великому Сталину!», и я, вместе со всеми, тоже поднимался и хлопал, чувствуя себя участником грандиозного, но абсолютно фальшивого спектакля.
Особенно тяжелое впечатление производили выступления «раскаявшихся» вождей вчерашних оппозиций. Один за другим на трибуну поднимались Бухарин, Зиновьев, Каменев, Рыков — люди, чьи имена когда-то гремели наравне с ленинским. И они, глядя в зал пустыми глазами, произносили ритуальные слова унизительного самобичевания. Они каялись в своих «ошибках», «уклонах», клеймили собственное прошлое, вовсю превозносили гениальность и прозорливость Сталина, единственного верного ученика Ленина. Не знаю, какое впечатление производили они на делегатов, а я не верил ни единому слову. Это был политический театр, призванный продемонстрировать полное и безоговорочное подчинение «вождей» всех рангов воле одного человека.
Но когда заканчивались официальные заседания и партийная масса растекалась по кулуарам, по коридорам гостиниц «Националь» и «Метрополь», начиналась другая, невидимая жизнь. Фасад показного единства трескался, и в щели пробивался ледяной сквозняк затаенного, глухого недовольства.
Вполголоса, оглядываясь, делегаты обсуждали реальное, а не газетное положение дел в деревне, вспоминали о «перегибах» и жестокостях коллективизации, с горькой иронией передавали друг другу очередные примеры непомерного восхваления Сталина. Газетой «Правда» уже года три как заведовал Мехлис, и панегирики главного партийного органа в адрес Вождя уже приобретали характер натурального культа. В этих разговорах глухая тоска по старым, более демократичным партийным временам отчетливо перемежалась с вспышками открытого протеста.
Особенно запомнился один вечер, в прокуренном холле гостиницы «Националь». Я стоял в стороне, разговаривая с кем-то из аппарата, но невольно услышал обрывки разговора из кружка делегатов, собравшихся у окна. Это были хозяйственники, секретари из промышленных областей, люди земли.
— … зато газеты почитаешь, так мы уже в раю живем, — с горькой усмешкой говорил один, коренастый, седой, с лицом, изрезанным морщинами. — А ты в Рязань приедь. В городе, на карточки, шаром покати. Масла нет, мяса — с прошлого года не видели.
— У нас в Иваново то же самое, — подхватил второй, помоложе. — Червонец-то издох, товарищи. Превратился обратно в совзнак. Вроде и деньги у рабочего на руках есть, а купить на них нечего. Промтоваров нет. На рынке цены такие, что страшно подходить. Торгсин процветает, спекулянты жируют.
— А куда деваться? — вздохнул третий, самый пожилой. — На деревню надавили так, что она дышать перестала, вот город и посыпался. Заводы строим, это да. А кто на этих заводах работать будет, если его кормить нечем? Все по одному лекалу, по одной команде. Не вздохнуть, не повернуться. Обо всем один человек думает, остальные ему в рот смотрят…
Они замолчали, заметив мой взгляд, и кружок торопливо, как по команде, распался. Но этих нескольких фраз, брошенных вполголоса, было достаточно.
В перерыве между заседаниями, в густом, шумном людском водовороте, заполнившем Георгиевский зал Кремля, я намеренно искал глазами Мельникова. Он стоял в группе крепких, уверенных в себе мужчин — секретарей областных комитетов, настоящих «хозяев» своих регионов. Я подошел.
— Петр Богданович, приветствую.
— А, Леонид Ильич! — он обрадованно пожал мне руку. — А мы тут как раз о делах насущных. Позволь представить: товарищи с Урала, из Сибири.
Я обменялся рукопожатиями. Разговор, как и везде в кулуарах, вертелся вокруг главной, волновавшей всех темы, — нет, не доклада Молотова, а эпопеи «Челюскина».
— Читали сегодня? — басил коренастый уралец. — Снова сжатие было. Пишут, треснуло несколько шпангоутов. Ужас! А ведь там женщины, ребенок… Леонид Ильич, — повернулся он ко мне, видимо — как к представителю высшей власти, — вот вы у нас человек, близкий к авиации. Скажите как специалист, по-честному. Если, не дай бог, их раздавит… У нас есть шанс спасти их самолетами? Это же Чукотка, полярная ночь…
Все взгляды устремились на меня, ожидая почти пророчества.
— Шанс есть, — ответил я твердо. — Дело конечно непростое. Но главное — не техника, а люди. Я лично знаю летчиков, которые готовятся к этой операции — Ляпидевского, Леваневского. Это лучшие пилоты в мире. Если понадобится, они сядут на льдину размером с этот коридор. Поверьте, они вывезут всех!
Все бросились обсуждать достижения и возможности наших полярных летчиков. Воспользовавшись моментом, я отвел Мельникова в сторону, к одной из колонн. Его лицо, только что бывшее оживленным, стало мрачным и озабоченным.
— Что-то случилось, Петр Богданович? — спросил я тихо.
— Случилось, — он понизил голос, хотя вокруг гудела толпа. — Ко мне подходили, Леонид. Осторожно, с намеками. Из «стариков».
Я понял, о ком он.
— Что хотели?
— Говорили, что Сталин «забронзовел». Вся власть в одних руках. Что коллективизация проведена с чудовищной жестокостью, деревня на грани. Что нужен «свежая струя», нужно «вернуться к ленинским нормам». Осторожно так, издалека, намекали на Кирова. Что он мягче, ближе к людям, что его любят в партии…
Он замолчал, глядя на меня в упор.
— Зондировали, в общем, и смотрели мою реакцию. Я сделал вид, что ничего не понял, сослался на дела. И вот теперь не знаю что и думать. Леня, это же смертельно опасно. Куда они лезут?
Я слушал, и у меня холодело внутри. Я-то думал, что недовольство — это просто кухонные разговоры, тихий ропот. А оно, оказывается, уже обретало контуры настоящего, пусть и робкого, заговора. «Заговор секретарей обкомов», о котором я читал когда-то в учебниках истории, разворачивался прямо здесь, на моих глазах.
— Они что, всерьез верят, что могут его сместить? — спросил я, все еще не веря в реальность происходящего. Я-то думал, что Сталин сидит в своем кресле крепче, чем эти гранитные колонны.
— Верят, — мрачно кивнул Мельников. — Думают, что если на голосовании в ЦК против него дружно проголосует большинство, он подчинится воле партии. Наивные… — Он помолчал. — Я потому и беспокоюсь, Леонид. На кого ставить? Эти ведь, если проиграют, потянут за собой всех, кто хоть слово сказал, хоть косо посмотрел. А если выиграют…
— Они не выиграют, — отрезал я с абсолютной уверенностью. — Сталин — это не тот человек, который подчиняется голосованию. Он сам — партия. Держись от них как можно дальше, Петр. На километр. Любой контакт, любой разговор может стоить тебе головы. И мне тоже!
Он кивнул, и в его глазах я увидел холодную решимость человека, сделавшего окончательный выбор. Мы оба понимали, что этот съезд — не только триумф победителей, но и последняя развилка. И те, кто сейчас сворачивал не на ту дорогу, были обречены докатить по ней до Колымы.
Мы расстались, а я еще долго думал о случившемся. Такие разговоры в кулуарах съезда меня, признаться, ошеломили. Вот уж не думал, что у Сталина настолько шаткие позиции! До этого я всегда считал, что с 30–31 года Сталин был практически полным хозяином партии. Ан нет: оппозиция ему существовала, и пыталась организоваться. А ведь Сталин предпринял немало для того, чтобы добиться лояльности партийных функционеров! Не так давно — года два назад — отменили «партмаксимум» — ограничения зарплаты партийцев. Никто из них не мог получать зарплату более чем в 300 рублей, но не более чем 150% от средней зарплаты в учреждении или отрасли. Плюс спецраспределители. Но партийцы все равно недовольны. И их можно было понять.
Во-первых, они, конечно, жили хорошо, но «хорошо» лишь относительно совсем уж невысокого уровня остальных советских граждан. Во-вторых, многие рассчитывали на большее. Много большее! И в недовольных шептаниях в кулуарах съезда отчетливо проступало разочарование тех, кто вскочил в социальный лифт и вдруг обнаружил, что он везет всего лишь на следующий этаж, а иногда — вообще в соседнее помещение за стенку!
Наконец, наступил день выборов нового состава Центрального Комитета. Процедура была обставлена со всей возможной торжественностью и видимостью демократичности. В одном из боковых залов были установлены длинные столы, покрытые красным сукном, за которыми члены мандатной комиссии выдавали делегатам под роспись тяжелые, отпечатанные на плотной бумаге бюллетени. Это был длинный, как простыня, лист с сотнями фамилий, расположенных строго по алфавиту.
Рядом, вдоль стены, стояло несколько кабинок для голосования — простых, сколоченных из крашеной фанеры будок, занавешенных кумачом. Официально каждый делегат должен был зайти туда, чтобы в тайне, наедине со своей партийной совестью, вычеркнуть из списка тех, кого он не считает достойным войти в высший орган партии. После этого бюллетень следовало опустить в массивную, опечатанную сургучом урну, над которой строго взирали члены счетной комиссии.
Все знали, что список кандидатов уже давно утвержден на самом верху, и любое отклонение от него — непозволительная дерзость, афронт в адрес Политбюро. Большинство делегатов, особенно молодые карьеристы, даже не заходили в кабинки. Они брали бюллетень и, не задерживаясь, демонстративно опускали его в урну нетронутым, показывая свою стопроцентную лояльность. Но именно в кабинках, в этой короткой, иллюзорной тайне, и должна была решиться скрытая драма этого съезда.
Результаты тайного голосования в ЦК должны были огласить на вечернем заседании. Весь день в кулуарах царило лихорадочное, почти истерическое возбуждение. Делегаты сбивались в кучки, шептались, передавали друг другу слухи, один фантастичнее другого. Главный из них, который с утра уже облетел весь съезд, был ошеломляющим: «Против Сталина подано больше двухсот голосов! А за Кирова — почти все!» В это невозможно было поверить, но глаза людей горели надеждой. Казалось, вот-вот должно было произойти нечто невероятное, поворотное.
Когда члены счетной комиссии наконец вышли на трибуну, в зале повисла мертвая тишина. Председатель, бледный, с дрожащими руками, сухим, бесцветным голосом зачитал протокол. Имя за именем. Наконец, он дошел до главного.
— … Киров, Сергей Миронович. «За» — все. «Против» — три.
По залу пронесся одобрительный, но какой-то сдержанный гул. Все ждали.
— … Сталин, Иосиф Виссарионович. «За» — все. «Против» — три.
И в этот момент случилось странное. Вместо ожидаемой бурной, громоподобной овации зал ответил короткими, жидкими, почти недоуменными аплодисментами, которые тут же захлебнулись в неловкой тишине. Все всё поняли. Фальсификация была настолько грубой, откровенной и бесстыдной, что вызвала у сотен людей в зале не страх, а шок и глухое, бессильное негодование. «Как это могло получиться?», «Я сам видел пачки бюллетеней!», «Они просто уничтожили голоса!» — пронесся по рядам возмущенный шепот.
Я смотрел на побагровевшее лицо Кагановича в президиуме, на каменное, ничего не выражающее лицо Сталина, и с ледяной ясностью осознавал, что сейчас, в эту самую минуту, решается судьба не только этого съезда, но и всей страны на годы вперед. Этот съезд не станет «съездом победителей». Нет, он станет «съездом расстрелянных». Сталин не простит им этого унижения. Никому и никогда. А начнется все со смерти Кирова.
Нужно было действовать. Немедленно.
Той ночью я спал плохо. Просыпался несколько раз от ощущения тяжести и необъяснимой тревоги. А под утро мне приснился кошмар, короткий и до ужаса отчетливый. Я видел залитый светом кабинет и Николая Ивановича Ежова. Он сидел за огромным столом и с невероятной, какой-то механической быстротой подписывал лежавшие перед ним длинные списки, не читая, размашисто ставя свою подпись — «Ежов», «Ежов», «Ежов»… И с каждым росчерком пера мне становилось все холоднее. Я проснулся в холодном поту. Имя «Николай» почему-то не выходило из головы. Николай Иванович… Николай…
И тут, как удар молнии, в мозгу вспыхнула, вынырнув из глубин памяти, другая, почти забытая фамилия, связанная с Кировым.
Николаев. Вот как звали его убийцу…
Следующий день был завершающим. Торжественные заседания, поздравления, славицы в честь Вождя когда делегаты расходились после заседания, я подкараулил Кирова в одном из боковых, полутемных коридоров. Он шел в окружении нескольких ленинградцев, оживленно что-то обсуждая.
— Сергей Миронович! — я шагнул ему навстречу. — Прошу прощения. Отойдемте на две минуты! Сверхважный личный разговор.
Он удивился, но, увидев выражение моего лица, кивнул своим спутникам и отошел со мной в нишу у окна.
— Что случилось, Леонид Ильич?
— Сергей Миронович, — быстро, почти шепотом произнес я. — У меня есть абсолютно точная, проверенная информация из моих источников. В вашем ленинградском аппарате есть некто по фамилии Николаев. Человек с крайне неустойчивой психикой, обиженный на партию, имеет доступ к оружию. Он представляет для вас прямую, непосредственную физическую угрозу. Я прошу вас, как только вернетесь в Ленинград, немедленно дайте указание вашей охране и органам полностью изолировать этого человека. Под любым предлогом.
Киров слушал, и его добродушное лицо становилось все более серьезным и удивленным.
— Николаев? Да, помню такого. Так себе товарищ. Жалобщик. Но чтобы такое…
— И второе, — я не дал ему договорить. — Еще более важное. Я знаю, что к вам подходили с разговорами о смещении товарища Сталина.
Его глаза расширились.
— Вы обязаны, Сергей Миронович, — я почти впился в него взглядом, — немедленно, сегодня же ночью, пойти к товарищу Сталину и в мельчайших деталях, назвав все фамилии, доложить ему об этих разговорах. Любое промедление, любая попытка скрыть это будет истолкована против вас. В нынешней ситуации вы из кандидата в спасители партии превратитесь в главу заговора. Со всеми вытекающими!
Киров стоял, ошеломленный, неверяще глядя на меня.
— Берегите себя, Сергей Миронович, — сказал я уже совсем тихо. — Вы очень нужны партии. И стране.
Я повернулся и быстро пошел прочь, не дожидаясь ответа. Киров остался стоять в полумраке коридора. Он вежливо, чуть удивленно поблагодарил меня, но в его глазах я не увидел полного понимания и веры. И у меня осталось тяжелое, гнетущее чувство, что он, при всем своем несомненном уме, доброте и обаянии, так до конца и не понял, в какой смертельно опасной игру он оказался.