Пулемет на горке в очередной раз замолк, и Лопухин на какой-то миг облился холодным потом. Немцы подошли уже достаточно близко. Еще немного, и пулеметное гнездо, которое так удачно, словно специально приготовленное, разместилось на холме, в развалинах старого дома, можно будет закидать гранатами. Бойцы кинулись к окнам, дали слитный, злой залп, прижимая противника к земле. Но пулемет снова заговорил, короткими очередями удерживая врага.
Пулеметная точка находилась чуть в стороне от основных позиций, где засели красноармейцы. И она в самом деле была очень удобной. Однако все, в том числе и пулеметчики, понимали, что в случае чего уйти к своим они не успеют. Единственным, кто этого понимать не желал, был капитан. Чтобы прикрыть отход пулеметчиков, он положил на церковную маковку двух бойцов с автоматами. Стоять там было невозможно, только лежать. Лежать и ждать приказа, ничего не видя, и точно так же обливаться холодным потом…
Иван с несколькими бойцами сидел в церкви. Вопреки опасениям Лопухина, их атаковали обычные солдаты. То ли отряд карателей, то ли… Но «Вечного пламени» не было. Пока.
К узким окнам-бойницам его не пустили, определили в резерв. Впрочем, бойцом сейчас Лопухин был плохим. Его бросало то в холод, то в жар, из дробного озноба в тяжелый липкий пот. Он сидел на деревянном полу, не чувствуя под собой досок, и все, о чем мог думать, сводилось только к одному: «Пулемет, только бы не заклинило пулемет!»
Чтобы хоть как-то отвлечься от этой жестокой тряски, Иван поднялся, держась рукой за стену. Прошел туда, где точно так же метался в бреду на носилках Лилленштайн. Дежуривший рядом боец кинул в сторону Лопухина злой взгляд:
– Страшно?
Иван помотал головой:
– Нет. Просто плохо…
Он посмотрел в лицо Лилленштайну. У того закатились глаза, заострились скулы. Казалось, что кожа просто обтягивает череп. Жутковато белели во рту большие крупные зубы. Немца била дрожь, почти судорога.
Иван опустился рядом. Оперся ладонью о твердое, костлявое плечо и зашептал Генриху на ухо:
– Даже и не думай, слышишь? Даже не думай… Не пущу!
Иван застонал. Неподалеку грохнул взрыв. Граната. Еще один… Каждый звук отдавался в напряженных нервах острой, словно от раскаленного железа, болью.
Снова грохнуло – странно, раскатисто…
– Сколько ж у них гранат? – простонал Лопухин.
– Не гранаты это, товарищ политрук… – сквозь вату в ушах ответил красноармеец. – Гром!
– Плохо… – Иван снова посмотрел на Лилленштайна и с ужасом понял, что волчий оскал сведенных судорогой челюстей складывается в злую улыбку.
Шатаясь, как пьяный, под грохот выстрелов, взрывов и раскатов грома, Иван побрел к дальнему углу зала, где сидел, сложив руки на коленях, местный поп. Сидел тихо, не молился, не бил поклоны. Спокойное, чуть отстраненное лицо, руки на коленях.
– Плохо…
– Что плохо, сын мой? – Голос священника был тусклым, тихим.
Иван открыл рот, но не смог выдавить ни слова. Судорога скрутила живот, стало трудно дышать.
– Немец, – наконец прохрипел Лопухин. – Немец не должен подняться…
– Куда ему? В чем только душа держится, – старик вздохнул.
– Нет у него души, батюшка! Нет… – Иван упал рядом с попом, подтянул колени к груди, обхватил их руками. Стало холодно.
– У всех есть душа, сын мой. У всякой твари…
– Твари… – повторил Лопухин. – Твари… – Сознание туманилось. – Батюшка… Сюда… Идут… – Он все пытался, но никак не мог найти слова, никак не мог высказать. И только обостренным чутьем понимал, что старик может помочь. И только одно слово вертелось на языке: – Твари!
Он поднял голову. С трудом сконцентрировался на лице священника. И неожиданно увидел, что тот улыбается.
Старик протянул руку, провел ладонью по лбу Ивана.
– Запыхался совсем, молодец… – Слова его, словно гулкий колокол, поплыли по залу. – Запыхался…
Лопухин почувствовал, что проваливается куда-то. Летит. Падает.
«Нельзя! Нельзя же!»
А в это время раскаленный до малинового свечения ствол пулемета дернулся в последний раз. Механизм заклинило. И это было очень обидно, потому что до конца последней ленты еще оставалось с десяток патронов. Целых десять!
– Максимка, уходи! – гаркнул старый усатый красноармеец, из той породы людей, что могут с самым тяжеленным пулеметом обращаться как с пушинкой. – Пошел! Прикрою!
И он широко размахнулся, далеко забрасывая гранату в грозовое небо.
– Только вместе! – Максимка, молодой, тоже крепкий, но еще не кряжистый, легкий, подхватил автомат и, приподнявшись, дал очередь туда, куда целили из пулемета. Где мелькали уже серые и поднимались в рост черные мундиры. – Только вместе!
– Не дури!
Максимка упрямо замотал головой. В небо ушла вторая граната.
С бывшей колокольни уже били и били длинными очередями, прикрывая отход обреченных пулеметчиков.
Старый притянул молодого к себе, сгреб в могучий кулак гимнастерку:
– А ну пошел отсюда! Сопляк! Пошел отсюда, твою мать!
Откуда-то из-за сплошной завесы дождя донесся слабый крик капитана:
– Пулеметчикам отступать! Отступать!
А гранат осталось еще две.
А в это время с другой стороны церкви в уцелевших домах, расстреляв весь боекомплект, уже яростно рубились люди – лопатками, ножами, размахивая прикладами, как дубьем. И все новые и новые фигуры в мокрых мышиных мундирах ломились в окна и двери. Вот вынырнула из пелены падающей с неба воды страшная оскаленная харя, и брянский парнишка дернул чеку последней гранаты… «На! Держи!»
И новые, новые хари! Клыки! Когти!
Выстрелы.
Чей-то крик!
Бежали от церкви красноармейцы, в общую свалку, в общую драку! Не пустить! Остановить!..
И над всем этим адом, над кровавыми лужами, над мертвыми, что подобно живым вцеплялись друг другу в горло, над живыми, что отдавали свою жизнь легко, будто в запасе у них есть что-то другое, над дождем и над грозой даже вдруг разнеслись тяжелые, гулкие, охватывавшие, казалось, весь мир, всю землю, глушившие любой гром раскаты!
Бом!
Бом!
И снова. И еще раз.
Над битвой, высоко-высоко, старый, высушенный временем старик с развевающейся седой бородой бил вырванным у колокола языком в кусок рельсы.
И снова. И еще раз.
Казалось, не изменилось ничего.
Только внизу, в церкви, захрипел, раздирая ногтями грудь, Лилленштайн.
Только замерли на мгновение страшные, черные фигуры.
Бом!
Бом!
И снова!
Немец выгнулся. Открыл глаза. Сел. В церкви было пусто, только лежал неподалеку Иван, истощенный невидимой борьбой до крайней степени. Но Лилленштайн не смотрел на него. Он глядел туда… Туда, где во всех церквях живет бог.
Генрих видел эти глаза! Он вспомнил, что видел их и раньше! Что видел их всегда, но забывал об этом, рождаясь заново. Эти глаза он видел, убивая, калеча, уродуя свою душу… Но только сейчас это было наяву.
Генрих понял, что не дышит. И только сердце загнанным зверьком все гонит и гонит кровь. Все медленней… медленней… Но это было не важно…
Потом он упал. По его лицу текли слезы…
Разведотряд, шедший на выручку к попавшим в окружение, заходил в спину немецким карателям.
Для Ивана Николаевича Лопухина на этом закончилась война.
Из-за последствий тяжелой контузии его отправили в тыл, где он до самого конца войны работал редактором небольшой газеты, регулярно печатавшей сводки с фронта и обращения правительства к советскому народу.
Генерал-лейтенант Иван Васильевич Болдин, находясь около Белостока, в районе 10-й армии, окруженной немецко-фашистскими войсками, организовал из оставшихся в тылу противника частей Красной Армии отряды, которые в течение 45 дней дрались в тылу врага и пробились к основным силам Западного фронта. Они уничтожили штабы двух немецких полков, 26 танков, 1049 легковых, транспортных и штабных машин, 147 мотоциклов, 5 батарей артиллерии, 4 миномета, 15 станковых пулеметов, 3 ручных пулемета, самолет на аэродроме и склад авиабомб. Свыше тысячи немецких солдат и офицеров были убиты. 11 августа генерал-лейтенант Болдин ударил немцев с тыла, прорвал немецкий фронт и, соединившись с нашими войсками, вывел из окружения вооруженных 1654 красноармейца и командира, из них 103 раненых.
А еще через четыре года война кончилась совсем.