— Барин… Вот Госпо… нака… ние, — слышал я. — Мон блязир, сыр вур пляю.
Звук словно пробивался через преграду, был глухим, толком не разберешь. Голова болела. Каждое слово, сказанное кем-то рядом, отдавалось резкими ударами, словно гремел Царь-колокол прямо надо мной.
Ну а что я хотел? Те двое ведь не просто обворовать пришли, стреляли. Выжил? И на том спасибо. Остальное нормализуется.
— Да что ж ты, чёрт убитый… Подпил ты, а мне возиться. А нет боле часу, кабы с тобой, — бормотал мужик, но вдруг голос стал более резкий. — Ох жа, барин, то я не вам. Пришли в себя? И это… шерше ля похмелья.
Я почувствовал чьи-то руки, что пытались меня перевернуть. Голова закружилась, словно бы я сутки сивуху глушил. Но это вряд ли. Куда мне пьянствовать?
Попытался разлепить глаза, но не получилось. Конъюнктивит, что ли… Веки были словно бы приклеены, а вместо того, чтобы пошевелить руками, получилось только дёрнуть пальцами.
Зато разум постепенно возвращался.
«Карамзин, сука…» — была одна из моих первых мыслей. — «Все из-за него… и жить не хочется».
Что? Зачем он мне в голову пришёл? Да, я всегда недолюбливал этого историка, но чтобы просыпаться с его именем… Он что, жену у меня увел? Да спалю его книги к чертям. Но… Уже понимаю, что дело-то не в этом, не в книгах, или не только в них.
— Очухиваетесь, барин? — угодливо спросил мужик, который только что костерил меня на чём свет.
— Пить, — еле шевеля губами, сказал, а вернее, простонал я.
— Да! Вы жа учили меня, как встречать ваше утро… Енто… Шарша ля похмелье, — сказал мужик и я даже не увидел, я почувствовал его искреннюю радость.
Как же тяжко! Во рту, как говорила еще моя бабушка, кошки нагадили.
— Знамо дело. Опосля пития такого первое дело — пить, — а вот сейчас голос показался мне сочувствующим. — Енто… Хватс шнапс швайн… Забыл я барин, как нужно-то на немецком, прощевайте дурня.
— Прекращай эту неметчину тут… не люблю, ни французов, ни немцев. На русском говори, кто бы ты ни был, — сказал я, с трудом ворочая сухими губами.
— Ох, жа и тяжко-то как вам!
Эмпат, ну или к себе примеряет мое самочувствие. Знает мужик, как оно. Тут даже если и ненавидеть меня будет, то солидарность и сочувствие проявит. Корпоративная, то есть алкоголическая, солидарность.
Руки, будто бы налитые свинцом, я все же смог приподнять над кроватью. Вернулось обоняние. В нос ударил неприятный запах. Фу-у! Откровенно воняло немытым телом и ещё всякими непотребствами. Тошнота подкатила к горлу, но я сдержался.
«Зря вчера сивуху пил…» — влетела мысль в голову.
Я? Пил? Что-то не сходилось. И это настроение — полная апатия, желание исчезнуть, убежать от проблем — это не моё состояние. Я проблемы решал, всегда смотрел на любые передряги в жизни с высоко поднятым подбородком и с открытыми глазами. Топить немощь в самогоне, или что я там употреблял? Не было такого, и нечего начинать.
Глаза… Левый глаз, с трудом, казалось, что еще и с громким хлюпаньем, всё же разлепился. И узрел дощатый беленый потолок. Что-то похожее было у моей бабушки в деревне, пока отец не построил добротный дом.
Сквозь вонь дерьма и пота я смог ощутить ещё и далеко не приятный аромат прелой травы. Или там не только прелость? Жуть, не хотелось о таком непотребстве и думать. Спину кололо, будто бы не на привычном матрасе лежу, а на тюфяке, набитом сеном.
— Вот, барин, испей водицы колодезной. Опосля ещё рассола капустного налью, — сказал мужик, которого я ещё не смог рассмотреть по причине того, что это надо было бы голову повернуть. — Ну это коли по-русски. А ты жа… прощайте… вы жа сказывали, что на хфранцузском похмелять вас нужно.
— Более никакого французского. Не с французом говоришь, — сказал я. — В России быть по русски говорить. Мы же в России?
Я вдруг заволновался. А что, если нет? Куда-то же меня перенесло. Уже и догадываюсь, куда. Чье-то сознание подсказывает. Но нет, не верю.
— Дак где ж еще? В России… Но вас барин и прибило… Я и сам боле хлебное вино у Полозьева пить не стану. Так жа и в богодельню можно, — мужик заволновался, но действовал.
Сильные руки приподняли меня. К сухим, как пески Сахары, губам поднесли прохладную глиняную чашку. Живительная влага полилась внутрь. Тут же в голову ударил хмель.
Нет, я определённо не понимаю, что здесь происходит. Состояние — будто бы перепил, причём так, как я не позволял себе ни разу в жизни.
Однако именно эта волна опьянения позволила чуть уняться боли в голове. Опираясь на дрожащие, но всё-таки уже слушающиеся руки, я присел и оперся на деревянную, казалось, сбитую из грубой доски спинку кровати.
— Где я? — спросил я у мужика.
Мысли и образы рвались мне в голову, но я упорно сопротивлялся. Откуда это? Неужели я сошёл с ума?
— Ты — Митрич?.. — узнал я мужика и удивился.
Ведь я никогда его не видел. И узнал… Это оксюморон какой-то. Это был почти седой мужик лет под пятьдесят. И он работал в пансионе Демидовского лицея истопником, дворником… Да всем, кем придётся.
И откуда я это знаю? Кто же я? Мысли, которые всё-таки ворвались в мою голову, заставили поморщиться ещё больше, чем если бы прямо над ухом прозвучал бы ещё один выстрел.
Это сумасшествие? Меня накачали какими-то препаратами, упекли в психушку, чтобы отобрать мою недвижимость и деньги? Забрать ордена…
Да нет же…
— Что со мной? — а вот на этот вопрос мои мыслеобразы не давали чёткого ответа.
Слишком уж это странные ощущения, когда в голове, словно бы перед глазами, пролетает множество событий, которые произойти со мной ну никак не могли… И нет, всё же я не в психиатрической больнице.
Я… Сергей Фёдорович Дьячков. Выпускник Московского университета, бывший преподаватель коллегиума иезуитов в Петербурге, соискатель места преподавателя в Царскосельском лицее… А сейчас… В Ярославле. Почему? Пока доподлинно не известно.
— Много пили вы вчера, расстроимшись… А то, что не помните себя, так это ничего, — говорил мужик в старой потёртой солдатской форме времён XIX века; я бы даже сказал, что наполеоновских войн, павловского времени.
Он по-хозяйски взял ведро, стоящее у кровати, в изголовье. Из этого-то адского сосуда и исходили наиболее гадкие зловония. А Митрич еще и заглянул внутрь, оценивая… Фу… Но скоро он вышел из комнаты и ведро вынес, так что я смог вдохнуть.
Осмотрелся. Выходит, я в какой-то избе. А рядом стояли ещё две кровати. Не совсем кровати — скорее, сбитые из досок лежаки. От них также пахло прелым сеном. И в целом обстановка напоминала больше музейную экспозицию, рассказывающую о быте крестьян, пусть и зажиточных, или мещан, но тогда уж больно бедных, чем какую-то возможную для меня реальность.
Большой стол, сбитый из уже потрескавшейся древесины. Не дубовый, скорее, из берёзы или ясеня. Один стул, стоявший у маленького стола на одного человека. Когда-то давным-давно такие парты были в школах, со столешницей под углом.
Наверное, несколько выбивалось из общей картины наличие писчих принадлежностей. На этом маленьком столе расположилась чернильница, прикрытая сверху глиняной тарелкой, в глиняном же стакане помещены четыре гусиных пера.
И на том единственном стуле, что стоял у парты, висела одежда. Вполне даже добротная на вид.
«Ещё бы… Только три месяца назад пошил себе платье у далеко не самого дешёвого портного Петербурга», — влетела в мою голову мысль.
Значит, пьянчить он… я… могу сивуху, но костюмчик такой, пи… «с датой», как говорила моя бабка, чтобы не материться. Вот фармазон, хлыщ! Нет, я не такой. Нынешний я.
— Так вот, барин, разное бывает, когда пить хлебное вино с пивом и мёдом. Да покупать у золовки моейной еще хмельное. А вы же начинали с шампанского… Немудрено, что тяжко вам, — в комнату вернулся Митрич с уже опустевшим ведром, еще более словоохотливый.
Я попытался встать. Но голова закружилась, и я осел на край кровати, вынужденный перевести дух.
— Кум у меня, стало быть, есть. Так он, как упьётся, всё так и норовит до козы в хлев уйти. Жёнка егойная уже и забить ту козу хотела, разные слухи ходили, чего до козы…
— И зачем мне об этом знать? — сказал я, массируя виски.
Так было немного легче, и боль… пусть не проходила, но всё-таки не так докучала.
А сказал я, потому как уже могу и говорить. Пока что мне было всё равно, что сказать, лишь бы проверить свой голос. И звучал он явно грубее и басовитее, чем… Чем кто? Чем мой же голос… но…
— Так вы же любите такие побасенки… Вы не подумайте, барин, чего дурного. С козой той, с Милкой, ничего греховного кум мой не делал. Он хмельной, ежели опился, то Милку доил, значит, молоком насыщался, пил. Али запивал молоком. Мог так три дни прожить в хлеву…
— А правда ли, что нынче 1810 год? — спросил я.
Мужик остановился, сморщился, выпялился на меня, будто бы рассмотрел чудо чудное…
— Так и есть. Принесу-ка я вам, барин, поскорее рассольчику. Али на опохмел чего?
— Неси рассол, — сказал я.
Это хорошо, что Митрич ушёл. Наверное, сидя теперь на краю кровати, я выглядел очень странно. Корчил рожи, проверяя мимику, щупал свою щетину недельную. Не я это, уж точно.
Новое тело, молодое. Новая жизнь? Это дар или проклятие?
Год 1810? Да, удивлен, ошарашен, но что? Головою что ли удариться о стену? Правды — вон у Митрича — искать? Принимаем пока, как данность. Ну или после подумаем, как изменить.
— Да какого ж хрена? — моя интеллигентность сейчас с треском проигрывала естественной реакции на обстоятельства.
Эмоции все же лезли наружу. Хотелось материться. Потом бежать. Но куда? К проректору Демидовского лицея? Я же здесь, в лицее. Я в Ярославле и словно бы бежал из Петербурга и Москвы, как от позора. Впрочем, позор-то и был… Ну и слабак же я был, раз позволил так с собой.
— Вот, барин, нацедил вам поскорее с капустки квашеной. Добрый рассол, всем только на пользу идёт, — говорил Митрич, действительно очень уж вернувшись с кувшином.
— Подай одежду! — едва оторвавшись от кувшина, решительно сказал я.
Действительно, если вода была живительной, то рассол я бы даже назвал «воскрешающим». Нет, голова вдруг и резко не перестала болеть. А в теле даже словно бы отдавало тут да там какими-то несильными разрядами тока, и ногу пощипывало, я её явно отлежал. Но был уже преисполнен желанием что-то делать.
— Прошу простить, барин, но я не лакей, али личный слуга, но и одежу подаю, обихаживаю, словно бы лекарь… Да вот и рассольчику принес, а капустка нынче еще того… подсохнет, без рассолу-то… — мужик засмущался. — Может, то, что обещали ночью, исполните. Готовый я к обещанию к вашему.
И что это такой седовласый мужик вдруг покраснел да смутился? Меня аж покоробило. Чего же это он так сильно смущается, что я ему должен сейчас сделать? Рассказ про козу, теперь вот это… Я даже машинально, повинуясь ранее неведомому мне пониманию, стал искать, чем бы его огреть по горбу Митрича.
— Чего? — всё же переспросил я.
— Так рубль же обещались дать. Мол, коли я вас до дома вашего доведу, так и рубль дадите, — продолжая смущаться, сказал Митрич.
Я усмехнулся. Прохиндей.
— Какой тебе рубль, и полушки я не обещал! — сказал я.
И ведь знаю же теперь, что рубль — немалая ценность, и что есть такая монета, как полушка.
Мужик явно расстроился. И был бы у меня этот самый рубль, так, может быть, и дал бы ему. Всё-таки он был первым, кого я теперь увидел, и уже помог мне Митрич изрядно.
Но не только про полушки я теперь знал, а ещё про то, что сам гол как сокол, да к тому же должен денег. Кругом должен. Умудрился и в карты проиграться, и долгов нахватать.
В дверь постучали. Я посмотрел на Митрича, предполагая, что именно он откроет дверь. Но тот отвернулся и сделал вид, будто бы и вовсе ни при чём.
Это же как мне нужно было себя вести, чтобы меня, дворянина, вот так игнорировал бывший солдат, а ныне мужик мещанского сословия. Дно…
Встав, я сам подошёл и открыл дверь. На пороге стоял молодой парень с зализанными набок чёрными волосами, от которых, так сказать, дурновато пахло. Но это хотя бы понятно — не бриолин, а гусиный жир был использован в качестве геля для волос.
Сжимая губы, так что и сам напоминал гуся, тот выговорил, будто затверженный урок, своё послание.
— Господин проректор просили передать вам, чтобы вы не показывались ему более на глаза. Вот ваш документ об отказе в устройстве в наш лицей. А ещё будьте добры покинуть сегодня же сию комнату, — нарочито деловым тоном, отворачивая глаза, говорил зализанный клерк. — Господин Покровский Герасим Федорович, просили еще напомнить о долгах, ссуженных вам давеча.
К этому моменту я уже сообразил, достал из «картинок», что передо мной один из выпускников Демидовского лицея, ныне используемый проректором как мальчик на побегушках.
— А чего ж глаза отворачиваете, Василий Петрович? — усмехнулся я.
А ведь он был одним из тех, с кем я общался и кто вдохновлялся моими идеями, и, вроде бы как, стоял на моей стороне, когда я возмущался гнусным поступком Николая Михайловича Карамзина.
— Оттого, что более не желаю с вами иметь ничего общего. Боюсь, в приличном обществе вам показываться не стоит, — отвечал он.
— Ну и сука ты, — усмехнулся я.
— Позвольте! — он вскинул подбородок, но важности не обрёл, а только показал мне торчащий на худой шее кадык.
— А ни хрена я тебе не позволю. Я хоть многое и позабыл, но то, как ты со мной разом, и даже громче меня, кричал за всё хорошее против плохого, а сейчас сторонишься, будто бы от прокажённого… Сука ты и есть.
— Был бы я дворянином, вызвал бы…
— Для начала стань им. Университет хоть бы закончил. А пока оставляй документы. И… пшел вон, — сказал я.
Мне не ответили, хотя прилизанный так и пыхтел от негодования. А потом развернулся и последовал по направлению, указанному мной. Но и я не железный. Да еще и такие выверты случились! Мог и в лощеную морду дать.
Яркие картинки продолжали атаковать мозг. Голова, наверное, больше болела теперь уже от потока информации, а не с похмела.
Вот я только прибыл в Ярославль, когда меня попёрли из иезуитского Петербургского коллегиума, потом я поссорился во время соискания должности в Царскосельском лицее с самим биографом Александра I Николаем Михайловичем Карамзиным… Сообщество Демидовского лицея приняло меня сперва очень благосклонно.
Они меня слушали и признавали, что моё видение истории, а я, оказывается, и здесь историк… Так вот, не сошлись мы с Карамзиным во мнениях именно в свете подхода к историческим событиям и личностям.
А потом…
— Вот же гнида! — сказал, будто выплюнул, я.
— Чего же, барин, на Василия Петровича вы так… — начал было Митрич.
Я повернулся в сторону мужика, и, видимо, по моему лицу он понял, что сейчас лучше молчать.
Я вспомнил, как был опозорен в салоне жены Карамзина, Екатерины Андреевны. А ведь эта скотина, Михаил Карамзин, позвал меня туда, чтобы якобы примириться и спокойно поговорить о том, как я отношусь к его творчеству.
Да… Я нынешний вряд ли бы стерпел всё то, что я… вытерпел тогда. Как издевались эти хозяева жизни. Как они откровенно потешались над моим реципиентом. Спалил бы к черту тот салон и весь тот зверинец, что там обитает. Ну и я молодец… Поцеловал Екатирину, жену Карамзина.
А потом и начались гонения и опалы на меня. Общество быстро считало эту команду «фас» в отношении меня. И гляди-ка, без телеграфа и телефона справляются, чтобы быстро передать информацию. Ярославль уже в курсе.
— Я к проректору! — решительно сказал я, продолжая торопливо одеваться.
Так дело оставлять нельзя. Нельзя со мной как со щенком обходиться. И месяца я не проработал в Демидовском лицее, как меня гонят в шею. Может быть, я и решу заняться чем-то другим, но теперь, раз мне не понять кто, непонятно за какие заслуги, но даровал вторую жизнь, отступаться от принципов из своей первой жизни я не собираюсь. За своё нужно всегда бороться.
— Да помоги же ты мне одеться. Сам же видишь, каков я, — сказал я, посмотрел на Митрича. — Будут деньги, я расплачусь.
Мужик взял одежду, но при этом бурчал:
— Вот то самое и всем иным сказываешь… А грошей, как не было, так и нет.
Я не обращал внимание на ворчание Митрича, тем более, что он говорил тихо, чтобы я не слышал. Да и прав был во всем. Если обещал дать денег, то должен. Ему — точно, как тому, кто меня тащил на себе. А вот с иными долгами… не так все однозначно.
Я расставил руки в стороны, максимально, как только мог, рассмотрел себя. Тело не такое уж и запущенное. А что до меня, старика, так оно великолепно. И тот, кто ранее обладал этим телом не так и давно ступил на сколький от пролитого алкоголя путь.
— Может барин, обождать? Серчать господин проректор изволит, не ровен час…
— Нет, Митрич, сейчас, — твердо отвечал я, застегивая сюртук.
Если сильно растерян? Навалился ворох проблем? Никогда только не стой на месте и никогда себя не жалей! Лучше сожалеть о содеянном, чем об упущенных возможностях.