Сатрапия Персида, область Габиена, 15 марта 316 года до н. э.
Чуть меньше двух тысяч аргираспидов выстроены на центральной площади лагеря в один длинный прямоугольник. Я еду вдоль строя, и Аттила зло косится на крепких бородатых мужиков, поедающих меня глазами.
Всё, что они думают обо мне, я читаю на их лицах, и общий смысл укладывается в одну некомплиментарную для меня фразу: «Мальчишка совсем зелёный, не потянуть ему!»
Моему телу сейчас семнадцать лет, и для своего возраста я выгляжу крепким развитым парнем. Высоким, с накачанной мускулатурой и волевым выражением лица. Последнее, хвала небесам, досталось мне в наследство, а от себя могу добавить к этому набору большой жизненный опыт, умение руководить людьми да общие знания, что ещё хранятся в моей памяти.
Невысокая оценка моей персоны македонскими ветеранами ожидаема, и опыт прожитых лет подсказывает мне, что во многом эти бородатые ветераны правы — могу не потянуть! Психологически, этически, морально и ещё бог знает как! Тяжкий груз полнейшего расхождения моих устоявшихся принципов с тем, с чем приходится сталкиваться каждый проведённый здесь день, давит подспудной ношей.
Вот сейчас я еду вдоль строя, смотрю на лица людей, а передо мной уже вновь вырастает этически неподъёмная проблема.
Все эти воины, что стоят передо мной, — преступники! По всем законам: по человеческим и божьим! Они предали своего командира, подняли на него руку, нарушили клятву, данную богам! За это наказание только одно — смертная казнь! И это решение должен принять я!
«Хотел быть царём! — саркастически издеваюсь над самим собой. — Так хлебай дерьмо полной ложкой! Царь — это не только мягкие перины и паштет из соловьиных языков, царь — это судья и прокурор в одном лице! Тяжела шапка Мономаха!»
Мой взгляд цепляется за бородатые хмурые лица, и я осознаю, что проблема не одна, а целых две. Во-первых, приговорить к смерти две тысячи человек — не муху прихлопнуть; а во-вторых, чтобы это была казнь, а не бойня, приговорённые ветераны должны принять от меня наказание и посчитать его справедливым!
Чтобы аргираспидам было легче смириться с неизбежным исходом, вся площадь уже окружена моими воинами. Как и задумывалось, они подтянулись, пока ветераны радовались спасению имущества и глазели на разборки с Антигеном и Тевтамом. Так что к моменту, когда затих вой трубы, на главной и самой широкой дороге лагеря уже выстроилась тетрархия катафрактов, а все другие улочки перекрыли плотные шеренги моих наёмников.
Огромные кони в белых попонах, закрытые шлемы гоплитов и опущенные для атаки копья сейчас убедительно показывают: мы растопчем любого, кто воспротивится царской власти! Я очень надеюсь, что до стычки дело не дойдет, но у моих воинов уже есть приказ в случае неповиновения похоронить любую попытку ветеранов пробиться к своим щитам и копьям.
Сигнал трубы застал аргираспидов врасплох, и они, повинуясь многолетней выучке, выстроились к смотру как были, в одних туниках и хитонах. У большинства при себе лишь ножны с коротким пехотным мечом, а это не самое грозное оружие аргираспидов. В первую очередь они славятся непревзойденным владением щитом и копьём.
Перед глазами плывут лица суровых воинов, и я вдруг осознаю, что их подспудное сомнение «не потянет» в данной ситуации приобретает двойной смысл.
«Не хватит духу на казнь или не хватит авторитета, чтобы командовать этими ветеранами? — с мрачной иронией задаю я себе вопрос, и ответ приходит сам собой. — Одно вытекает из другого! Спущу одно вопиющее преступление — и авторитета уже не завоевать никогда! Смогу совершить правосудие — и тогда уже никто не упрекнет меня юным возрастом!»
Под жестким давлением логики и обстоятельств защита моей воспитанной духом гуманизма натуры начала давать сбои. Я чувствую это уже по тому, что мой взгляд непроизвольно начинает искать подходящую кандидатуру для психологического воздействия.
Мне надо, чтобы стоящие передо мной воины приняли мое право судить и добровольно согласились с вынесенным приговором. Убедить человека пойти на смерть, даже если он в полной мере осознает свою вину, — дело почти безнадежное! Понимание этого заставляет меня не торопиться.
Я уже проехал почти половину строя. В воздухе практически осязаемо висит тяжелая, гнетущая тишина, нарушаемая лишь храпом Аттилы и цоканьем его копыт. Это накалившееся до предела напряжение вдруг обрывается выкриком откуда-то из задних рядов:
— Так что, где наше добро и остальные жены⁈
Вижу, что этот вопрос волнует ветеранов сейчас больше всего, и повышаю голос так, чтобы меня слышали все:
— Ваши жены в безопасности, а деньги и прочее добро — в полной сохранности!
Гул радостного одобрения встречает мои слова, но я тут же порчу им прилив оптимизма.
— Но прежде чем вы получите обратно жен и детей своих, нам с вами надо решить один очень важный вопрос!
В этот момент я вижу того, кого искал. Это воин с седой шевелюрой и грустным пониманием в глазах. Два серебряных браслета на его правой руке говорят мне, что это как минимум синтагматарх (командир синтагмы — отряда в 256 воинов).
«По-нашему, капитан и командир роты! — мысленно оцениваю звание воина. — Значит, знает, что такое ответственность, не понаслышке, да и по глазам видно, что степень вины своей и товарищей осознает и стыдится».
Спрыгиваю с коня и неспеша подхожу к седому воину.
— Как зовут? — спрашиваю, глядя ему прямо в глаза.
— Аттал! — произносит он, буравя меня исподлобья.
Не отводя взгляда, проявляю искренний интерес.
— Давно ли тянешь солдатскую лямку, Аттал?
— Начинал простым фалангитом еще у отца покойного царя Александра.
Уголки его губ дрогнули ностальгической улыбкой, и тогда я вворачиваю вопрос, от которого он болезненно морщится.
— Как поступил бы мой дед Филипп, если бы вы при нем устроили подобное непотребство? — Чтобы не было недопонимания, обвожу взглядом освобожденного Эвмена и оставшихся в живых его ближайших телохранителей. — Что сделал бы он с вами за то, что вы собирались выдать своего полководца врагу⁈
Ветеран ведет вслед за мной взглядом, но на вопрос не отвечает, и я продолжаю давить, повышая и повышая надрыв.
— А мой отец, царь Александр, как бы он поступил с вами за подобное клятвоотступничество и предательство?
С каждым словом я все накаляю градус, упирая на немыслимость содеянного ими преступления.
Понурив голову, воин молчит, и я дожимаю.
— Ну, а сам ты что думаешь? Чего вы достойны?
Уперев глаза в землю, ветеран не в силах произнести вслух то, с чем уже смирился в мыслях. Я это вижу, но мне нужен его прямой ответ, и я захожу с другой стороны.
Вскинув руку к небу, я призываю в свидетели богов.
— Посмотри на меня, Аттал! — перехожу почти на крик и обвожу гневным взглядом весь строй. — Посмотри и ответь мне честно, ведь сейчас на тебя смотрит не только я! На тебя смотрит повелитель богов и громовержец Зевс, смотрит отец мой, великий Александр! Сможешь ли ты покривить душой перед ними⁈ Если нет, то скажи всем нам, чего достоин воин, предавший своего стратега и выдавший его врагу!
Я замолкаю, и тишина стоит такая, что шёпот Аттала слышен по всем рядам аргираспидов.
— Смерти! — произносит он и, словно облегчив душу, вскидывает голову. Затем, уже с большей убежденностью, произносит громко и твёрдо: — Каюсь! Безбожную мерзость мы сотворили! Каюсь и вину свою сознаю! Пощады не прошу, казни, царь, коли провинились!
С тем же жёстким выражением лица позволяю себе лишь одобрительный кивок, мол, всё честно сказал, как и подобает ветерану Великой армии.
В повисшей над площадью мёртвой тишине мой голос звучит безжалостно, словно удар карающего топора.
— Верно сказал Аттал! Каждый из вас знает, что за такое преступление нет и не может быть прощения! Измена должна быть наказана! — Прохожусь по смотрящим на меня лицам гневным взглядом и продолжаю уже с обвиняющей торжественностью: — За предательство клятвы, данной перед богами Олимпа, за проступок, несовместимый с честью македонского воина, я, старший сын и наследник Великого Александра, царь Македонии и всего необъятного царства от Эллады до Индии, приговариваю таксис аргираспидов к смертной казни!
Вздох отчаяния и возмущения прокатывается над рядами ветеранов, и ему тут же отвечает угрожающий лязг щитов и шорох опускаемых копий. Катафракты и шеренги гоплитов изготовились к атаке, демонстрируя, что лучше с достоинством принять неизбежное, чем бессмысленно бросаться под копыта коней и на копья тяжёлой пехоты.
По моему знаку на центр площади вытащили три колоды, а рядом с ними встали экзекуторы из наёмников. Для такого дела отобрали специально тех, у кого удар поставлен безукоризненно и точно.
Горизонт уже побагровел предрассветными лучами, и я вижу бледные и осунувшиеся лица ветеранов. Все они как заворожённые следят за действиями палачей, принимая свою вину и кару без ропота и с фатальной неизбежностью.
Глядя на это, я не могу внутренне не содрогнуться, а на ум приходит известная истина:
«Король не тот, у кого сила, а тот, у кого право!»
Раскаяние и признание вины даёт мне право карать. Хочу ли я этого? Точно могу сказать — нет! Возможно ли в данной ситуации обойтись без казни? На это могу лишь повторить — нет! Казнь — необходимый атрибут этого времени, где гуманизм и всепрощение воспринимаются как слабость. А слабому власть и порядок в этой стае не удержать!
«Царь милует за службу и казнит за предательство! — бормочу про себя. — Хочешь быть царём, так не гнись под бременем власти!»
Я уже убедил себя, что казнь необходима и неотвратима, но убивать почти две тысячи человек я не собираюсь. В моём видении этого момента я почему-то не сомневался, что, едва я объявлю о казни, как меня тут же начнут уговаривать не рубить сплеча. Мне казалось, что Эней или Патрокл обязательно заступятся за своих земляков и попросят проявить милосердие. В ответ я смягчусь, мы посоветуемся и отправим на плаху десять-пятнадцать самых отъявленных смутьянов — и тем ограничимся.
Сейчас же я с тревогой смотрю на то, что приготовления к казни уже почти закончены, а никто и не думает вступаться за приговорённых. То ли тяжесть содеянного так повлияла на Энея и Патрокла, то ли я переоценил их симпатии к своим землякам, но ни тот ни другой не проявляют ни малейшего желания просить меня о снисхождении.
Поглядывая на своих друзей-воспитателей, начинаю уже всерьёз нервничать.
«Твою ж мать! Ну давайте уж! — Чувствую, как холодная капля пота потекла по спине. — Вы же ведь не взаправду⁈»
Пытаюсь найти в глазах своих соратников хоть каплю сострадания, но вижу там только полное одобрение моих действий. С леденящим душу ужасом осознаю неизбежное. Я только что приговорил две тысячи душ к смерти, и дело неудержимо катится к тому, что я, человек двадцать первого века, вот-вот стану виновником массовой казни. И никто и никогда уже не снимет с меня ответственности за содеянное!
Ситуация тупиковая! Отработать назад самому — значит проявить мягкотелость и потерять лицо! Своими руками закопать то, ради чего, собственно, всё и затевалось.
В каком-то ступоре перевожу взгляд с экзекуторов на строй опустивших головы ветеранов и пропускаю тот момент, когда ко мне подошёл Эвмен.
— Позволь мне сказать, царь! — Грек второй раз, теперь уже по своей воле, назвал меня царём, и необычность этого выводит меня из прострации.
Киваю ему, мол, говори, и Эвмен бросает взгляд на строй аргираспидов.
— Они провинились, и вина их безмерна, но я прошу тебя о мудрости и милосердии! Не все из них виновны в равной степени, но весь таксис совершил преступление и подлежит наказанию. В такой дилемме правосудию трудно найти верный путь, и потому, я думаю, может, не стоит тебе карать всех одной мерой. Ведь мы не знаем, кто из них первым нарушил клятву, а кто лишь по слабоволию пошёл за остальными! Для смертного сей груз слишком уж тяжел! Может, пусть лучше боги примут сие непростое решение и сами выберут тех, кто виновен, а остальным справедливый царь Геракл позволит искупить свою вину на поле боя!
От этих слов у меня чуть слеза не выкатилась из глаз.
«Ну слава богу! — выдохнул я про себя. — Хоть один гуманист в этом мире нашёлся!»
Мне уже понятно, что та краткая заминка, что заставила меня остановиться, не ускользнула от внимания проницательного грека. Он увидел мои душевные терзания, понял и пришёл на помощь! Я ещё не совсем осознал, что предлагает грек, но уже само прошение о помиловании позволяет мне выдохнуть с облегчением.
Почти с умилением смотрю на Эвмена, а тот продолжает:
— Казни каждого десятого из них по жребию! Божий промысел сам выберет виноватого, а остальные искупят вину свою кровью и служением тебе, Геракл!
Он ещё говорит, а мой энтузиазм уже серьёзно поугас. Я рассчитывал в воспитательных целях отправить в царство Аида максимум двадцать душ, а грек предлагает мне то, что когда-то в Риме будут называть децимацией.
Решать надо быстро, на раздумье совсем не осталось времени, и я бормочу про себя:
«Двести — не двадцать, но и не две тысячи!» Мысленно смиряясь с неизбежным, принимаю предложение Эвмена и вновь обращаюсь к строю ветеранов:
— Тот, кого вы предали и хотели отдать врагу, лучше вас! Он щедрее и милосерднее! Эвмен просит меня пощадить вас, неразумных, и из любви к нему я меняю своё решение!
Выдохнув и вновь набрав полные лёгкие воздуха, выдаю на полную мощь своего голоса:
— Из таксиса аргираспидов будет казнён каждый десятый, а остальным будет возвращено всё имущество, и жёны, и дети их! Всем помилованным я предоставлю право искупить свой тяжкий грех в бою! Да будет так, и пусть боги решают, кому жить, а кому умереть!
Несмотря на то что своим приговором я обрёк каждого десятого из них на смерть, по шеренгам ветеранов прокатился гул одобрения. Негромкий, нечёткий, но ясно дающий понять: большинство воинов принимают наказание как должное и благодарны мне за возврат имущества.
Дальше процессом уже занялись Эвмен и Патрокл. Прямоугольник перестроили в десять шеренг, и старший из первого ряда вышел вперёд. Походный жрец Эвмена протянул ему мешок, и тот запустил туда руку.
Пот обильно потек по лицу ветерана, и прежде чем вытащить метку, он выдохнул и воздел глаза к небу. Ещё миг — и он показал на раскрытой ладони белый камень, означающий жизнь и прощение.
Вскинув руку вверх, он продемонстрировал его своему десятку, и тот ответил ему гробовым молчанием, как и весь остальной строй аргираспидов. В этом веке приветствуется сдержанность, считается, что излишняя радость смертных раздражает олимпийских богов. Волю богов смертные должны принимать со смирением и покорностью!
Второй десятник тоже вытащил белый камень, а вот третьему не повезло. Тут, к чести ветеранов, надо сказать, что никто из них не дрогнул и никого из десяти не пришлось тащить. Каждый вышел сам, попросил прощения у олимпийских богов, у меня и у Эвмена, а затем встал на колени и, убрав волосы с шеи, положил голову на плаху.
Первым это сделал тот, кто вытащил роковой жребий. Взмах топора, звук глухого удара — и отрубленная голова покатилась по утрамбованной земле. Палач вскинул взгляд — следующий, а его подсобник поднял с земли голову и, показав её мне, бросил в плетёную корзину.
Зрелище как завораживающее, так и жуткое. Одна за другой падают отрубленные головы, и кажется, этой сцене из ада не будет конца. Будь у меня хоть малейшая возможность покинуть место казни, я бы уже ушёл. Только нет у меня права на подобное послабление самому себе. Я эту кашу заварил, мне и хлебать её до дна!
К счастью, всё в этом мире когда-нибудь заканчивается — и плохое, и хорошее. Последний чёрный камень вынут из мешка, и последнюю отрубленную голову палач бросил в корзину.
Казнь закончена, и надо бы что-то сказать, но у меня пересохло во рту и, вообще, нет ни сил, ни желания шевелиться.
«Сейчас бы залечь где-нибудь в тихом месте, — появилась в голове мечтательная мысль, — свернуться калачиком, никого не видеть и не слышать!»
Бросив на меня понимающий взгляд, Эвмен взял всё на себя. Обернувшись к строю, он оповестил всех о том, что каждый казнённый будет похоронен без почестей, но с достоинством, как и подобает воину Македонии.
Слышу ещё, что он обещает от себя лично выделить семьям казнённых два таланта золотом, ибо те приняли на себя казнь за вину всего таксиса аргираспидов. Ветераны слушают его молча, но одобрительно и с изрядной долей облегчения. Казнь закончена, а они живы и скоро увидят своих жён, детей и имущество.
Глядя на это, мне становится легче, и, постепенно приходя в себя, я даже позволяю себе немного иронии.
«Как быстротечна наша память, когда мы стремимся забыть плохое! В этом беда и спасение человечества!»
Закончив речь, Эвмен перевёл на меня взгляд, безмолвно спрашивая, можно ли распускать воинов. Подтверждаю правильность этого решения и даю знак экзарху, мол, пусть везут в лагерь женщин и имущество аргираспидов, что до сих пор ожидает в пустыне.
«Хотя многие из них уже никогда не увидят своих мужей!» — Подумав об этом, вдруг упираюсь взглядом в посла Антигона, Никанора. Тот стоит под присмотром двух моих стрелков и выглядит, прямо скажем, неважно. Его лицо отражает чёткое понимание своей судьбы. После всего увиденного у Никанора нет иллюзий насчёт собственного будущего.
Стараясь, чтобы мой шаг выглядел чётким и твёрдым, не торопясь, подхожу к нему. Никанор держит мой взгляд, не отводя глаз, словно бы говоря этим: «Я старый боец, много повидавший на своём пути! Я не боюсь смерти!»
Найдя глазами Энея, киваю ему на посла:
— Верни Никанору коня и людей! Пусть убираются туда, откуда пришли!
Жёсткие складки на лице Никанора чуть расслабляются от понимания, что смертная чаша его миновала. Он склоняет голову в знак благодарности и хочет что-то сказать, но я не даю ему этого сделать.
— Пустое, не трать слов! Иди и передай Антигону, что у него есть время до завтра! Если к рассвету он преклонит колени предо мной и повинится в делах своих непотребных, то обещаю простить его! А коли нет, то пощады не будет! Войско его будет разгромлено, а сам он будет казнён!