Наверное, сейчас я был самым лучшим врачом во всем Русском царстве, а то и в мире, хотя и не мог диагностировать ни одну болезнь, кроме банального насморка. Но я знал, что аспирин — это ацетилсалициловая кислота, которая содержится в различных малинах. Знал и то, что для прививки от оспы нужно собрать жидкость из оспенных волдырей на коровьем вымени; правда, я не собирался экспериментировать на себе, так как с точным знанием механизма у меня были серьезные проблемы, но у меня под рукой имелся Ерёмка, которому всё равно некуда деваться. К тому же я был уверен в эффективности этого средства[2].
Но я не знал, от чего умер этот царевич Алексей, в учебниках про него писали путано — то ли долго болел, то ли сразу откинул коньки, никакой определенности. Вставая с колен я прислушался к своему новому телу, но ничего не болело, никаких неприятных ощущений не было, кроме, пожалуй, небольшого чувства голода. Новая память подсказала, что царевич Алексей ел последний раз вчера вечером, а сегодня с утра сразу отправился в Вознесенский собор, чтобы помолиться на могиле матери, по которой безумно скучал. У меня родилась гипотеза, что он и помер от голода, увлекшись очередной молитвой, но потом я отбросил эту мысль — вряд ли царь допустил бы, чтобы его старший сын ушел из жизни так бездарно.
Вообще в истории Руси царевичам с именем Алексей не слишком везло, а единственным исключением был нынешний царь Алексей Михайлович, который спокойно унаследовал своему отцу и даже сумел просидеть на троне тридцать с лишним лет. Но этот, в теле которого оказался я, помер в неполные шестнадцать лет, ещё один был замучен Петром Первым в казематах Петропавловской крепости по подозрению в заговоре, а третий закончил жизнь в подвале Ипатьевского дома. В целом можно было считать, что это имя проклято на три четверти и не слишком обольщаться своей будущей судьбе.
Вот про мать этого царевича я знал. Причину смерти Марии Милославской потомки определили как «родильная горячка». Говоря простыми словами — кто-то из повивальных бабок или немцев-врачей занес заразу в ослабленный женский организм; в будущем это могли вылечить, но требовались антибиотики и хирургическое вмешательство, которые тогда были недоступны даже в просвещенной Франции. Гораздо проще не допускать заболевания — достаточно элементарной гигиены для докторов и широкого использования простейших антисептиков, которые можно делать прямо тут, в России семнадцатого века. Но до таких инноваций дошли только через двести лет, так что у несчастной Марии и её восьмой дочери, которую успели окрестить Евдокией, шансов не было никаких.
У царевича могло быть что угодно. Банальная сердечная недостаточность, которую найти на ощупь невозможно, но которая как мина замедленного действия, поскольку сердце может не выдержать и остановиться в любой момент. Какое-нибудь внутреннее воспаление, которое через несколько месяцев даст о себе знать. Наконец, его могли тупо отравить чем-то незаметным — и я не был уверен, что в горячечном бреду соображу потребовать много-много воды и заставлю отогнать от меня иноземных докторов, которые соберутся по капле выдавливать из меня всю кровь. Да и не факт, что это поможет — кажется, таким способом можно только от некоторых ядов спастись, а, например, от цианидов уже нет.
Я, конечно, собирался трепыхаться, потому что помнил поговорку про воду и лежачий камень. Смириться с будущей судьбой было легче всего. Память царевича у меня была, с её помощью я уж как-нибудь год продержусь, а потом отойду в мир иной с чистой совестью — наверняка причастие у меня будет принимать сам местный патриарх, как его там — да, точно, Иоасаф, Никон сейчас в опале. Ещё и в монахи примут, с них станется.
Но можно попробовать повести себя иначе. Посмотреть вокруг, понять, откуда исходит опасность, сменить обстановку — я чисто физически ощутил спертый воздух собора, и желание оказаться где-нибудь на природе захлестнуло меня с головой. Я мысленно согласился с собой — поездка на условную дачу не помешает. Сейчас в Кремле тесно, Теремной дворец плохо вмещает всю многочисленную царскую семью, а скоро Алексей Михайлович посватается к Нарышкиной — и станет ещё теснее… Правда, царь с молодой женой чаще будут жить в Преображенском дворце, но что если я займу его раньше? Надо будет что-то соврать, чтобы получить разрешение — и придумать ложь, которая выглядела бы правдой, надо как можно быстрее… Я задумался было, но Еремка накинул мне на плечи богатую атласную шубейку и сбил с мысли. Я едва снова не рявкнул на него, но лишь кивнул с благодарностью. Не время ругаться на людей, которые ко мне приближены — память услужливо подсказывала, что царевич был человеком мягким и даже чересчур добрым.
Атласная шуба Алексея была тяжелой, и в ней я чувствовал себя неприятно. Из памяти Алексея я выудил сегодняшнюю дату — пятнадцатое апреля, но это по старому стилю. А если переводить на привычный мне календарь, то выходил уже самый конец второго месяца весны, в моем будущем особо отчаянные уже чуть ли не в майках бегали. Но в семнадцатом веке идти даже по Кремлю без подобающей одежды и с непокрытой головой было, видимо, решительно невозможно, ещё заподозрят в какой-нибудь ереси, от такое и царские дети не застрахованы. Ерёмка, кстати, оделся много скромнее и легче — у меня в памяти всплыло название «зипунок», тут же исправленное внутренним Алексеем на ещё более странное «охабень».
На паперти Вознесенского собора я окончательно уверовал, что оказался в теле царевича за три с половиной сотни лет до своего рождения. Это был не тот Кремль, который я знал относительно хорошо, с его дворцами — Большим, Теремным и концертным, — с Царь-пушкой и Царь-колоколом и входом в Грановитую палату.
Я же поначалу даже не узнал места, где мы находимся — и лишь потом, посмотрев налево от церкви, которую моя память назвала церковью святого Георгия, я увидел хоть что-то знакомое. Это была башня с воротами, очень похожая на Спасскую, которая определенно не могла быть Спасской, но была именно ею. Те же форма и цвет и, наверное, расположение, а всё остальное… Всё остальное осталось в будущем. На башне и часы были — большие, со странным циферблатом, разделенным на двадцать четыре части, на которых было около восьми часов утра. Я читал про эти часы, их убрали, когда Петр купил где-то в Европе нормальный механизм, тот, что бил каждые пятнадцать минут и в XXI веке. Но сейчас даже до Петра оставалась года три, а до часов — больше тридцати. И я замер, не в силах сдвинуться с места и оторвать взгляд от этого свидетельства глубокой старины.
В моем времени все строения в этой части Кремля давно снесли под корень, вместе с монастырями и церквями, а на освободившемся месте построили здание, которое называли странно — 14-й корпус Кремля. Саркофаг царицы, у которого я осознал себя в этом времени, ещё в тридцатые оказался в подвале Архангельского собора — вместе с могилами остальных цариц и великих княгинь. Новое здание было убогим и устаревшим, кажется, его собирались вот-вот сносить, и у нас на кафедре некоторые особо деятельные ученые очень рвались покопаться в фундаментах Чудского и Вознесенского монастырей. Я их энтузиазма не разделял — по моим представлениям, строили тогда капитально, а культурный слой на месте этого корпуса наверняка перекопан метров на десять в глубину.
Ерёмка чуть тронул меня за локоть, намекая, что пора бы поторопиться, и я величаво — во всяком случае, я старался сделать это именно так — кивнул и двинулся дальше, мимо Георгия, по не слишком широкой улице, ограниченной каменным зданием с одной стороны и забором с другой. Я только и мог, что мысленно задавать вопросы типа «что это» — и получать ответы. Чудов монастырь, снесенный в тридцатых вместе с Вознесенским; двор Морозовых; двор князей Черкасских, которых сейчас возглавляет некий Михаил Алегукович; церковь Благовещения, такая же небольшая, как и церковь святого Георгия, — часть Крутицкого подворья.
Ивановскую площадь я узнал сам — сейчас она была больше похожа на площадь, чем в моё время. Колокольня стояла одна, без притулившегося у неё Царь-колокола; три церковки — Николы Гостунского, Александра Невского и Черниговских чудотворцев; здание приказов — царь вроде задумал перестроить эти столетние развалюхи, но пока судьи, дьяки и подьячие теснились в этом покосившемся от времени убожестве.
Узкий проход на Соборную площадь — и знакомые мне храмы: Архангельский и Успенский. Красная лестница в Грановитую палату и старый дворец Алексея Михайловича, от которого в моё время остался только спрятанный во дворе Большого Кремлевского дворца Теремной дворец. Мы прошли через Красные ворота, перед Спасом на Бору свернули вправо и по Постельной лестнице поднялись сразу на второй этаж — или на первый по здешней нумерации; первый был подклетью и для жилья не использовался. Прошли по открытой террасе вдоль всего этажа, вошли в низкую дверь и, наконец, оказались у ещё одной двери, у которой Ерёмка отступил в сторону. Его в комнаты Симеона Полоцкого почему-то не пускали — память царевича молчала, но мне было не до этого. Да и объяснение, наверное, самое простое — сословное же общество.
— Жди здесь, — бросил я и толкнул дверь.
Она не открылась. Я чертыхнулся про себя и потянул её за тяжелую чугунную ручку.
Внутри было пусто. Большой массивный стол, заваленный бумагами и книгами — вид у всего этого был очень подходящим для архива древних актов, но я сомневался, что смог бы найти там хоть что-то из этого, хотя и не мог полностью исключать разные совпадения. Черненая доска на смешных ножках, на которой написана какая-то цифирь; рядом на чем-то вроде высокого табурета — грязная тряпка и кусок мела неправильно формы. Самого Симеона не было. На всякий случай я заглянул в следующую комнату, но и там никого не нашел.
Я подошел к доске, взял мел и провел неровную линию. Это был природный минерал, рисовал он плохо, но при известном трудолюбии пользоваться им было можно. В будущем его смешивали с чем-то — я забыл, с чем именно — и придавали форму брусочков, которые не крошились и не слишком сильно пачкали пальцы. Я положил мел на место и попробовал отряхнуть пальцы; потом всё же не выдержал и вытер их тряпкой. Получилось, но не слишком хорошо.
Я со скепсисом посмотрел на заваленный рукописными бумагами стол, за содержимое которого ученые с моей кафедры многое могли отдать. Но я подавил желание покопаться в этих залежах — рукописный церковнославянский язык не был моим коньком, я смог бы, наверное, разобрать эти каракули, но на это мне потребовалась бы уйма времени. Правда, была надежда на память царевича, который читать и писать умел на приличном уровне, а также в какой-то степени знал латинский и польский языки, которые были для меня настоящей загадкой.
Я всё-таки взял один листок, лежавший отдельно. На нём оказалась написана арифметическая задача: лошадь съедает воз сена за месяц, коза — за два месяца, овца — за три месяца. Нужно было узнать, за какое время все эти животные вместе сожрут этот воз. Я вспомнил, как много лет назад изучал на курсе математики интегралы по окружности и дифференциальные уравнения второго порядка, и хмыкнул. Такую задачу я наверняка решил, если бы учился в четвертом или пятом классе обычной школы. Но после университета с преобладанием гуманитарных наук я вынужден был признать поражение.
Пришлось насиловать свою новую память — Алексей решал эту задачу несколько раз и хорошо знал ответ: шесть одиннадцатых долей месяца. Я всё же напрягся и перевел это в более привычные мне единицы — получилось чуть больше половины месяца[3].
Кстати, решение там было записано — округлым детским почерком. Память подсказала, что это писал Федор Алексеевич; этому царевичу сейчас было восемь лет, и его уже допустили до изучения арифметики. Это означало, что он покончил с букварем, а также умел читать Псалтирь и «Деяния святых апостолов». Ну и писать научился. Скоро ему предстоит изучать Закон Божий в его новой, никонианской редакции, известную сейчас географию, а также Лицевой летописный свод. Царевич Алексей с год назад окончил весь курс у Симеона и теперь учился в чем-то вроде аспирантуры — они обсуждали принятые на Боярской думе решения и думали, можно ли было их улучшить. Ну и тренинг по языкам и Закону Божьему не забывали.
Я положил лист с задачей обратно на стол и задумался. На латинском языке я знал несколько крылатых фраз и выражений, а этого явно было мало. С польским дела обстояли совсем плохо — он у меня был на уровне «бобр курва» и «пшепрашам пани»; ещё я уверенно мог сказать «бардзо дзекуе». Для письменных текстов, наверное, можно было использовать память царевича, а вот для разговоров… Я было начал искать на столе хоть какой-нибудь польский текст, чтобы проверить свою догадку, но быстро оставил эту идею. Если повезет, мне это не потребуется, а если не повезет… В общем, мне в любом случае надо пока держаться подальше и от этой аспирантуры в частности, и от учителя царевича в целом.
Симеон всё не появлялся, и я осторожно раскрыл самую большую книгу, которая оказалась тем самым Псалтирем. Буквы были знакомые, они складывались в слова, и я смог разобрать: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста». Наверное, я путал ударения, но мне это было простительно — устный церковнославянский мы проходили мимо, да и письменный был у нас факультативным, хотя чего-то я нахватался, когда работал в архивах.
Псалтирь открыл ещё одну проблему — я не знал ни одну молитву. Вернее, память услужливо подсовывала несколько, но я не был уверен, что смогу уверенно воспроизвести эти странные слова и предложения в нужном темпе и не опозориться. А молиться тут надо часто, это вам не Москва двадцать первого века, где можно даже в церковь не ходить годами — и никто слова дурного не скажет. Я немного покатал на языке идею подбить Алексея Михайловича на установление религиозной свободы, но быстро выбросил эту мысль из головы — Тишайший-то он Тишайший, но темы религии с ним лучше не касаться. Во всяком случае — не с моими знаниями и убеждениями.
Дверь скрипнула, я оглянулся — Симеон. Он вежливо склонился в поклоне.
— Благословение Господне да пребудет с тобой, царевич, — сказал этот не старый ещё человек.
Ему в этом году должно было исполниться сорок; умрет он через десять лет в пятьдесят. Но в моих учебниках я видел гравюры с его изображением — на них этот Симеон выглядел, как столетняя развалина. В действительности всё было не так страшно, хотя монашеские одеяния и добавляли ему несколько лет. Да и на свои парсуны он был не слишком похож.
— Благодарю тебя, отче Симеон. Извини за опоздание, я молился на могиле матери.
Сказал — и посмотрел ему прямо в глаза. Он отвел взгляд.
— Богоугодное дело, грех не простить. Готов ли ты к уроку?
— Нет, отче, не готов, — признал я.
Он всё же вскинул голову — видимо, Алексей ни разу так не отвечал.
— Отчего же?
— Во время молитвы было мне видение, — охотно ответил я.
Придумать какую-то вескую причину для своего отъезда из Кремля за отведенное время я смог с трудом, да и то лишь потому, что вспомнил — нынешний царь был очень религиозным человеком. Регулярные поездки на богомолья, щедрые пожертвования церквям и монастырям, скрупулезное следование всем постам и запретам, молитвы, молитвы и ещё раз молитвы сделали его очень восприимчивым ко всякого рода мистической чепухе. Я даже где-то читал, что он очень внимательно прислушивался к разного рода юродивым, устами которых якобы говорил сам бог. Причем у него всё это было с юности, когда он очень рано потерял отца и остался один в окружении бояр, которые могли предать в любой момент. Ну а сейчас у царя за спиной было ещё и двадцать лет церковного раскола, что вряд ли заставило его быть чуть большим реалистом, чем это допустимо нормами семнадцатого века.
Именно поэтому я и решил всё списать на видение, которое якобы посетило меня, пока я молился на могиле матери. Конечно, это был прямой обман — молился не я, а царевич, я ни слова молитвы не произнес после того, как оказался в этом времени, да и Мария Ильинична не была мне матерью, но вряд ли царь сможет уличить меня во лжи. Раскрывать перед ним свою личность было бы высшей формой безумия, до которого мне было очень и очень далеко. Ну а Симеон Полоцкий должен подтвердить или опровергнуть жизнеспособность моей придумки — и местный академик не подвел.
Он странно посмотрел на меня и осенил крестным знамением — на что я с готовностью перекрестился.
— Уверен ли ты, что видел именно видение от бога, а не бесы на тебя пелену накинули?
— Мне сложно об этом судить, отче, — я потупился, изображая смущение. — Но это видение получилось слишком важным, чтобы я мог не обращать на него внимания.
Симеон пожевал губы и всё-таки спросил:
— Ты откроешь мне, что увидел, царевич?
— Не могу, отче, — с легким сожалением в голосе сказал я. — Прежде мне надо потолковать с государем. Если он даст соизволение…
Помнится, в хорошей комедии Гайдая наши современники, попав ко двору государя Иоанна Васильевича Четвертого Грозного, легко освоились в незнакомой обстановке, да и их речь все понимали без затруднений. Но я знал, что всё будет совсем иначе — и уже во время прогулки с Ерёмкой убедился, что мои подозрения вполне обоснованы.
Кремль сейчас не был закрытой территорией. Конечно, в Теремной дворец или в Спас на Бору попасть могли далеко не все, но любой желающий мог войти в эту крепость через любые из четырех ворот, посетить любой монастырь, любую церковь и любое подворье и даже наведаться в гости к кому-нибудь из бояр, если его, конечно, ждут хозяева. В Кремле имелись торговые лавки и пара харчевен, а государевы кабаки, где народ весело напивался, пополняя казну, стояли прямо за воротами. Про один из них царевич знал, да и я припомнил — знаменитый в узких кругах «Сапожок» — стоял перед Кутафьей башней, рядом с храмом Николая Чудотворца в Сапожке. Впрочем, сыну царя появляться в таких местах было неуместно.
И весь этот люд голосил — как говорили, на всю Ивановскую. Громко, никого не стесняясь, посетители излагали свои взгляды на жизнь и на собеседников, ругались или братались, радовались и огорчались. В принципе, они делали всё то же самое, что и мои современники из конца двадцатого века, только слегка вычурно. С тем, что дошло до нас в письменных источниках, конечно, общего было мало, больше это напоминало чуть измененный слог пушкинских произведений, но для меня сейчас главным было то, что тут использовали другие слова и обороты — частично забытые, частично изменившие значения. Впрочем, сейчас язык тоже был живым и подвижным, так что если не произносить длинных речей, никто никаких изменений в стилистике царевича не заметит — или даже не обратит внимания. К тому же память подсказала, что Алексей подолгу общался только с пятью людьми, и один из них — то есть его мать — был уже мертв.
Ещё одним собеседником, если так можно было его назвать, был Ерёмка, который, в принципе, знал своё место и в высокие материи не лез. Память подсказала, что Алексей знал — того расспрашивают о делах царевича, этим занимались ближние бояре царя, Федор Михайлович Ртищев и Алексей Никитич Трубецкой. Первый был главным советником Алексея Михайловича и по должности был обязан знать мысли наследника; второй возглавлял приказ Большого дворца и тоже должен был быть в курсе, что творится во вверенном его попечению хозяйстве. Впрочем, вряд ли они смогли накопать на Алексея какой-либо компромат — тот только входил в возраст, на заседаниях Боярской думы лишнего не говорил, а с Ерёмкой общался исключительно по своим мальчишечьим делам.
Другими конфидентами царевича была ещё одна пара мальчишек, которых к Алексею определили для игр и для защиты — Иван, правнук заслуженного старика-боярина Никиты Ивановича Одоевского, и ещё один Иван — сын боярина Дмитрия Алексеевича Долгорукова, знаменитого тем, что его первой женой была Ирина Ильинична Милославская, старшая сестра Марии Ильиничны. Впрочем, этот Иван был рожден четвертой женой Долгорукова, некой Прасковьей Исканской, про которую Алексей почти не знал; кажется, эта Прасковья уже умерла.
Иваны эти были ребятами сильными, но беседовать с ними Алексею было некогда — всё отпущенное им время отнимали занятия по боевой, так сказать, подготовке, с деревянными саблями и копьями. Ему эти занятия не слишком нравились, а, соответственно, не слишком нравились и эти мальчишки. Впрочем, у них был шанс когда-нибудь войти в ближний круг царя, если бы Алексей пережил своего отца, но у Федора, Ивана и Петра были свои ближники. Иванов, наверное, тоже спрашивали о царевиче — как минимум отцы должны были этим заниматься, — но вряд ли они могли сказать что-то внятное. Правда, о своем умении обращаться с мечом, пусть и деревянным, я был не лучшего мнения, но считал, что это дело будущего, которого у меня может и не быть.
Ну и пятым собеседником Алексея был как раз Симеон Полоцкий — этот знал царевича как облупленного, знал его уровень во всех науках, и мне точно нужно было сократить своё общение с ним. Сейчас у меня получилось его удивить, но вряд ли я смогу готовить подобные заготовки для каждой встречи с ним.
Ещё одной проблемой были разные обращения к различным персонам, и ради этого я серьезно напряг память царевича. Всё оказалось не слишком сложно, но мне надо было зазубрить это, как молитву «Отче наш» — которую я пока знал только с подсказками от Алексея. Но в первом приближении я местный этикет освоил на твердую четверку. Например, Симеона допускалось называть «отче», хотя монахом он не был — но был наставником и учителем; эти слова тоже использовались, но реже. Обращение к царю зависело от ситуации. Наедине или во время чего-то, похожего на личное общение, я мог называть его «батюшка». Никаких «царей», упаси боже, и уж тем более Алексеев Михайловичей! Это сразу бы обозначило меня как чужака, обычая не знающего, а, значит, вызвало бы вопросы. Ну а на людях или когда я говорил о царе с третьими лицами, то должен был обозначать отца Алексея как «государя».
Всех остальных допускалось называть по должности или по титулу — боярин, князь, стольник, дьяк, — если, конечно, я смогу сообразить, кто и кем служит. Проще всего — по имени-отчеству, чтобы и уважение высказать, и дистанцию соблюсти. Они ко мне, кстати, обращались также — царевич или Алексей Алексеевич. Алексеем меня дозволялось звать только матери, но эта глава жизни царевича была в прошлом. Всё это было частью местного политеса, и это я ещё не брался за глубину поклонов! Хотя, наверное, проще всего было игнорировать всех, кроме Алексея Михайловича и патриарха, который тоже жил тут, в Кремле, на собственном подворье, как я и делал во время прогулки.
Услышав мои слова, Симеон сразу потух — видимо, ему очень было интересно знать, что же мне такого привиделось на могиле царицы, но добиваться ответа от меня он не мог.
— Вот как, царевич… — сказал он неторопливо. — И всё же, не могу не спросить: о чем же было это видение?
Я мысленно улыбнулся.
— О будущем, отче. Всего лишь о будущем.