Ночь с 3 на 4 октября,
Дмитровск-Орловский
И всё-таки прав был гефрайтер Вессель: камерадам из 17-й чертовски повезло. Их разбудили в положенный час привычные команды. Ну а Клаус, проснувшись неведомо отчего, вообще не понял, где он находится: в полной темноте звучало торжественное многоголосое пение. Это было по-настоящему жутко. Пели не только в доме, но и на улице… не под самыми окнами — где-то в стороне, но пели определенно то же самое. Слов Клаус не разобрал — то ли спросонья, то ли язык был чужой, то ли просто времени не хватило: тускло вспыхнул жёлтым карманный фонарик, в круге света замаячило перекошенное, едва узнаваемое лицо, и лейтенант, пребольно толкнув Весселя в плечо, завопил: «К машине!» До танка — двадцать шагов по щедро освещенной луной дорожке. В другое время Клаус непременно хотя бы мысленно выдал что-то вроде: «Среди всего этого русского безумия благоразумны лишь светила», но сейчас он думал только о том, чтобы поскорее добраться до верного панцера. В нём куда уютнее, чем в чужом городе. Не добежал: на этот раз его ещё больнее толкнула сама земля — так, что на ногах не удержался, ткнулся носом в траву. Кольнуло холодом. А сверху накрыло жгучей — огненной! — волной.
Клаусу показалось, что весь город взлетел на воздух и запылал разом. Сразу стало светло — не как днем, а… кто сказал, что в аду темно? Там просто безысходно страшно.
«Снова?! Как же так?!»
Земля улетала куда-то вниз, все ниже и ниже, небо давило, а между землёй и небом был один только огонь. Клаусу думалось: он вот-вот задохнется, потому что пламя выжгло весь кислород… Механик-водитель PzIII номер 232 35-го танкового полка 4-й танковой дивизии гефрайтер Вессель бежал, хватая ртом раскалённый воздух… бежал так, как никогда в жизни не бегал… бежал, не разбирая дороги, пока его не остановили легоньким толчком приклада и «хендехохом», произнесенным с невероятным акцентом.
Именно этот акцент одновременно привел Клауса в чувство и вверг в жесточайший трепет.
Вессель поднял глаза и признал, почему-то немного успокаиваясь от этой мысли, что на этот раз спятил окончательно: на него наставил винтовку злобно ухмыляющийся чёрт — маленький, черный, с коротенькими острыми рожками.
— Пошел! Ну? — на чистейшем русском языке велел «чёрт», и немец его понял.
…Спустя пятьдесят лет известный американский историк, исследователь Второй мировой войны, профессор Калифорнийского университета Клаус Вессель-Гиршбейн, напишет «исторически достоверные воспоминания», в которых подробнейше расскажет об этих днях. Мемуары будут изданы с трогательным посвящением «Рейчел, супруге, вдохновительнице и верной помощнице во всех начинаниях» (по совместительству — единственной дочери Авраама Гиршбейна, финансиста из Лос-Анджелеса).
Разумеется, автор ни единым словом не упомянет о странном полуночном концерте и тем более о потусторонних сущностях — из боязни повредить заслуженной репутации здравомыслящего человека. Зато рассказ о том, как его обыскивали молодые люди в штатском («наверняка сотрудники органов государственной безопасности») и что именно они забрали при обыске, займёт полторы страницы и будет завершен пространными выводами о традиционном попрании русскими прав человека.
Конечно же все — от студентов до внука, хорошенького мулатика по имени Джуниор Авраам, — будут пребывать в уверенности, что уважаемый профессор и лучший в мире дедушка никогда не был нацистом. Его принудили пойти в вермахт, и лично он, конечно же, никого не убивал, и вообще — в душе никогда не был за Гитлера. Потому-то и эмигрировал при первой же возможности в самую свободную страну, где начал жизнь с чистого листа.
Поймет ли сам Клаус Вессель, сколь сильно ему повезло — куда больше, чем большинству камерадов из 17-й? Возможно. Но вряд ли. Ведь ему будет ведомо далеко не все, что произошло в ту ночь в русском городке Дмитровске и окрестностях. Если бы он, тогда ещё гефрайтер непобедимой армии фюрера, и впрямь попался чекисту или хотя бы дядьке-ополченцу, прошедшему германскую, они наверняка действовали бы в соответствии с приказом. Кабы он налетел на один из дюжины ДШК, итог был бы столь же печален для него. Но судьба вынесла Клауса на семнадцатилетнего Митьку Колосова и его закадычного приятеля Ваньку Горлова, которому третьего дня сравнялось восемнадцать. Тогда же, два дня назад, они в числе первых записались в ополчение. Оба мечтали о подвигах. А лучшего случая отличиться могло и не представиться. Вот они и двинули самочинно, вооружённые винтовками системы Мосина, смутными планами итвёрдым намерением помогать Красной Армии, на поиск приключений, проще говоря — полезли поперёк батьки в пекло, в самом прямом смысле слова.
В самый неподходящий момент — когда все уже началось — Митька ухитрился шмякнутся в лужу… да не просто лужу, а из тех, что пересыхают только в разгар лета и то ненадолго. Выгваздался, как чёрт, попытался хотя бы лицо обтереть — только грязь размазал. Однако ж вышло будто бы нарочно: перепачканный Митька слился с темнотой. Одно досадно: отцову кепку потерял, давно не стриженные волосы в глаза лезут. Взъерошил их мокрой ладонью — и принялся внутренней стороной полы пальто обтирать трёхлинейку. От бати слыхал: вроде, винтовка надёжная, значит, от нескольких капель воды попортиться не должна…
Митьке с Ванькой тоже повезло: на них наскочил не вооружённый до зубов гитлеровец, а запыхавшийся, изрядно перетрусивший малый чуть постарше их. Встреча стала неожиданностью для всех троих. Колосов не растерялся… ну, почти: всё ж таки сообразил, что выставил трёхлинейку прикладом вперед… почти что вовремя сообразил. Вот и остановил немчина: неуверенно — прикладом и чуть более решительно — окриком «хенде хох!» У «немки» Митька перебивался с твердой тройки на шаткую четверочку, но на этот возглас его знаний хватило с избытком. Немчурёнок оказался какой-то малахольный: прежде чем поднять руки, попытался перекреститься и бельма пялил так, будто нечистую силу увидел.
— Чего теперь с ним делать будем? — почему-то шепотом спросил Митька у Ваньки. Вроде, во время инструктажа он ловил каждое слово, ведь говорил с ними самый настоящий лейтенант-пограничник. Да, видать, все знания выдуло из Митькиной головы холодным ночным ветром. Правильно учителя сетовали: неусидчивый Колосов, неприлежный. Зато Ваньку чаще хвалили, чем ругали. И в этот раз он не подвел:
— Ну… это… поглядеть надо, чего есть при нем…
Сказано — надо делать. Горлов осторожно двинулся к пленному. Оглянулся на приятеля: Митька всегда был заводилой, ему, небось, и немца обыскать — раз плюнуть. Да вот незадача: кому-то ж надо держать фашиста на мушке. И этот кто-то — Митяй.
Посветить-то чем? Впотьмах как-то не того… А придётся.
Немец был мокрый и ледяной, как лягуха… бр-р, противно! Ваньке припомнилось давно забытое: в детстве он так шугался квакающей пакости, что над ним кто только ни насмехался. А бабка сажала этих самых, как она говорила, холодух в молоко, чтоб подольше не кисло. Из-за бабки-то Ванька и бояться перестал: очень уж не хотелось её огорчать, приходилось зажмуриваться и пить…
Сейчас даже не зажмуришься — и так почти ничего не видать.
Горлов стиснул зубы и принялся искать на фашистовой одеже карманы. Нашел. А в карманах — ничего, кроме каких-то бумажек. Хоть бы пистолет или гранату какую-нибудь… поймали невесть кого!
— Вроде, все, — буркнул Ванька через плечо. — К нашим его, што ль?
— Ага, давай, — неуверенно согласился Митяй и шевельнул стволом винтовки в сторону немца: — Пошел! Н-ну?!
Получилось очень даже грозно. Пленный послушно двинулся вперед. Колосов выдохнул. Настоящего подвига не получилось, однако ж немчина с собой привели — уже помогли своим, так? В лесу они точно не заплутают: даром, что ли, и Митька, и Ванька сызмальства увязывались следом за дедами-охотниками?
У гефрайтера Весселя охотников в роду не было. Зато были гробовщики — по линии матушки. И он увидел перед собой не деревья, а выстроенные в беспорядочные ряды заготовки для гробов. Две нацеленные в спину винтовки прожигали спину, доставали до самого сердца, оно обречённо замирало, чтобы через мгновение пуститься вскачь, радуясь, что все ещё живо. Но от леса шёл такой могильный холод, что Клауса снова — в который раз за два дня — охватила паника, и он позавидовал уже не камерадам из 17-й, а Каменному Курту, для которого все закончилось быстро.
Земля опять качнулась у него под ногами… или это он пошатнулся? Удерживая равновесие, попятился — и внезапно, резко развернувшись, рванулся прямо на винтовки, проскочил между опешившими русскими и припустил что было сил в сторону пожарища.
— Стреляй, Митяй! — крикнул Ванька, неловко перехватывая вдруг потяжелевшую винтовку. — Ну чего ты?!
Они оба разом поняли: выстрелить в человека, даже если он фашист, не так-то просто. И от этого понимания обоим стало не по себе.
— Ушёл! — со злостью и с облегчением выдохнул Митька, опуская винтарь. — Чего теперь?
— Чего-чего, — в тон ему передразнил Ванька. — К нашим пошли, а то, неровен час, хватятся, тогда… — да так и замер, задрав голову в небо.
Ничего подобного ни он, ни Митька прежде не видели даже в кино, да и представить себе не могли. Из-за войлочно-серых, привычных таких облаков плавно двигалось под аккомпанемент ровного гудения что-то необыкновенно красивое и грозное.
— Вань, это наши? — толкнул приятеля локтем в бок Митяй, машинально считая: один-два-три, и снова: один-два… Много!
— Угу, — снова заважничав, кивнул Горлов. — Дэ Бэ!
— На город идут…
Судьба города и 4-й танковой дивизии вермахта была окончательно решена накануне вечером, когда Годунов, вернувшись в Орёл, снова связался по ВЧ с командующим Брянским фронтом. Вроде, и готов был Александр Васильевич к чему угодно, но неожиданность — на то она и неожиданность, чтобы приключаться вдруг: Ерёменко выслушал, не перебивая, помолчал с полминуты и задал явно риторический вопрос:
— Дмитровск, говоришь?
— Дмитровск.
Ерёменко глухо кашлянул и заключил:
— Ну, там германцу и капут. Как думаешь, для авиации дальнего действия цель подходящая?
Если предыдущий вопрос был почти риторическим, то этот — риторическим насквозь, так что Годунов ограничился сухим чеканным «так точно».
Устраиваясь для краткого отдыха на знакомом диване в кабинете Оболенского, все на тех же вышитых подушечках, он думал лишь о том, что должно случиться через пару часов в Дмитровске. А ещё — совсем немножко, пока огонёк папиросы догорал, — о худенькой девчонке с выбивающимися из-под лётного шлема рыжевато-русыми волосами. О Марине… Надо же! Вот как морское имя — так обязательно в небо тянет! Известная каждому в СССР Марина Раскова, орловчанка Марина Чечнева… даст бог, и в новой реальности станет Героем Советского Союза. Или правильнее пожелать ей, чтоб не узнала войны? Хотя история — вещь упругая, и все, что ты тут напрогрессорствовал… Вот и эта — тоже Марина… Хорошее имя, морское. И девчонка хорошая. Вздорная и искренняя… Главное, чтоб уцелела.
Все прочие мысли уместились в одну фразу: «А, будь что будет!»
Те четыре часа, что у него были, Годунов проспал крепко, без сновидений. И, пожалуй, часам этим суждено было стать самым спокойным его временем в новом-старом мире.
На рубеже суток для него начался обратный отсчет. Командующий Брянским фронтом в телефонном разговоре с генерал-майором Василевским обозначил цель для бомбового удара. Собственно, произошло то же самое, что и в реальной истории, разве что тогда самолёты отбомбились по движущейся колонне, а спустя несколько дней разнесли в пух и прах один из орловских аэродромов. Для исторической хроники — факт малоинтересный. И не было в реальной истории никакого старшего майора госбезопасности Годунова, имя которого с удивлением назвал этой же ночью на совещании в Ставке Василевский — и с не меньшим удивлением услышал Сталин.
Но задуманное продолжало осуществляться. Ровно в полночь — самое время для страшных чудес — все репродукторы в городе, что продолжали оставаться в рабочем состоянии, восторженно дрогнули хором от звуков кантаты «Александр Невский»:
А и было дело на Неве-реке,
На Неве-реке, на большой воде.
Там рубили мы злое воинство…
Горохову и трём его помощникам стоило немалого труда запрятать в землю и вывести в лес, к старательно замаскированной агитмашине, кабель. Да и было это, признаться, неоправданным риском, совершеннейшим ребячеством, упрямо утвердившимся на шатком основании из случайностей: один взрослый серьёзный человек, командующий Орловским оборонительным районом, походя подал идею другому взрослому серьёзному человеку, профессиональному пропагандисту. Ну а секретарю райкома партии Федосюткину и вовсе шёл только двадцать восьмой год. Конечно, все вышло не так, как задумывалось, — часть проводов немцы повредили при разминировании. Однако ж тем немногим гансам, кому удалось выжить, ночной концерт запал в память, и жуткая легенда про «Ein Höllischer Stadt» пошла гулять по фронтам, обрастая все новыми и новыми подробностями.
«Ein Höllischer Stadt»… Город, в котором музыка предвещает смерть. Город, который невозможно разминировать так, чтобы в нём совсем не осталось взрывчатки.
Те, кто лишь недавно радовался азиатской глупости этих русских — это же надо было додуматься: разложить мины по подвалам самых больших домов, как приманку для крыс, да зарыть у всех на виду! — успели ужаснуться азиатскому коварству. Или не успели, тут уж — надо согласиться с Весселем — кому как повезло: в две минуты первого разом взорвались тонны и тонны мелинита, расчётливо заложенные в ливневой канализации и в погребах домов, полыхнули штабеля леса на фабричной окраине. Ночной отдых у гитлеровцев определенно не задался.
Что же до везунчика Весселя — даже в самых смелых мечтах он не видел себя поэтом-пророком. Однако ж, вспомнив вечером 3 октября о Наполеоне и пожаре Москвы, он, сам о том не подозревая, предугадал скорую судьбу Дмитровска.
Пару недель спустя в «Правде» появятся две фотографии, одна ночная, плохого качества, без подписи и не разберешь, что на ней — снятые с большой высоты пожары, другая — утренняя, тут и так понятно: кладбище битой техники. А в короткой заметке о полном уничтожении 4-й танковой дивизии немцев маленький курский городок впервые назовут «Москвой Хайнца Гудериана».
Через много лет Орловское книжное издательство выпустит к 70-летию событий книгу именитого краеведа Владимира Овсянников «Огненный Китеж».
Но все слова, как водится, потом. А пока двое дмитровских мальчишек, немея от восторга, смешанного с ужасом, смотрели, как к их родному городу движутся тяжёлые самолёты.
Поднятые в воздух распоряжением Василевского бомбардировщики авиации дальнего действия шли к Дмитровску, неся в бомболюках по три тонны законсервированного пламени.
Приблизившись к окраине, головной самолёт просигналил крыльями, и бомбардировщики перестроились, беря цель в воздушные клещи. Грозно и неотвратимо шли над головами мечущихся в панике захватчиков небесные крейсера. Раз за разом покачивались они, освобождаясь от порций заключенной в чугун взрывчатки. Пришельцев с Запада не спасали ни глубокие погреба уцелевших — до времени — строений, ни истовые молитвы тому, с чьим именем, отштампованным на пряжках ремней, они пришли на русскую землю. В грохоте разрывов разлетались крупной щепой бревенчатые стены домов, простоявших и сорок, и сто, и полторы сотни лет. Подпрыгивали, переворачиваясь в воздухе, многотонные серые черепахи панцеров и рушились в образовавшиеся громадные воронки. Яркими кострами полыхали грузовики, хелендвагены, мотоциклы. В лоскуты разрывались, разлетались, как городки, незваные гости в форме масти чумных крыс…
Поделом. «Не ходите на Русь! Здесь живёт германская Смерть».
Пять минут сорок восемь секунд миновало с того момента, когда комполка Евдокимов в первый раз дёрнул рычаг бомбосбрасывателя, до того момента, когда вновь сошедшиеся в единый боевой порядок бомберы, покачивая крыльями в знак привета укрытым ночным сумраком товарищам на земле, развернулись на обратный курс. Сегодня — без потерь…
Врагам на Русь не хаживать,
Полков на Русь не важивать,
Путей на Русь не видывать,
Полей Руси не таптывать.
Вставайте, люди русские,
На славный бой, на смертный бой,
Вставайте, люди вольные,
За нашу землю честную!
А над постепенно затихающим рукотворным адом, залитым кровавым светом, бесшумно появился маленький самолётик. Капитан Полевой вел «уточку» бережно и деликатно, как любимую девушку под ручку по парку. Из кабины штурмана восторженно, от всей своей необъятной, как небо, души, матерился Селезень, не забывая щёлкать фотоаппаратом. Лизавету, с которой обычно — ну, то есть, три дня из четырёх, что существовала «эскадрилья», — летал капитан, единодушно решили оставить на земле. На снисходительно выцеженное Селезнем «нечего там девке делать» Лиза только фыркнула, тряхнув рыжими косами, но в спор не полезла.
Труднее пришлось с Гороховым, который непременно хотел лететь сам. Но и его все тот же неутомимый и неумолимый красвоенлёт срезал ехидным:
— Дядя, тебэ нужен целый Тэ Бэ, — с восточным акцентом выдал он, хохотнул, довольный тем, как складно вышло, и закончил, требовательно протягивая руку: — Короче, ты тут грусти, девчатам музыку крути… ну, и худей потихоньку, а с твоей машинкой я там, — показал глазами вперед и вверх, — как-нибудь управлюсь, не сложнее, поди, самолёта?
— Да давай, фотокор, дерзай, — беззлобно, но не без ехидства, ухмыльнулся агитбригадчик. — Но я тебе и так скажу, что у тебя выйдет: бой в Крыму, всё в дыму, ничего не видать.
— А мы утром ещё раз поснимаем, — браво заверил Селезень. — Так, командир?
Одним словом, Горохова оставили на земле.
От тоски по настоящему делу старый искатель приключений принялся с настойчивостью, не находящей лучшего применения, составлять компанию младшему лейтенанту Мартынову: тот, как-никак, в прошлом — журналист, почти что коллега. И случилось так, что агитбригадчик первым увидал двух разгильдяев (попытался нахмуриться — и улыбнулся: сам таким был с четверть века тому назад), явившихся с повинной и с документами сбежавшего ганса.
В это время хозяин бумаг выл и рыдал от боли под опаленным кусточком, под чёрным небом, под хлёстнувшими слаженно и дружно струями дождя на дальней окраине только что переставшего существовать города.
Где потом затерялся зольдатенбух гефрайтера Клауса Вильгельма Весселя — маленькая историческая тайна. А вот записная книжка в коричневом кожаном переплете с латунными уголочками будет лежать в витрине краеведческого музея возрожденного города Дмитровск-Орловский среди вещей тех, кому наверняка повезло меньше, чем будущему профессору Калифорнийского университета и заклятому врагу СССР. И через пятьдесят, и через семьдесят лет на пожелтевшем форзаце будут хищно топорщиться острыми углами готического шрифта слова «Die Fahne hoch» и предсмертно скалиться нарисованная химическим карандашом фурия — Война.