Ана знала, как на неё смотрят. И это знание не было теоретическим. Оно било по коже, словно порыв ледяного ветра, проходил по спине медленным, противным холодом. Теперь она — «личная зайка Таррена». Так её называли, и в этих словах не было ничего от нежности. Там была насмешка. Там была ирония. И презрение, самое ядовитое из всех.
Для одних она стала забавой, поводом для шуточек. Для других — раздражающим объектом. Иные, быть может, даже завидовали, гадая, как именно ей удалось привлечь внимание самого опасного альфы Академии. Но большинство, а Ана чувствовала это на уровне обострённых инстинктов, испытывали к ней лишь брезгливое превосходство. Как к вещице, оказавшейся не на своём месте.
Это было унизительно. Но в каком-то смысле — удобно.
Пока они видели в ней покорную омегу, за которой стоит фигура из элитной иерархии, никто не пытался приблизиться. Не давил в открытую. Не проверял на прочность. Её избегали. Не из страха перед ней, нет. Из страха перед Тарреном. И это, как ни парадоксально, давало ей пространство. Воздух. Возможность незаметно дышать.
А значит — наблюдать. Запоминать. Искать лазейки в хитросплетениях новой реальности и складывать карту этой странной, жестокой системы, в которую её, как кусок мяса, забросили без предупреждения.
Но даже подобная иллюзорная свобода не отменяла обязательств.
Обед.
Столовая Академии гудела, как улей в разгар лета. Воздух был плотным от запахов тушёного мяса, свежей выпечки. Столы стояли длинными рядами, каждый из которых был негласно поделен — альфы в центре, ближе к свету, омеги по краям, в полутени. Кто-то сидел в одиночестве, кто-то собирался шумными группками, кто-то скользил между ними, выискивая, где приткнуться.
Ана шла между столов с поднос в руках. Спина прямая, взгляд направлен прямо перед собой, пальцы сжаты чуть крепче, чем надо, но лицо безупречно ровное. Приказ поступил утром. Прямо после того, как она закончила складывать тренировочные вещи Таррена в шкаф, стараясь не задеть взглядом даже край его плеча.
— В обед принесёшь мне еду. Не опаздывай. Я не люблю ждать. И не перепутай, у меня — без соуса.
Она тогда не ответила. Лишь лёгкий кивок. Утверждение. Подтверждение. Молчаливое «да», превращённое в действие.
Теперь она двигалась сквозь зал, ощущая каждый взгляд. Они жгли, впивались в кожу. Кто-то не стеснялся смеяться в полный голос. Кто-то шептался, склонившись друг к другу, но не скрывал ни выражений, ни интонаций.
— Вот и новая игрушка Таррена, — хихикнула одна из волчиц, подавая подруге ложку. — Думаешь, он её дольше недели продержит?
— Скоро поводок наденет, — ответила другая.
Ана не остановилась. Не обернулась. Продолжала идти дальше, шаг за шагом. Только огонь медленно поднимался внутри. Огонь ярости и злости.
Она подошла к столу, там, где сидел Таррен, как всегда расслабленный. Он и трое его друзей. Они что-то обсуждали, смеялись.
Ана не сказала ни слова. Просто поставила поднос перед ним. Осторожно. Ровно. Без намёка на подчинение. Она не поклонилась. Только лёгкое движение головы — жест, скорее, формальный, чем покорный. Почти незаметный. Почти вызывающий.
И развернулась. Ушла, оставив за спиной волну смешков и перешёптываний.
Остаток дня прошёл удивительно спокойно. Ни новых приказов. Ни взглядов. Ни даже его присутствия. И это было почти благословением. Пауза. Передышка, чтобы вздохнуть свободно.
Вечером Ана вернулась в свою комнату уставшая. Хотелось принять душ и завалиться спать. Быть зайцем — оказалось куда более изматывающим, чем она предполагала.
— Ну, как прошло? — спросила Лея, растянувшись на кровати с яблоком и видом человека, который наблюдает за сериалом, забыв, что это реальность.
— Как в зверинце, — устало бросила Ана, стягивая с себя пиджак. — Только зверь — это я. А клетка — его приказы.
Лея кивнула, будто соглашаясь с чем-то очевидным.
— Некоторые альфы чувствуют, кто слабее. Это у них инстинктивно. Как игра в доминирование.
— Но я не игрушка. — Ана повернулась, её голос был тихим, но твёрдым. — Просто он ещё этого не понял.
— У тебя в глазах пламя, — шепнула белка. — Просто не дай ему потухнуть.
Ана не ответила, пустилась на кровать, вытянула ноги и закрыла глаза.
В это же время, в другой части Академии, в своей комнате, Таррен стоял у окна, не двигаясь, сгорбив плечи так, будто под тяжестью дня, под собственными мыслями, под чем-то, чему он ещё не нашёл названия, — и в пальцах его, с тонкой настойчивостью, вращался серебряный зажим от галстука, словно единственное в этой комнате, что ещё поддавалось контролю. Мелкая, почти бессмысленная вещь, но сейчас только она не раздражала.
На постели, небрежно раскинутая, как будто и не вещь, а напоминание, лежала та самая рубашка — белая, дорогая, со сложной фактурой ткани и тонкой строчкой на манжетах, когда-то безупречная, но теперь с тем самым пятном на груди — тусклым, кофейным, въевшимся, как воспоминание, которое невозможно отстирать. Он смотрел на это пятно, не как на испорченную вещь, а как на символ, как на знак, оставленный кем-то, кто и не подозревал, что оставляет след.
И вдруг, слишком тихо, почти неосознанно, будто мысль выскользнула наружу прежде, чем он успел её остановить, он проговорил вслух:
— Почему я ждал этот чёртов кофе, как будто он что-то значит?
Слова повисли в воздухе, не встретив отклика, не вызвав эха, но в том, как он смотрел на рубашку, в том, как напрягались пальцы на металлической застёжке, уже было понятно: он злился. Не на неё. Не на кофе. Он злился на себя, за то, как легко позволил себе заинтересоваться.