Глава 8

БТР урчал двигателями. Ехал не спеша, чтобы не беспокоить раненых, что сидели в десантном отсеке. Он проваливался в вымоины и подскакивал на кочках. Поднимал почти не видимую в темноте, но ощущаемую кожей дорожную пыль.

Броня его монотонно вибрировала от работы двух моторов в моторном отсеке. И от этой вибрации, казалось, затекало всё тело.

Я сидел на броне, прислонившись спиной к холодному металлу башенки, и смотрел на звезды. В звёздное небо, которое казалось чужим, каким-то равнодушным.

Сквозь распахнутый верхний люк я слышал, как внутри, в десантном отделении, громко стонали раненые. Фельдшер Васек, фамилии которого я еще не успел узнать, колдовал над ними при тусклом свете бортовых ламп и следового фонаря.

Громила, сидевший чуть поодаль, молчал. Он уставился куда-то вдаль, за карму, словно хотел рассмотреть в темноте тучки пыли, поднимаемые колесами бронемашины. Фокс, неподвижный, словно каменная статуя, сидел рядом с еще двумя бойцами. Он вцепился в автомат так, будто в любой момент враг мог напасть снова.

Кто-то вдруг выругался матом. Кто-то кашлянул.

Потом я услышал, как из люка на крышу кто-то выбирается. Это был Чеботарев. Начальник заставы вылез на броню. Надел фуражку, придержал ее от ветра. Потом закурил, стряхивая пепел прямо на броню.

Я заметил, как рука его подрагивала, но он старался не подавать виду. Лицо в темноте казалось серым, только светлячок сигареты выхватывал то нос, то подбородок, то запавшие глаза.

Минут пять мы молчали. Я смотрел, как над горами висит тонкий серп луны.

Чеботарев докурил, придавил бычок о броню и щелчком отправил в темноту. Закурил новую.

— Селихов, — сказал он негромко. Голос сиплый, простуженный. — Ты спишь?

— Нет.

Он помолчал. Затянулся. Потом заговорил — тихо, чтобы только я слышал. Чтобы ветер уносил слова, мимо чужих ушей.

— Если ты винишь себя за то, что они взяли Стоуна, то это ты зря.

Я промолчал. Начальник заставы, делая вид, что хочет усесться поудобнее, подобрался немного ближе.

— Не твоя это вина, — добавил он.

«Хватит уже, — подумал я, — натерпелся я чувства вины за смерть брата еще в моей прошлой жизни».

— Я не привык терзать себя виной, товарищ старший лейтенант, — ответил я, не поднимая глаз. — В этом нет смысла. Один вред. Лучше сделать выводы и идти по жизни дальше.

— Врешь, — Чеботарев выдохнул табачный дым, и предутренний, холодный ветер тут же унес его куда-то назад. Растворил в темноте. — Каждый чувствует себя за что-то виноватым. Таковы уж люди есть.

— Судите по себе?

Чеботарев не ответил. Выкинул очередной бычок, потом, как бы бессознательно, полез за новой сигаретой. Чертыхнулся:

— Зараза… Завязывать надо столько пыхтеть. А то сигареты улетают, сил никаких нет.

Мы помолчали еще немного.

— Я всё прокручиваю в голове этот момент. Когда они выскочили и схватили америкоса, — внезапно сказал Чеботарев.

Я снова не ответил. Просто принялся слушать начальника заставы. Он знал, что я слушаю.

— Мы уже почти дошли до УАЗа, — заговорил он, — метров тридцать оставалось, не больше. Я думал — проскочили. Дым ещё стоял, но редел уже. И тут… — Он сбился, сглотнул. Я видел, как дёрнулся его кадык. — Из дыма — четверо. Как выскочили, ну точно черти из табакерки. Двое душманов сразу на Ветра бросились, на второго бойца. А еще двое… Они работали чисто. Схватили Стоуна за шкирку, вырубили Ветра прикладом — тот даже охнуть не успел. И назад, в дым.

Он замолчал. Потом негромко выругался и все-таки достал новую сигарету.

— Я вскинул пистолет, — продолжал начальник заставы, — успел поймать одного из них в прицел. Силуэт, мелькнувший в дыму. И палец на спуске… — Он показал такой жест, будто держит пистолет. Подергал указательным, словно бы нажимает на спуск. — И не выстрелил.

— Почему?

Он посмотрел на меня. Даже в темноте было видно, как блестят его глаза.

— А если бы я попал в Стоуна? Или в кого из наших? Быстро все так случилось… Все смешалось… Кони, люди… — Чеботарев горько хмыкнул. — Дым этот. Силуэты везде… Одни только чертовы силуэты. И непонятно, кто есть кто…

Он затянулся жадно, глубоко, будто табачный дым заменил ему воздух.

— Я промедлил. Секунду. Может, две. А когда понял, что надо стрелять — их уже не было. Только дым и тишина. Душманы, что прикрывали, тоже ушли. Испугались, что наши подходят. Растаяли.

Чеботарев замолчал. Молчал он долго. Я слышал, как внизу, в десантном отделении, Васек кому-то говорит: «Потерпи, браток, потерпи». И громкий стон в ответ.

— Ты думаешь, я струсил? — спросил Чеботарев вдруг. Голос его дрогнул.

Я повернул голову. Посмотрел на него в упор.

— Нет. Не думаю.

Он удивился. Я видел это по тому, как дёрнулись брови, как приоткрылся его рот.

— Тогда что?

— Вы приняли решение, товарищ старший лейтенант. Не стрелять вслепую, рискуя попасть в своего или пленного. И теперь столкнетесь с последствиями своего решения. Какими бы они ни были.

— Осуждаешь меня? — спросил он. В голосе начальника заставы не было ни укора, ни раздражения. Лишь искренний тихий вопрос. — Ты ни секунды не думал, когда решил поменяться со Стоуном местами. Действовал решительно. Как это у нас написано? «Призерам страх». Не то, что я…

Он вздохнул.

— Будь на моем месте ты, Селихов, все могло бы быть иначе.

— Но там были вы, товарищ старший лейтенант. Не я. И теперь единственное, что вам остается, — достойно принять последствия.

Начальник заставы поджал губы. Покивал. Потом притих.

— Я вас не презираю, — запоздало ответил я на его вопрос.

Чеботарев поднял голову.

— Почему? — Он, казалось бы, даже удивился.

— Они профессионалы. Они рассчитали всё точно. Им нужен был живой Стоун, и они его получили. К тому же, в моих глазах вы не совершили ничего такого, за что я мог бы вас презирать.

Он хмыкнул.

— Да? Проглотил смерть подчиненного прапорщика. Ничего не сделал, когда дисциплина на заставе стала трещать по швам. Боялся принять решение, когда это требовалось. И к чему все это привело теперь? Мы потеряли потенциально ценного языка. Потеряли бойца убитым. И, может случиться так, что к вечеру потеряем еще кого-нибудь.

С этими словами Чеботарев посмотрел на распахнутый люк в крыше.

— Оправдываться всегда легко, товарищ старший лейтенант, — сказал я. — Легко винить себя. Легко даже презирать себя. Намного сложнее взять себя в руки и начать делать все как надо.

Чеботарев смотрел на меня. В его глазах метались тени — недоверие, надежда, удивление.

— Селихов… — начал он.

— Я не укоряю вас, — перебил я. — Я говорю как есть. Вы офицер. Вы отвечаете за людей. В ваших руках их жизни. И только вы можете подготовить себя к тому, чтобы вынести эту ношу.

Он молчал. Казалось, не мог подобрать слов, которыми бы мог продолжить этот разговор.

— А Стоун… — вместо этого сказал он тихо. — Мы его потеряли.

— Не вы, — ответил я. — Мы. Все вместе.

БТР тряхнуло на ухабе. Изнутри донёсся сдавленный крик — то ли кто-то из раненых очнулся, то ли Пересвету стало хуже. Чеботарев дёрнулся, но остался сидеть.

— Я напишу рапорт, — сказал он. — Как все было. И про тебя… про то, что ты остался прикрывать. Про то, что без тебя мы бы все там легли.

— Пишите, — сказал я. — Не пишите. Мне всё равно. Дело не в рапортах.

Чеботарев поник. Будто бы задумался. Немного погодя он ответил:

— Наверное… Наверное ты прав. Дело не в рапортах.

Я не ответил ему. Просто смотрел на небо. На звёзды, которым не было никакого дела до нас, до нашей войны, до наших потерь. И близких.

— Селихов? — вдруг спросил начальник заставы.

— Ммм?

— Я слышал кое-что о тебе, — сказал Чеботарев. — Читал личное дело. Когда ты появился на заставе, перечитал снова. Внимательнее.

— И?

— Как ты… Как ты умудрился в таком возрасте все это вынести?

— Что вынести?

— Все, — Чеботарев отвел взгляд, — все, что с тобой случилось. Шамабад, операцию «Каскад». Айвадж, Хумри, Хазар-Мерд. Везде ты был, везде участвовал в боевых действиях и отличился. Как у тебя это выходит?

— Вынести? — Я хмыкнул, немного погодя. — Нет, товарищ старший лейтенант. Я все еще это «несу». Каждый день.

Чеботарев не ответил. Только прикрыл глаза. Рука его сжалась в кулак. Сигарета погасла, придавленная пальцами, но он не заметил.

Мы сидели и молчали. БТР урчал, перемалывал метр за метром, вёз нас к заставе. К живым и к мёртвым. К тем, кто ждал, и к тем, кто уже не дождётся.

Где-то там, в темноте, за холмами, уходили со своим пленным Стоуном те наемники. А здесь, на крыше бронированной коробки, ехали мы — те, кто выжил.

Утро на заставе встретило меня запахом солярки, остывшей золы и той особой, ни с чем не сравнимой вонью душевной горечи, что всегда стоит после боя, когда приходит время считать потери.

Я вышел из каптёрки и зажмурился от солнца. Оно уже поднялось над горами, жёсткое, беспощадное, нагревающее афганское небо до состояния раскалённого добела металла. Свет резанул по глазам так.

На спланированной, подсыпанной гравием площадке, выполнявшей роль плаца, было пусто. Большая часть бойцов еще в нарядах. Свободные спят после ночи. Только часовой заставы маячил у КПП да двое бойцов, что тащили куда-то какие-то ящики с припасами.

После ночного боя у заставы полно дел: поисковые группы, наряды, чтобы встретить эвакуаторов из сороковой армии, которые помогут переправить подбитые машины для ремонта. Но на самой заставе атмосфера казалась такой, будто от ночного боя не осталось и следа, будто и не было ничего. Только пыль, только жара, только обычная рутина заставы.

Я пошёл к санчасти.

Васек, наш фельдшер, встретил меня с заспанным лицом и красными глазами. Ночь у него выдалась та ещё.

— Товарищ прапорщик, — кивнул он, отрываясь от каких-то бумаг. — Фокса и Ветра перевязал. Громилу тоже. Тяжелых, — он замялся, — тяжелых еле откачали. Но жить будет. На вертушку отправил.

— Тихий где?

Васек помрачнел. Кивнул куда-то в сторону.

— У меня в землянке. Скоро борт прилетит, заберут.

Я вышел. Идти туда не стал.

Вместо этого достал из нагрудного кармана сложенный листок. Письмо брату. Написал ещё ночью, как только прибыли на заставу и закончили неотложные дела. Написал коротко, сухо, без лишних слов: «Саша, как ты? Два месяца молчишь, мать волнуется. Ответь срочно. Я жив, здоров, служу. Береги себя».

Прочитал ещё раз. Добавить было нечего.

Я сунул письмо обратно в карман и направился к узлу связи.

Землянка связистов стояла в дальнем конце заставы, прикрытая от солнца маскировочной сетью. Вход — низкий, обшитый досками, сбитыми со старых ящиков. Ступеньки вниз, в полумрак, пропахший жженым припоем, казённым табаком и разогретой ламповой аппаратурой.

Я спустился, пригнув голову в низком проёме.

Внутри было тесно. Вдоль стен — стойки с рациями, пульты, какие-то ящики с деталями. Заставка аппаратура связи на большом, сваренном из того, что придется, массивном столе. Рядок аккумуляторов у стены. В углу — топчан, застеленный солдатским одеялом. На рабочем столе — помятая кружка, раскрытая банка тушёнки, россыпь хлебных крошек.

Рядовой Каширин сидел за столом, уткнувшись носом в разобранную рацию. Над его головой тонкой струйкой вился дымок. Плечи рядового были напряжены. Он что-то паял.

Услышав шаги, он дёрнулся, поднял голову, и я увидел круглые навыкате глаза, увеличенные толстыми линзами очков. Волосы на голове рядового торчали в разные стороны, будто он только что встал и забыл причесаться. Щуплый, вертлявый, с вечно суетливыми руками.

— Ой! — воскликнул он, вскакивая и едва не опрокинув кружку. — Товарищ прапорщик! Товарищ прапорщик, здравствуйте! А я слышал, что там такое было нынче ночью было! По рации же всё слышно! Кошмар! Какой кошмар!

Он забегал глазами по сторонам, будто искал, на что бы ещё обратить моё внимание.

— Вы как? Целы? А Фокс? А Тихий? Ой, Тихого жалко… Такой молодой, такой… А Громилу, говорят, крепко ранило, но Васек сказал, выживет, да? Выживет?

— Юра, — перебил я. — Почта когда будет?

Он замер на полуслове. Очки его блеснули.

— Почта? А, почта! — Он закивал, заулыбался. — Так сегодня к вечеру должна прийти, товарищ прапорщик! Или если вертушка с ранеными обратно пойдёт, она, бывает почту забирает и привозит, если к ней наряд приписывают. А вы письмо хотите отправить?

— Да.

— Я могу, могу передать! — засуетился он, хватая со стола какой-то огрызок карандаша. — Я сейчас запишу, только давайте… Ой, а где бумага? Бумага, бумага…

Он заметался по землянке, открывая ящики, заглядывая под стол. Я протянул ему конверт.

— Вот. Отправишь.

Каширин взял конверт, повертел в руках. Прочитал адрес, и глаза его за стёклами очков округлились ещё больше.

— Ой! — выдохнул он. — Это брату? В ВДВ? А у вас брат в ВДВ, товарищ прапорщик? Здорово! А я вот один у мамки, представляете? Один! Мамка пишет, всё жениться велит, а где тут жениться, в Афгане-то? Разве что на вот этой вот рации, ха-ха-ха!

Он засмеялся — тонко, нервно, будто курица закудахтала. Потом резко оборвал смех, посмотрел на конверт, на меня.

— Ну ничего, ничего, — затараторил он снова. — Я передам, товарищ прапорщик, обязательно передам! Не сомневайтесь! Как вертушка прилетит, так сразу и передам! Или если погранпочта своим ходом прикатит! Первым делом передам! Честное слово!

— Хорошо. Бывай, Юра, — сказал я. Развернулся и вышел.

Солнце ударило в лицо. Я снова прищурился, постоял секунду, глядя на горы. Мысли о брате не отпускали. Потом потопал обратно, к своей каптерке.

* * *

Дверь за прапорщиком закрылась. Ступеньки скрипнули под его сапогами, потом стихли.

Каширин постоял секунду, глядя на конверт в своих руках. Потом медленно, очень медленно, опустился на табурет.

Суетливость исчезла. Будто выключили рубильник.

Лицо его стало спокойным, собранным. Глаза за толстыми стёклами смотрели теперь не навыкате, а пристально, цепко, будто ощупывая каждый сантиметр конверта.

Он повертел письмо в пальцах. Прочитал адрес ещё раз. Вслух, одними губами, беззвучно:

— Селихову П. С. В/ч 55586…

Помолчал.

Потом полез во внутренний карман кителя, достал маленький, потрёпанный блокнотик. Быстро, деловито, без всякой суеты переписал адрес на чистую страницу. Аккуратным, мелким почерком, каким пишут люди, привыкшие к точности.

Спрятал блокнот обратно. Снова посмотрел на конверт.

На мгновение в его глазах мелькнуло что-то — не сожаление, нет. Скорее усталое понимание. Тень, скользнувшая по лицу и исчезнувшая так же быстро, как появилась.

Потом он надел маску обратно.

Плечи ссутулились, голова дёрнулась, руки снова засуетились. Он вскочил, подбежал к столу с аппаратурой, начал перекладывать бумажки, бормоча под нос:

— Так, так… Почта, почта… Вертушка к вечеру… Надо не забыть, не забыть…

Язык его снова заработал, выбрасывая слова быстрыми, бессмысленными очередями. Но глаза за очками — глаза смотрели в одну точку, и взгляд их был холоден и спокоен.

* * *

Я шёл через плац, когда увидел их.

У КПП, перегородив выезд, стоял пыльный УАЗ. Рядом курили трое. Форма общевойсковая, без значков различия. Один из них был мужчиной лет сорока, с цепким, спокойным взглядом, какой бывает у людей, привыкших задавать вопросы и получать на них ответы.

Это приехали особисты. Быстро они. Едва дело за полдень перемахнуло.

Я остановился. Посмотрел, как к ним подходят Чеботарев и Коршунов с замбоем Зайцевым, как приглашают вновь прибывших в штабную землянку.

Скоро уже особисты станут приглашать всех, кто участвовал в ночном бою. Рано или поздно пригласят и меня.

Я повернулся и пошёл к себе. В каптёрку.

Лампа коптила, отбрасывая на стены пляшущие тени.

Я сидел за столом и крутил в пальцах конверт. Тот самый. Письмо брату.

Каширин сказал, что почта будет к вечеру. Но вертушка с ранеными ушла час назад. Почтового наряда на вертолете не было. Да и на колесах он к нам так и не доехал. Значит, сегодня уже не отправят. Может получиться завтра. Может, послезавтра. А может и через неделю.

А ответ придёт через месяц, если вообще придёт.

Я смотрел на адрес, написанный своим почерком, и думал о том, что Стоун мог соврать. Мог специально сказать про брата, чтобы заставить меня искать встречи с ним, чтобы…

Вдруг зазвучали шаги.

Я поднял голову.

Тяжёлые, неторопливые. Кто-то шёл к каптёрке. Не к дежурному, не в штаб — именно сюда.

Дверь открылась без стука.

На пороге стоял Горохов.

Он не поздоровался. Мрачный, как туча, молча переступил порог, закрыл за собой дверь. Под моим холодным взглядом он прошёл внутрь, сел на табурет, перед моим столом. Прямо напротив меня.

А потом уставился на меня своими небольшими, но тяжелыми, словно бы отлитыми из свинца глазами.

Загрузка...