Луций подобрал подушку, валяющуюся тут же, попробовал подсунуть её дядьке под голову. Тем временем тот дополз почти до самой двери — Луций так и оставил её распахнутой настежь. Не обращая ни малейшего внимания на попытки ему помочь, Орох попытался ухватить пальцами за порог и вытянуть своё тело в коридор, но припадок опять сломал его и всего скорчил — хребет Ороха изогнулся, щёлкнув, как кнут… тело распласталось, размазалось по полу… На Луция дохнуло тошным запахом крови и рвоты. Он с брезгливым ужасом отодвинулся, разглядев насквозь прокушенные губы, и подбородок, залитый бурой пузырящейся кровью.
— Ну тебя в пень! — сказал Луций, вытирая ладони о штаны.
Он всё-таки собрался идти за ведром — это было самое лучшее, что он сможет сделать сейчас. Если дядька и помрёт, то лучше уж не на его, Луция руках. Орох и так уже хрипел, совсем как загнанный конь. Рубаха задралась до подмышек и гнутые обручи поломанных мясниками рёбер распирали изнутри барабанно-натянутую на бока кожу… С каждым следующим глубоким всхрапом под полотенцами, кое-как навязанными тёткой, отчетливо и страшно хрустело — словно руками расщепляли не до конца расколотое полено.
Луций попытался перешагнуть тело, вяло копошащееся в дверном проёме, когда очередной припадок перекрутил Ороха. Колени в худых штанинах высоко подпрыгнули — будто чугунные ядра в холщовом мешке. Луций увернулся от одного колена, но другое — ударило его прямиков в лоб… Орох был мужичком тщедушным, но этот удар вышвырнул Луция обратно в коридор, будто пустую шишку.
Пока он валялся там, приходя в себя, дядька Орох сумел до него дотянуться — пальцы впились в плечо, влажно перепачкали кровью. Луций заорал на Ороха, выкрутился, лягнул не глядя. Одна рука соскользнула… зато вторая вцепилась — намертво. Затрещала рубаха.
— Дядька Орох! — кричал Луций, вырываясь. — Эй, ты чего?!
Орох тоже кричал, хотя воздуху в нём не хватало на этот крик, а потому был он еле-еле слышен. Только пена и кровь летели от прокушенных губ. Руки он по-прежнему не разжимал — давил всё сильнее и сильнее, и Луций уже чувствовал, что вот-вот переломится его ключица.
Луций извернулся и снова ударил ногой. На этот раз он попал удачно — патлатая голова работника дёрнулась, тот кулем перекатился по полу, по-прежнему, однако, не разжимая хватки.
«Зря не обулся… — яростно подумал Луций. — Если бы не босиком…»
Он прицелился пяткой в то место, где смыкались шея и челюсть, и двинул туда что есть силы. Орох обмяк, разом сделавшись снулым, как базарная рыба.
Луций сумел поднялся — сначала на колени, Орох по-прежнему клещом висел на рубахе. Пальцы его, продрав холстину насквозь, толи запутались в ней, то ли так и окостенели сжатыми. Луций упёрся босой стопой ему в грудь, прямо в кольчугу пёстрых полотенец и даванул, через силу выпрямляясь. Рубаха разошлась лоскутами, звонко сыпанули последние пуговицы. Ему, наконец, удалось освободиться — дядька Орох остался лежать, так и баюкая у груди отвоёванный у Луциевой рубахи холщовый обрывок.
— Да что ты… вцепился, падла такая? — попенял ему Луций. После этой возни дышалось ему трудно, да и говорилось с перебоями. — Совсем… съехал?
Орох как-то странно, совсем по птичьи клокотнул горлом и… замер. Луций подождал, потом мал-мало отдышавшись, позвал его:
— Эй! Слышь ты, припадочный… Э-эй!
Орох лежал, не двигаясь, и вроде бы — не дышал больше. По крайней мере в груди у него не хрипело, и узлы полотенец уже не ходили ходуном. Луций опасливо наклонился было над ним, потом поостерёгля тормошить голыми руками — подобрал брошенный в коридоре железный крюк и ткнул им Ороха в бок… податливый, будто хлебный мякиш.
Орох был мёртвый.
Куда мертвее, чем Вартан давеча…
Из того хотя бы кровь вытекала, Орох же — просто валялся в дверях кучей, как порванный и выброшенный за ненадобностью крупяной мешок. Дырявый и пыльный, не имеющий даже собственной формы.
Стало совсем тихо, если не считать слепня внизу.
— Ну что, прибил придурка? — спросил его голос из-под пола.
«Получается, так… — подумал тогда Луций. — Получается, это я его прибил… Я?
— Да, а кто же ещё? Задвижку-то ты закрыл — не было никого больше в доме.
«Что такое происходит со мной? А?..»
— Что с тобой, Луций с Ремесленной? — издевательски подхватил голос.
Прозвучав так, он поднялся вверх сквозь доски пола и был теперь внутри головы — был так сух, что даже потрескивал. Совсем как ребра Ороха, когда Луций упирался в них коленом.
— Ни дня не проходит, чтобы не пришиб ты кого-нибудь…
— Я не виноват! — громко запричитал Луций. — Он же сам меня едва не придавил! Что на него нашло такое?
— Ты! — ответил голос изнутри. — Ты на него нашло!
— Я? — задохнулся Луций. — Да я тут при чём? Я ему ребра что ли, пересчитал?
— Ты… не ты… — шевельнулось где-то — покинуло голову, наждачно заскребло по стенам, удаляясь и затихая. — С тебя всё началось…
— С меня? — не понял Луций.
Тоненько тренькнуло стекло внизу… потом ухнуло, грянуло об пол. Звеня, рассыпались осколки. Слепень обрадованно загудел, ринувшись внутрь дома.
…Не ты начинаешь… и не ты решаешь, чему быть…, но ты выбираешь, как всё будет… — со значением произнёс голос, без следа растворяясь в стенах… — Поимей только… хоть с зерно гречишное…
Влетевший слепень шарахнулся обо что-то твёрдое и гнусаво заблажил, описывая круги.
«Здоровенный какой! — только и успел подумать Луций, подтягивая зачем-то к себе железяку.
Такой хватанёт — так, наверное, за раз кусок мяса вырвет…
Голос в стенах захохотал на это, и смех запрыгал по всему дому, как камень в жестяном ведре.
Я — про́клят? — спросил тогда у него Луций, напоследок. — Я про́клят, да?
Голос продолжал хохотать… потом стих совсем.
А слепень, настучавшись вдоволь о потолок и стены — вылетел на лестницу… Там, почувствовав пустоту над собой, метнулся вверх вдоль наклонной периллы — прямо к нему, к Луцию. Тот испуганно и довольно бестолково попытался отмахнуться железякой, но слепень только тоном жужжания напоминал неповоротливого шмеля — на самом же деле был стремителен и хищен. Такие большие размеры нисколько не помешали ему легко уклониться от железяки и очертить вокруг Луция два стремительных, сужающихся оборота. Дохлый Орох на полу совсем его не интересовал — слепню хотелось живого и горячего. Не прерывая полёта, слепень сделал два быстрых пробных укуса — на щеке, промеж волдырей, и на шее сзади.
Тоненько пискнув, из-под пропоротого волдыря брызнула жидкость.
Луций ещё раз махнул вдогонку слепню железкой и, конечно, опять промазал — слепень гудел, примериваясь вцепиться уже по серьёзному…
— Пошёл на хер! — в панике заорал Луций. — Пошёл… Глина тебя побери…
Железяка выскользнула, в конце концов, из рук и полетела в стену…, но и слепень, окольцевав Луция последним, совсем уже узким кругом — вдруг вспыхнул, как спичечная головка, налетевшая с размаху на шершавый кирпичный бок. Слепень взвыл на высокой ноте, и ополоумев, метнулся к потолку, но слюдяные крылья уже скворчали, сворачиваясь — он не удержался в воздухе и спланировал вниз, крутясь и пуская дымные язычки. Одно из перил на миг задержало его падение — слепень ударился о него, подпрыгнул и, весь уже объятый пламенем, рванулся вперёд, на Луция… тогда пламя озлилось и вмиг окрасилось яростно-жёлтым… и прямая линия его полёта сменилась беспомощной пологой дугой…
Слепень тяжело шлёпнулся об пол в полушаге от босых пальцев Луция… пламя в последний раз плюнуло жирными искрами и осеклось, а он остался лежать, подобрав лапки — скрюченным чёрным углем, совсем не страшным с виду…
Но Луций всё пятился от него, словно ожидая, что тот вдруг воскреснет… пятился, пока не закончился пол под ногами, обвалившись вниз гармошкой лестницы. Луций наступил мимо, рассадив голень о край ступеньки.
Шипя и припадая на ногу, он скатился на первый этаж.
Кругом на полу блестели осколки стекла, высаженного покойным слепнем, и быстрая мошкара роилась внутри дома.
Луций отомкнул дверь и растворил её — воздух снаружи тоже местами чернел от мошкариной пляски. В остальном же, там царило то же безлюдье, что и раньше. Багровело солнце, понемногу склоняясь к закату.
Уже понимая, в чём дело — он дошёл до угла, за которым начинался Овсяный проезд, так и не встретив ни одного человека.
А едва свернув на Овсяный — увидел лежащую женщину.
Увидел уже без особого удивления.
Она лежала на мостовой — как-то совсем буднично лежала, Луцию даже пришло на ум слово «привычно»…
Ворох ярких тряпок делал её издали похожей на расплывшуюся по мостовой кляксу. Как будто тыкву уронили с подоконника, и она раскололась, вывернув наружу оранжевую мякоть. Луций пошёл к ней, на ходу отмечая новые и новые детали: вот стали различимыми широко распахнутые по́лы… (так что не платье было на ней, а домашний халат, что ли?)… вот светлая холстина исподнего, нижней рубашки… вот голая до колена нога, неприглядно торчащая вбок.
По тому, как она лежала — раскинувшись в луже расплесканного стекла — Луций сразу понял, что и она мёртвая. Мертвее не бывает. Он остановился, не подходя вплотную — ибо… незачем.
Тень от дома, возле которого она лежала, падала на женщину отвесно, укутывая тело этаким призрачным покрывалом. Но даже в этой тени Луций разглядел старческую морщинистость кожи. Женщина была стара, как смертный грех. Подол нижней рубашки пучился вокруг ее бесстыдно обнажённых ляжек. Смерть — всегда неприглядна. Луций поднял глаза к небу, чтобы не смотреть.
А вон и окно на втором этаже, откуда она выпала — болталась на одной петле уцелевшая створка. На подоконнике до сих пор лежал, опрокинутый на бок цветочный горшок… Самого цветка не было видно.
Луций не был семи пядей во лбу, но стоя над телом разбившейся старухи — конечно, сразу подумал про дядьку Ороха, про его дикий припадок. Потом про господина Шпигеля, улепётывающего в сторону Храмовой Площади в одних чулках. Про тётку, растерявшую на бегу башмаки… Голова старухи была повёрнута лицом в сторону дома — чтобы убедиться окончательно, ему нужно было или обойти тело, прижавшись вплотную к стене, или перегнуться через него. Совершенно не хотелось этого делать, но Луций себя пересилил.
Впрочем, ему достаточно будет увидеть прокушенные губы — раз так, значит, померли эти двое от одного и того же. Он неловко наклонился и глянул, сразу же отпрянув.
Глина вас обоих побери!
Он отступил на три торопливых шага… потом, спохватившись — ещё на два, чтобы получилось пять положенных ритуальных. Хотел было плюнуть… да с плевком не заладилось. Рот был сухой, вообще без слюны, даже горло понемногу саднило. Язык припух и трудно ворочался.
Так вот, что это такое… Отнимет воду от рта твоего… желчь от печени, кровь от сердца… Так вот, куда все подавались! Это же Зов Глины, невиданно сильный — разом согнал всё население города к Площади.
Он тоже побежал было, с перепугу спотыкаясь через шаг…
Столб мошкары неожиданно колыхнулся перед глазами. Луций заметил его слишком поздно — влетел в мельтешащее нутро… только и успел, что зажмуриться накрепко. Он пробежал ещё пяток шагов, прежде чем выдохнул и отплевался. В ноздрях противно свербело. Он высморкался на мостовую — из носа, недовольно жужжа, полетело чёрное… Жгучая и настырная, мошка копошилась в волосах, ушах — Луций запрыгал на одной ноге, вытряхивая её отовсюду.
Потом он успокоился — эта вынужденная остановка привела его в чувство.
Незачем ему было спешить на Площадь! Он же не чувствует Зова … Ну, чувствует, конечно — но совсем слабенько… так, будто тысяча вёрст отделяет его от Колодца, а не пара городских кварталов. Или будто солнцем припекло — ну, пить охота, ну горло сухое. Такое стерпеть запросто можно. Насыпать мешки сухими отрубями в полдень, и то потяжелее будет.
А Лентяй-коровник, прячась от Зова на своей поляне, в шалаше из мягкого клевера — отгрыз вымя бедной корове, пытаясь утолить эту жажду…
Каждый знает, что Зов может сделать с человеком… Тело перестаёт принимать воду — можешь насосаться ею до полного пуза, но она даже горла тебе не смочит. В других городах, говорят, так даже казнили тех, кто не признал пятиугольного, а остался предательски поклоняться крестообразному: отступника растягивали на пересечённых жердинах и оставляли так в воскресный день — всё сильнее и сильнее человека мучает жажда, пока не наступит ощущение песка во внутренностях. Одно это уже могло убить.
Что там начинается дальше? Какие угли жгут нутро — никто из живущих не знает… просто потому, что никто по своей воле даже не пытался терпеть так долго.
Желчь от печени, кровь от сердца… Как же дядька Орох колотился об пол — будто желал вдребезги разбить себя о доски.
«Бедняга!» — подумал про него Луций.
Дядька Орох не смог побежать к Колодцу — с перебитыми ребрами не очень-то побежишь. Да он, наверное, и с кровати подняться не смог. Сполз на пол, да так и окочурился… на полу. И та старуха на Овсяном… Бывают же старые и немощные, которые вовсе из дому не выходят. Даже, если Зовёт. Бабка Фрида, жена старого Линча — была такая же. До ветру ходила, опираясь на мужнюю руку. Куда такой на Храмовую Площадь, в давку и толчею? Старый Линч покупал у Духовника сырую глину — ту, что землекопы поднимают с самого Дна, и Фрида, говорят, её жевала по целому дню… только не очень-то это шло в прок.
Если б и не приговорили дом — она всё равно отбросила бы копыта. Не сегодня, так завтра…
Говорят, сороваты умеют варить отвар из звон-травы…, но — где мы, и где сороваты? И ещё горькая кора с их особых деревьев — помогает, но и то… только если Колодец далеко, и его Зов едва слышен. Вблизи же — Глина сокрушит любого…
Подумав так, Луций остановился…
Дом старого Линча возвышался прямо напротив — высоко навалив вокруг себя груды развороченной огнём черепицы. Недавний пожар едва совсем не расколол его каменную кладку — углы разошлись, стены просекли глубокие трещины. Окно, у которого когда-то застрелили бабку Фриду — нависало над улицей, как прокопчённая печная топка. Досок, что прикрывали её, больше не было, конечно — вместо них плелись узлы сорных трав — обугленные, но устоявшие, не ослабившие хватки… и, вроде, даже оживающие понемногу.
И, стоя под этим окном, Луций вдруг задумался о том, почему же всё-таки приговорили старого Линча… Хотя ещё пару дней назад — просто пожал бы плечами, спроси у него кто-нибудь что-то подобное. Всегда ведь кого-то приговаривают.
«Ты что, дурак? — сказал бы он. — Посмотри вокруг, парень — сколько стоит по городу таких домов?»
Двери их заколочены, окна забраны паутиной из пяти досок, и конский щавель, высохший и неживой — всюду торчит пучками из каменных трещин. Зайди, парень, на Громовой тракт — там в позапрошлое лето приговорили чуть ли ни целый квартал. Пылали дома, и как посыпались с них крыши — так стали видны крестообразно соединённые балки… Всем тогда хватило работы — горожане мостили объезд, даже хибары горшечников для этого сломали. А как иначе? Каждый знает — лучше не ехать между двумя Приговорёнными домами. Или лошадь споткнётся и сломает ногу, или колесо соскочит с тележной оси. Тот квартал так и стоит пустой — зарос бурьяном выше запретных обвалившихся крыш.
Если бы Духовник, подходя к такому дому с вереницей понурых жандармов на хвосте, ещё и объяснял бы каждому — зачем, да почему… Если бы, лупя колотушкой по двери, они бы ждали, что хозяин хоть как-то сумеет оправдаться… Если бы соседки, живя с таким чудаком бок о бок, судачили бы меж собою: «Старик-то, чего отчебучил… слышали? Совсем из ума выжил… Ну, жди теперь приговора!», и выглядывали бы на улицу прежде, чем поставить похлёбку на огонь — не тащит ли с собой колотушку угрюмый жандармский десятник…
«Перед Глиной все равны! — говорил Духовник, читая из Чёрной Книжицы. — Орлы, облечённые властью смотреть с трона, и воробьи, в дорожной пыли копошащие! Отцы благих семейств и бродяги, таскающие всё имущее на горбу! Дородные псы сторожат ли подворье твоё, или вошь брезгует исподним твоим! Позовёт Глина и скажет — ОТДАЙ, ЧТО ИМЕЕШЬ, И ОТДАЙ НЕМЕДЛЯ!»