Глава 17

Мальчишка дёргал затвор.

Он дёргал его раз за разом, но рукоятка не поддавалась. Пальцы у него были тонкие, мокрые от пота. Дрожали, соскальзывали с металла. Мальчик всхлипывал — негромко, скорее даже не всхлипывал, а поскуливал, как щенок, зажатый в угол. И всё тянул, тянул эту железяку, будто от этого зависела его жизнь.

Я опустился в трёх шагах от него и внимательно смотрел на мальчишку. Автомат я опустил на землю — медленно, аккуратно. Руки держал на виду, ладонями вперёд. За спиной слышалось тяжёлое, сквозь зубы, дыхание Горохова. Пихта вообще, кажется, не дышал.

Второй мальчик, что явно был помладше, зажмурился. Он сидел, вжавшись в обшарпанную стену, и даже не смотрел на нас. Просто ждал.

Старший же всё дёргал затвор.

— Тихо, — сказал я.

Голос мой прозвучал в этой тишине негромко и спокойно. Мальчишка вздрогнул, поднял на меня глаза. И они были наполнены диким, почти животным ужасом.

Я приподнялся и шагнул вперёд. Один шаг. Потом ещё один.

Он смотрел на меня и не шевелился. Только руки его, сжимавшие винтовку, мелко тряслись. Когда я приблизился, он задрожал всем телом. Так дрожит затравленный, когда к нему приближается смертельно опасный хищник.

Я подошёл вплотную. Протянул руку и осторожно положил поверх его рук на винтовку.

Он дёрнулся, будто его током ударило. Взвизгнул. Потом замер.

Я чувствовал, как дрожит всё его тело. Чувствовал липкий, холодный пот на его пальцах, чувствовал, как под моей ладонью колотится его пульс — часто, испуганно, как у воробья.

— Не надо стрелять, — сказал я тихо. — Стрелять плохо.

Он смотрел на меня и не понимал ни слова. Но интонацию, наверное, понял.

Я мягко потянул винтовку на себя. Он не сопротивлялся. Только пальцы его ещё секунду сжимали цевьё, а потом разжались как бы сами собой.

Я выпрямился, отступил на шаг, держа винтовку в руках.

В тишине, которая висела над нами такая густая, что хоть ножом режь, я натренированным движением передёрнул затвор. На этот раз он поддался легко — я давно и хорошо знал, как это делается. Патрон вылетел, беззвучно упал в пыль.

Мальчишка смотрел на меня широко распахнутыми глазами. Младший тоже открыл глаза и тоже смотрел — из-за плеча старшего, испуганно, как-то озадаченно. Даже непонимающе.

Я проверил магазин. Внутри было четыре патрона. Вытряхнул их в ладонь, положил в карман.

Нажал на спуск. Раздался сухой щелчок.

Потом я нажал на спуск ещё раз, просто чтобы они слышали и осознали до конца — винтовка не заряжена.

Мальчишки смотрели.

Я взялся за ручку затвора. Плавно оттянул. Затвор выскользнул легко, без сопротивления. Винтовка в моих руках стала бесполезной железкой. Просто палка, из которой больше не постреляешь по шурави. Я бросил её на землю.

Я покрутил затвор в руках, показывая им.

— Видите? — сказал я. — Без этого не стреляет.

Они не понимали слов. Просто смотрели. Младший даже слегка раскрыл рот.

Я взялся за боевую личину. Выкрутил — она поддалась с лёгким хрустом. Отсоединил ударник с пружиной. Всё это положил в другой карман.

Достал нож. Через отверстие в личине выбил пружину выбрасывателя. Та звонко цокнула о какой-то камень.

Теперь даже если они каким-то чудом соберут всё обратно — после первого выстрела затвор заклинит намертво. Патрон не выбросит.

Я убрал нож. Посмотрел на мальчишек.

Они смотрели на меня со смесью ужаса, непонимания и изумления. Они ждали смерти — я это видел по их глазам. Определил по тому, как младший зажмурился, когда я достал нож, по тому, как старший сжался, готовясь ожидать того, что я приближусь и зарежу их.

А я просто стоял и смотрел на них в ответ.

Младший вдруг заплакал. Негромко, взахлёб, уткнувшись лицом в колени. Плечи его подрагивали при каждом всхлипе. Старший сглотнул — просто сглотнул.

Я обернулся.

Горохов стоял у окна, опустив автомат. Лицо его было каменным, но глаза… В глазах было что-то странное. Замешательство. Почти такое же, какое отражалось на лицах этих афганских детей. Он смотрел на мальчишек, потом на разобранную винтовку и детали затвора, валявшиеся у моих ног. Потом на меня, и, кажется, не понимал, что происходит.

— Горохов, — сказал я. — Что с ними делать будем?

К моему удивлению, от звука моего голоса он вздрогнул. Посмотрел на меня так, будто я ударил его.

— Ммм? — промычал он ворчливо и одновременно удивлённо.

— Что с пацанами делать будем, говорю?

— Вы командир, — помедлив, ответил он мрачно, — вы и решайте.

— А что бы сделал ты? — сказал я, не сводя с него взгляда.

— А я здесь при чём? — приподнял он свой крупный подбородок.

— Я хочу знать, — сказал я. — Что бы ты сделал, окажись сейчас на моем месте. Это приказ. Докладывай.

Он молчал. Смотрел на меня с подозрением, пытаясь понять, что я затеваю. Я выдержал его взгляд.

Зато он моего — нет. Горохов вдруг отвёл глаза. Посмотрел на детей, на разбросанные детали винтовки. Челюсть его напряглась. Руки, сжимавшие автомат, напротив, чуть заметно расслабились.

— Дурачки они малолетние, — проворчал он наконец. — Сироты, скорее всего. Наслушались от старших баек про шурави. Или подговорил кто. Вот и пошли русских стрелять.

Горохов замолчал. Переглянулся с застывшим у пролома в задней стене Пихтой. Потом добавил:

— Не соображают, что делают. Сопляки, что с них взять?

Он снова посмотрел на детей, потом на меня.

— Пускай выметаются, — наконец проговорил Горохов. — Пока мы не передумали.

— А завтра им другую винтовку дадут, — сказал я. — И они снова по нам стрелять будут. Или заставят мины на тропах разбрасывать. Ты этого хочешь?

Горохов нахмурился сильнее. В глазах его мелькнуло тяжёлое, усталое раздражение.

— Я солдат, — сказал он глухо. — А не убийца. Детей стрелять — на это ума много не надо.

Он замолчал, заглянул мне в глаза. Отрезал:

— Если хочешь — сам стреляй.

Я смотрел на него. Он — на меня.

Потом я хмыкнул. Отвернулся.

Полез в карман. Там у меня лежали галеты и кусок сахара — Зайцев сунул перед выездом, сказал: «В дороге пригодится».

Я достал всё это, положил на землю, метрах в двух от детей.

Мальчишки сидели без движения. Лишь наблюдали. Старший смотрел то на еду, то на меня. Потом снова на еду, и в глазах его было такое же непонимание, как минуту назад.

Тогда Пихта шагнул вперёд.

Он двигался медленно, осторожно, как подходят к дикому зверю. Опустился на корточки, поднял галеты и сахар, протянул младшему.

Тот вздрогнул, посмотрел на Пихту, на еду, снова на Пихту. Потом взял. Прижал к себе, как самую большую ценность в жизни.

Пихта поднялся, бросил на меня короткий взгляд. В нём мелькнули — то ли благодарность, то ли уважение. Я не стал разбираться.

Горохов молча развернулся и вышел из хижины. Пихта на миг заколебался, но всё же задержался.

— Выходим, — скомандовал я, — возвращаемся к броне.

— Есть, — коротко бросил Пихта, кинул последний взгляд на мальчишек и исчез в проёме.

Я остался один на один с детьми.

Старший сидел всё так же, не шевелясь. Он сжимал в руках колени своих шаровар, словно не знал, что делать с пальцами, когда у него отобрали винтовку. Младший уже жевал галету, глядя на меня исподлобья.

— Не стреляйте больше, — сказал я. — Плохо стреляете.

А потом вышел.

Горохов стоял в десяти метрах, спиной ко мне. Пихта рядом. Оба молчали.

Я подошёл.

— Пошли, — сказал я. — Надо к Зайцеву возвращаться.

Горохов обернулся. Взгляд его был тяжёлым, но в нём уже не было той лютой ненависти, что я видел раньше. Скорее — усталость и какое-то новое, непривычное для него выражение.

— Ты это специально, прапор? — спросил он негромко.

— Что именно?

— Это всё. — Он кивнул на хижину. — Спросил меня. Про пацанов.

Я посмотрел на него. Потом на дорогу, где за холмом нас ждал БТР.

— Увидим, — сказал я.

И пошёл к БТРу. Горохов и Пихта — за мной.


БТР снова двинулся в путь.

Я сидел на броне и смотрел, как солнце, уже перешагнувшее зенит, принялось медленно спускаться по раскалённому добела небу. Тени от скал вытягивались, ползли по степи, прятались друг за друга. Сливались воедино.

Бойцы притихли. Даже суетливый Казак не ёрзал, не крутил головой. Сидел задумчивый, смотрел куда-то в одну точку. Мельник рядом с ним молчал, только изредка поглядывал на гороховцев.

Гороховцы тоже молчали. Штык возился с ремнём и антабкой автомата, Кочубей дремал, привалившись к башне, Клещ вертел в руках флягу, но не пил. Пихта сидел с краю, смотрел на горы, и лицо у него было какое-то… другое. Более задумчивое, что ли.

Сам Горохов устроился отдельно, на самом краю брони, спиной ко всем. Он смотрел вдаль, и ветер трепал его короткую чёлку, выбившиеся из-под панамы.

Зайцев подсел ко мне ближе, достал папиросу, закурил. Сделал глубокую затяжку, выпустил дым в вечернее небо.

— Ты как, Саня? — спросил Зайцев. — Нормально?

— А почему должно быть не нормально? — спокойно ответил я.

Зайцев не ответил. Молчал ещё долго. Курил, смотрел на дорогу. Потом заговорил, и в голосе его слышалась не злость даже, а какая-то усталая горечь:

— Нет у них, у душманов, совести. Совсем нет. Детей заставляют воевать. Запугивают, подговаривают, а то и силком гонят. Как так и надо, — он вздохнул. — Я этого никогда не пойму.

Я смотрел на проплывающие мимо скалы. Они уже не были просто грязно-жёлтыми. Проступали в них красные, медные, синеватые прожилки и вкрапления. Красиво. Хотя в Афгане красота всегда рядом со смертью.

— Другой народ, Вадим, — сказал я. — Другие ценности. Советский человек способен их понять, но никак уж не принять.

— Какие там ценности? — хмыкнул Зайцев. — Жить по-человечески не хотят. Война для них — как хлеб насущный.

— Для многих — да, — кивнул я. — А для этих пацанов — просто жизнь, какой другой они не видели. Их с детства учат, что мы — враги. Что нас надо убивать. И что умереть за это — почётно. Они не выбирали.

Зайцев повернулся ко мне, посмотрел внимательно. В его взгляде было что-то новое — не просто удивление, а будто он видел меня впервые.

— Ты их жалеешь?

Я задумался. По-настоящему задумался.

— Нет, — ответил я. — Не жалею. Но и не виню. Они — дети. Что с них взять? У них нет выбора. У нас он есть.

Помолчал, потом добавил:

— А совесть… Она у всех есть. Просто у каждого — своя. И проявляется она по-разному. Вон, Горохов мог сказать, что их прострелить надо. Что они вырастут скоро. Ещё каких-то четыре года, и будут в горах с автоматами бегать. А не сказал, — я глянул на замбоя, — поступок совсем не прагматичный. Но человечный.

Зайцев посмотрел в сторону Горохова. Тот сидел всё так же, спиной к нам, и, казалось, не слышал ничего.

— Да, — сказал Зайцев тихо. — Горохов сегодня… удивил.

Он докурил, придавил окурок о броню, щелчком отправил в пыль.

— Ладно, — сказал он. — Надо ускоряться. Успеть проверить всё до заката.

Он поднялся, пошёл к водительскому люку, что-то сказать механику.

А я остался сидеть, смотреть на закат и думать.

Думать о Горохове. О том, что он сказал: «Я солдат, а не убийца». О том, как легко мог потребовать пристрелить пацанов — и не потребовал.

Слова Дорохова всплыли в памяти: «Он убийца. Он его с тропы столкнул».

Но сегодня Горохов не был похож на убийцу. И по крайней мере эту мою жестокую проверку он прошёл. Дал повод для размышлений о том, что командир первого стрелкового, старший сержант Горохов, вовсе не такой хладнокровный человек, каким хочет показаться.

В общем, я решил идти по старому сценарию: пока не разберусь — выводов не делать. Слишком много на кону, в конце концов. На заставе каждый за каждого отвечает. И жизнь одного нередко зависит от поступка другого.

Краем глаза я заметил движение. Пихта, сидевший с краю, повернулся к Кочубею и что-то тихо сказал. Тот кивнул, посмотрел в мою сторону. Потом быстро отвёл взгляд.

Я сделал вид, что не заметил этого.

Клещ, самый молодой из гороховцев, вдруг поднялся, подошёл ко мне. Протянул флягу.

— Товарищ прапорщик, воды? Жарко…

Я взял флягу, сделал глоток. Вода была тёплая, отдавала брезентом, но горло смочила.

— Спасибо, Клещ.

Он кивнул, забрал флягу и отошёл. Быстро, будто боялся, что я его остановлю. Но я не останавливал.

Маленький шаг. Но в их стае — настоящий знак. Лёд тронулся.


Через час БТР сбавил ход, моторы заурчали тише. Я поднялся, посмотрел вперёд.

Впереди, метрах в двухстах, темнел разлом в скалах. Ущелье Чимгак. Место, где пастух видел вооружённых людей. Где, может быть, прячутся те, кто забрал Стоуна. Те, кто знает что-то о моём брате.

Зайцев уже стоял у раскрытого люка башенки, всматривался куда-то вперёд.

— Все, орлы, — сказал он громко. — Дальше пешком. Готовность — десять минут.

Когда мы подобрались ещё ближе к горам, БТР остановился, взвизгнув тормозами. Пыль, поднятая колёсами, медленно оседала, покрывая всё вокруг красновато-серым налётом.

Я спрыгнул с брони, поправил автомат. За мной — остальные.

Горохов спрыгнул последним. Подошёл ко мне, остановился в двух шагах. Посмотрел в глаза.

Казалось, он хотел что-то сказать мне. Однако промолчал. Взгляд его суровых глаз, глубоко посаженных на не менее суровом лице, устремился вперёд, к ущелью.

Я тоже посмотрел на тёмный провал ущелья, на скалы, на уже не белое, а голубое небо.

— Всё, парни, работаем, — сказал я. — Пошли.

Зайцев собрал нас в тени скалы, говорил коротко, чётко, как на учениях:

— Входим в ущелье. Идём осторожно, без шума. Задача — найти место, где пастух видел людей. Если никого — ищем следы. Если там кто-то есть — наблюдаем, не вступая в бой. Только разведка. Друг друга держать в поле зрения постоянно. Вопросы?

Вопросов не было.

Распределились быстро: Горохов со своими — Штык, Кочубей, Пихта, Клещ — в авангарде. Они местность знали лучше всех. Я и Зайцев — в центре, чтобы координировать. Мельник с Казаком — замыкающие, прикрывают тыл.

Зайцев отвёл меня в сторону, положил руку на плечо. Пальцы у него были твёрдые, напряжённые.

— Саня, ты пригляди за Гороховым. Но если что — доверяй. Он своё дело знает. — Он помолчал, глянул туда, где Горохов уже строил своих. — Сегодня он показал себя… нормально.

Я кивнул.

Двинулись.

Тропа петляла между скал, то поднимаясь вверх, то ныряя вниз, в сухие русла. В тенях, господствовавших в ущелье, всё казалось чужим, враждебным. Камни под ногами скользили, осыпались, каждый шорох, казалось, отдавался эхом где-то в глубине ущелья.

Горохов замыкал своих, шёл передо мной, я — следом, метрах в пяти. Он несколько раз оглядывался, ловил мой взгляд, но молчал. Лицо у него было каменное, в глазах — сосредоточенность. Работал он чётко, профессионально. И, кажется, ему было всё равно, кто сзади — я или кто другой.

В ущелье ходили мы не меньше часа. Пробирались сначала по дну. Потом прошли по верхам, через скалы и склоны невысоких гор, что образовали его. Казалось, ничего не найдём.

Зайцев даже решился поделить группу на более малые — по три человека. Так площадь поисков немного расширилась, но мы всё равно были скованы тем, что должны были постоянно поддерживать друг с другом визуальный контакт.

Собраться у обозначенной Зайцевым точки сбора предстояло через час. И этот час тоже ничего не дал.

Дело шло к закату, и к точке моя группа, в которой были я и Казак с Мельником, подошла первой. Через десять минут подоспел и Зайцев с Пихтой и Кочубеем.

— Ни черта тут нет, — сказал Зайцев, присаживаясь на камень под широкой скальной стеной, которая прекрасно защищала нас от обстрела сверху и, удовлетворительно, с фронта. — Там дальше по ущелью горы выше. Так, с наскока, подниматься нам как минимум нет смысла. Как максимум — опасно.

Остальные погранцы устроились на камнях и земле. Кто-то закурил, кто-то принялся пить воду. Но все краем намётанного глаза поглядывали за высотами и флангами.

— Ни овец, — продолжал замбой, — ни душманов. Ни, тем более, американцев.

— А Горохов со своими где? — спросил я, поглядывая на то, как солнце красит скальные вершины в алый цвет.

— Подходит, — Зайцев закурил, — на обратном пути мы их видали. Шли по противоположному склону. И, видать, тоже ни с чем.

— Ну значит, — я хмыкнул, — значит, Чеботарев будет доволен. Получит хороший простой рапорт.

— Мгм… — несколько угрюмо промычал Зайцев.

Потом выдохнул дым. Окинул остальных погранцов взглядом.

— Ну чего? — вздохнул он. — Значит, сейчас их дожидаемся и обратно. Нужно засветло дойти до машины. Заночуем на точке…

Он не договорил. Где-то вдали хлопнуло. Я и все, кто был рядом, почти синхронно повернули голову на звук.

С вершины склона, из-за одной из скал, в небо поднималась красная сигнальная ракета.

Загрузка...