3 октября 1941 года,
окрестности Дмитровска-Орловского.
Ночь с 3 на 4 октября,
с. Крупышино
Наполеон был велик. Но он был всего лишь корсиканец. Заполучив Москву, он не сумел её сберечь… Отличная мысль для стихотворения. А это значит, что он, гефрайтер Вессель, понемногу оживает. Несколько добрых глотков шнапса, горячий ужин и долгий сон творят чудеса. Да и потери на поверку оказались не столь фатальны, как представлялось там, в пылающем аду. Как скоро дивизия двинется дальше, зависит от ремонтников. И в некоторой степени — от него, Клауса Весселя. Всё-таки это чертовски приятно и лестно, когда от тебя что-то зависит.
Клаус без особого усилия поднимается с постели — почти такой же белой, как было всё, от покрывал до кухонных занавесок, в доме Весселей при жизни матушки — и принимается вышагивать по комнате. Добротная мебель, домашние растения, репродукция какой-то картины — поле и сосны. Минимум беспорядка. Все так же, как у обычных людей. Странно.
Никогда прежде ему не доводилось бывать на постое в русском городе. Наверное, не так уж и важно, что Клаус видел только окраину да этот дом. Важнее, что в доме есть печь с запасом дров и даже электричество. А главное — корыто с тёплой водой и самая настоящая кровать. И уж совсем не принципиально, сколь мал этот город — за ним открывается путь на Орёл и на ту самую Москау.
Клаус глядит в окно, но видит лишь кусок разворочанной гусеницами грунтовки. Да, дороги здесь отвратительны. А люди…
Наполеон был велик. Но он был европеец. Он не мог заранее знать, что эти русские питают прямо-таки нечеловеческую склонность к разрушению своих жилищ. Клаус много читал о Наполеоне и хорошо запомнил его фразу: «Какое ужасное зрелище! Это они сами! Столько дворцов! Какое невероятное решение! Что за люди! Это скифы!» Вессель даже воображал себе, как это было произнесено — со сдержанной печалью великого человека, который вдруг постиг: он ведет войну не с цивилизованными людьми, а с варварами, от которых можно ожидать самых безумных решений.
Гефрайтер мерит комнату широкими шагами, разминая затекшее тело. Разглядывает и размышляет.
В простенке между окон — ещё одна картина. Не репродукция. Нарисовано неумело, но с душой: домик, полускрытый кустами цветущей сирени, передний план — скамейка, девочка и кошка. Идиллия!
Если не знать истории и не верить глазам своим, просто не верится, что этим вот русским пришло в голову минировать дома… пусть даже не собственные, но своих соотечественников. И центральную площадь с памятником бльшевистскому фюреру, и даже в парке, говорят, нашли несколько наскоро прикопанных кустарных противопехоток. Многие считают, что все дело в еврейских комиссарах. Но он-то, Клаус, знает историю: русские никогда не умели достойно проигрывать, их всегда тянуло уничтожать ценности…
Наполеон был велик. Но Фюрер не просто велик — он гениально дальновиден, и его солдаты — не чета французам корсиканца. Этот брошенный жителями городок — как его там? — к счастью, так и не стал их маленькой Москау. За какие-то три часа сапёры полностью очистили его от взрывчатки, и у измотанных однополчан гефрайтера Весселя появилась возможность после нечеловеческого труда отдохнуть в человеческих условиях и привести себя в должный вид, пока подоспевшие ремонтники заняты своим делом.
Правда, Клаус немного завидует камерадам из 17-й дивизии: пантофельная почта доносит, что 17-я двинулась дальше и наверняка уже завтра будет в Орле. Первым — и уважение, и награды, кому-то, вполне вероятно, — и отпуск. А много ли чести в том, чтобы копаться в покалеченном железе? Вожделенный отдых так краток, а работе пока не видно конца. И пережитое там, в огненной западне… нет, всё-таки повезло камерадам из 17-й!
Он и представить себе не может, что в другой истории — той, которая несколько дней назад свернула на иную дорогу, — именно его, гефрайтера Весселя, дивизия первой вошла в Орёл.
И он понятия не имеет, до какой степени «повезло» некоторым камерадам из 17-й…
Вот кому Клаус совсем не завидует, так это сапёрам. Собачья работа! И для собак, и для людей. И отдыхали всего ничего — с темноты и до рассвета. С первыми лучами солнца — снова вперед…
…Да и железо, с которым им пришлось иметь дело, не ждало, в отличие от панцеров, помощи с терпеливостью доброго товарища, а мерзко разевало, словно насмехаясь, забитые землёй горловины, неподъёмным грузом висло на усталых руках, издевательски дребезжало, когда сапёры, удостоверившись, что оно не опасно, отбрасывали его в сторону. Молочные бидоны, утюги, примусы и прочие предметы мирного обихода, будучи погребены под тонким слоем земли, сразу становились не такими уж и мирными. Это куда больше походило на страшноватую фантазию Гофмана, нежели на действительность: кастрюли и садовые лейки не просто отнимали время и силы у сапёров — они задерживали наступление! Наверное, в один из таких моментов то ли приключилась быль, то ли возникла легенда: «быстроходный Хайнц», услыхав, что именно не даёт его солдатам двигаться вперед с должной скоростью, поглядел на штабных офицеров и, саркастически усмехнувшись, спросил: «Как вы полагаете, господа, следует ли мне доложить фюреру о том, как героически мы сражаемся с кухонной утварью?»
Враг более чем реален, но это вряд ли может служить утешением: одна на дюжину, а может, на десяток или менее того — кто скажет точно? — железяка скрывает под собой или в себе взрывчатку. Потери растут, тем более что сапёрам трудно сохранять необходимое в их работе хладнокровие: неизвестно, где в следующий раз появятся русские снайперы, все попытки противодействия которым пока что больше похожи на охоту за призраками.
Для скольких «счастливчиков» война закончилась 3 октября 41-го года, прежде чем были пройдены эти проклятые полтора десятка километров, знают — или в скором времени узнают — штабы. Прочим же полагается надеяться, что дальше откроется прямой, ровный и безопасный путь. Метр за метром сапёры ничего не находят. Не пора ли дать им отдых и ограничится обычной разведкой?
Но вот траурным салютом звучит взрыв — и мотоцикл, только что бойко бежавший по укатанной, пока ещё не размытой осенними дождями грунтовке валится на бок, словно споткнувшийся на всем скаку конь. Мгновение спустя взрыву вторит ещё один, сбивая листья с берез и солдат с мотоциклов. Тот, кто успевает первым схватиться за оружие, и тот, кто первым поворачивает обратно, чтобы успеть предупредить о засаде, погибают первыми: война возводит принцип обратного отбора в ранг основного закона.
Перестрелка коротка, как эпитафия на безымянной могиле. Ещё не долетел до земли последний из погибших до срока листьев, как с полдюжины молодцов в зелёных фуражках и трое пожилых дядек, одетых разношерстно, но одинаково практично, вынырнули из перелеска. Единственный то ли стон, то ли всхлип, несколько одиночных выстрелов — и вот уже нет других звуков, кроме шелеста листвы под сапогами и деловитого лязганья: винтовки собраны, пулемёты с мотоциклов сняты. Старший — лет тридцати, не по возрасту седоватый и солидный, споро укладывает в полевую сумку пачку зольдатенбухов. Под один-другой труп — по гранате без чеки: добро пожаловать в Дмитровское ополчение, дохлые гансы!
…Едва сработала самодельная мина под передним колесом мотоцикла, что шёл третьим в колонне разведывательного отделения, крупнокалиберная пуля вырвалась из-под земли, разрывая резину покрышки с камерой, разрушая стальной обод, и впилась в металл мотоциклетной вилки. Немец слетел наземь, вспахав противогазным бачком борозду на пыльной земле и едва успев выдернуть ногу из-под рухнувшей железяки. Его сослуживцы принялись резко разворачиваться, трое растянулись на обочине, открыв неприцельную пальбу в сторону близкого перелеска. Ещё двое, пригибаясь, подбежали к пострадавшему камераду.
Но перелесок молчал. Больше ни одного выстрела не раздалось, лишь вспугнутые птицы повспархивали с ветвей. Незадачливый мотоциклист, в отличие от своего «железного коня», серьёзно не пострадал, отделавшись ссадинами и прорехами в обмундировании. В паре с другим солдатом оттащил покалеченный транспорт на обочину и остался ожидать подхода остальных сил. Прочие же разведчики, вновь оседлав мотоциклы, утарахтели дальше.
Немцы решили, что попали под одиночный выстрел снайпера. Найденная пуля крупного калибра ещё более утвердила их в правильности догадки. Так что внимательно осмотреть припорошенные пылью колеи они не догадались. А зря…
— Дядь Костя, гляди: двое остались! Хлопнем?
— Лежи смирно, не дёргайся. Остальных спугнём. И вообще: это я тебе в цеху «дядя Костя» был, а сейчас лафа закончилась. Теперь я тебе «товарищ отделенный командир». А поскольку ты нынче второй нумер, то и твой непосредственный начальник. Лучше вон магазины набивай…
— Так нету больше. Патронов ещё под сотню в сумке, а магазинов всего три штуки выдали.
— Вот и не шебаршись тогда, Васильев. Лежи да радуйся, что на весе экономишь. Вот дали бы нам «дегтяря» заместо этого дрына белофинского — тогда бы намаялся ты. Там по сорок семь штучек на диск приходится, да на четыре перемножь, да насыпом столько же. Давно б усрался от усердия. А у тебя в магазинах вдвое меньше. Так что со мной тебе не служба — малина…
Далеко за спинами лежащих на краю овражного склона ополченцев-пулемётчиков заполошно заметались звуки выстрелов, несколькими судорожными очередями протатакал пулемёт, секунды спустя одиноко жахнула граната.
— Вот же суки! Всё же нашумели, на ребят напоролись. Ну, теперь жди гостей по наши души… — не зло, скорее огорченно произнес пожилой ополченец с одиноко рдеющими на защитных байковых петлицах шинели «третьего срока» треугольничками.
В двух сотнях метров от позиции пулемётчиков, на дороге, оставшиеся гитлеровцы что-то встревожено забуровили промеж себя. Владелец покалеченного мотоцикла растянулся за ним, как за бруствером, выставив осиным жалом ствол карабина. Второй немец, судорожно заведя мотор, оседлал свою «бурбухайку» и стартовал в том направлении, откуда менее чем полчаса назад, прикатила моторазведка.
Витя Васильев сунулся было к пулемёту, но был пойман за ремень младшим сержантом Лапиным.
— Лежи, сказал!
Неподалеку хлопнули, один за другим, два выстрела, и успевший укатить метров на тридцать ганс рухнул всем телом на руль, сваливая наземь двухколесную машину.
— Ну вот. Я ж тебе говорю: не дёргайся. Рамазан Гафурович своё дело знает. Чай, из лучших охотников в области. От него и рябчик не улетит, не то что шваб. Не мешай человеку работать, молодой.
Укрывшийся за разбитым мотоциклом солдат выстрелил в направлении показавшихся ему подозрительными кустов. Ответная пуля чиркнула по седлу и, кувыркаясь, ушла вверх. Вторая, выдрав клок сукна на спине чуть выше широкого чёрного ремня, пробороздила мышцы и вошла в позвонок. С мягким стуком приклад немецкого карабина ударился о землю.
Что сказать? Не повезло немчуре. Кабы узнали — обидно, должно быть, это им показалось. Аж до соплей обидно… Потому что спустя две минуты, гудя моторами, из-за дальних бугров на дороге стали появляться бронемашины и грузовики доблестной мотопехоты вермахта.
Как только оккупантам стало ясно, что их разведчикам пришел капут, немецкие бронетранспортёры принялись разворачиваться уступом в два ряда. Из кузовов посыпались гренадиры, на руках вытаскивая легкие миномёты и MG. Всю эту деловую суету прикрывали пулемёты бронемашин, жгучими очередями, как парикмахерской машинкой, стригущие всю подозрительную растительность в зоне досягаемости и дальний перелесок впридачу…
…Стащив с импровизированного бруствера шведский пулемёт «Кнорр-Бремзе», Лапин и Васильев присели на корточки. Ополченцев скрывал от вражеских глаз и пуль склон оврага, пролегшего почти параллельно дороге.
— Что, Васильев, боязно? Ничего, сейчас подуспокоятся, ближе подойдут — тут их и встретим.
— Не, не боязно, товарищ младший сержант. Неуютно…
— Врёшь. Вон как сбледнул с рожи. Нешто непонятно, что про себя всем святым комсомольским молишься? В первом бою всем страшно, по себе знаю. Главно дело — страх перемочь. Тогда жив будешь. Да и то сказать: разве это страх сейчас? Вот когда в девятнадцатом на нас под Харьковом марковцы трижды в штыки ходили, вот тогда был страх. Прёт он на тебя, штык прямо в глаз целит, а под белой фуражкой зенки тоже аж белые, рот раззявил и видать, что клык выбит, а с угла рта на щетину слюна, как у бешеного кобеля, течет…
Стих грохот последнего немецкого пулемёта, в рухнувшей с небес тишине стали слышны перекрики немецких команд и ровное порыкивание моторов.
— Никак, полезли? Ну-ка, поглядим…
Осторожно высунувшись из укрытия, бойцы с тревогой наблюдали, как, постепенно сжимая строй, чтобы не вылететь в овраг, катили бронетранспортёры, железными боками прикрывая перебежки гренадёр, лихорадочно высверкивали пехотные лопатки, сооружая брустверы на позициях миномётчиков и «эмгарей».
Наученные горьким опытом двух лет боев, ветераны «старого Хайнца» были готовы плюхнуться наземь и открыть ураганный огонь при первом же выстреле противника. Но засада молчала…
— Не замай! Пусть поближе подойдут…
Сосредоточенно доворачивая пулемётный ствол за выбранной группой немцев, старый «комотд» Константин Лапин старался не упустить с прорези поднятой планки тощего немца, который, прыгая из кузова грузовика, сменил унтерскую фуражку на стальной шлем. Витя Васильев, прокусив до крови губу, выцеливал пляшущим стволом финской магазинки пулемётчика на едущем как раз по краю дороги бронетранспортёре…
А Рамазан Гафуров недвижно лежал в своей ячейке, замаскированной в зарослях на противоположной стороне от дороги. Он лежал, неудобно уткнувшись лицом в торчащие из срезанной земли белые корешки, и жёлтые сухие соцветия дикого укропа, срубленные пулемётной очередью, тоже лежали на бело-розовых хлопьях мозга, не прикрытого больше затылочной костью, и на исковерканном оптическом прицеле…
Тишина…
Грах!
Грохот выстрела, высверк в колее — и идущая по дороге бронемашина рыскнула вбок, дернувшись на разбитом колесе.
Одновременно с этим над тихой пустошью вновь разлилась стрелковая разноголосица. Били наши, били немцы.
Тремя злыми очередями опорожнивший двадцатипятипатронный плоский магазин Лапин сполз от края оврага вниз, стаскивая за хлястик второго номера.
— Ходу, Витька, ходу! Патроны не забудь, убью!
Скользя и спотыкаясь, пулемётчики бежали вглубь оврага, продираясь сквозь кустарник на северо-восток. Со злым матом отстегнув непривычную защелку, командир выдёрнул опустевший короб из пулемёта:
— Стой, Васильев! Патроны давай! Да стой, тебе говорю!
Парень, наконец, затормозил, завертел очумело головой. И тут же схлопотал такой подзатыльник, что и без того сидящая на голове наперекосяк пилотка вовсе отлетела на полметра.
— Охренел, что ли? Чего летишь, как обосравшись? До Москвы доскачешь! Магазин полный давай!
Прерывисто дыша, Витя выудил из одной из висящих крест-накрест противогазных сумок железный короб и протянул старому столяру.
И лишь потом осознал происходящее.
— Дядь Костя, ты чего?
— Того самого. На войне — не в бане. Приказ сполнять должен мигом. На вот, этот пока снаряди да пилотку подбери. Пока германец там на говно исходит, у нас время есть. На полчаса швабов задержали, не менее. Сейчас полезем ещё позицию искать, чуть в стороне. Германец — вояка толковый, обязательно насчёт мин проверять полезет — тут мы его ещё раз кусанём. А потом уж, помолясь, к нашим отступим, пусть Кузнецов со своими швабов у себя на участке встречает. Ручей перебредем — а там уже парни на машинах с «крупняками». У ребят там траншейки отрыты: в них и отдохнем коллективно. Подождем сволочь фашистскую. А то муторно как-то в одиночку воевать…
…А вот ещё одна картина, которую Клаус Вессель, будь он здесь и дай он волю творческой части своей натуры, мог бы назвать пасторально-декадентской: поперёк дороги — накренённая телега о трёх колесах, рассыпавшееся сено — в эдаком эстетичном беспорядке, из-под него стыдливо выглядывает четвёртое колесо. Русские невероятно бестолковы! Нет бы починить, тут работы на четверть часа, — бросили!
Что стоит панцеру снести хлипкую преграду?
В следующее мгновение танк перестает существовать как боевая единица и начинает новую жизнь — в качестве препятствия куда более внушительного, нежели злосчастная телега. Водитель одного из мотоциклов от избытка храбрости или просто от растерянности проскакивает вперед по обочине, следом опасливо движется бронетранспортёр. Предосторожности оказываются излишними: тяжёлый взрыв поднимает пласт земли вместе с машиной, распыляет, прожигает, раздирает. Когда комья и пыль возвращаются на положенное им природой, а не человеком место, даже самому большому оптимисту из числа сидящих в другом бронетранспортёре становится ясно: живых среди этого раскуроченного металла быть не может.
И всё-таки русские поразительно бесхозяйственны! Таким образом распорядиться реактивными снарядами, которые должны были достаться в качестве трофеев покорителям Европы, — воистину азиатское изуверство!
Солдаты рейха настолько впечатлены, что последующую четверть часа ожесточённо воюют с лесом. В ответ — ни единого выстрела.
И снова впереди, в мрачноватом свете октябрьского предвечерья, идут сапёры. Металла находят всего ничего — одну только изъеденную ржавчиной полоску, наверное, обод от бочки. А вот завал из срубленных сосен — неприятно. Крайне неприятно: на этот раз из леса… не то чтобы стреляют — постреливают. Такого мнения придерживался герр гауптман — что-то около двух минут, пока с него не слетела фуражка, а рядом не взвыл над распластанной в пыли собакой молоденький сапёр: «Они убили мою Адель!»
Солдаты, торопливо ссыпавшиеся с бронетранспортёра при первых выстрелах, разворачиваются в цепь. Прочесывание леса на этот раз оказывается столь же безопасным, сколь и безрезультатным. Если и удалось подстрелить кого-то из лесных призраков, то не иначе как чудом. Пара товарок погибшей Адели сперва с воодушевлением бросается вперед, но вскоре начинает топтаться на месте и чихать: к добру или к худу завез во времена оны русский царь Пётр из одной германоязычной страны моду на курение табака.
И когда в пятом часу пополудни в видимости села с истинно русским названием Лубянки, что в дюжине километров от Дмитровска, препятствия вдруг заканчиваются, никто уже и не верит.
Жители, предупреждённые строгими военными в зелёных фуражках, подались в леса, благо даже ночами пока подмораживает не очень сильно, а там, глядишь, и прогонят немчуру.
Всех людей в селе — упрямый дед Павел, который и в колхоз последним пошёл, всё дожидался, покуда ему всем миром поклонятся, попросят, да измученная грудной жабой и нарочно отставшая от односельчан бездетная вдова Настасья.
Лубянки пылают. Кто отдал приказ их сжечь, и был ли вообще такой приказ? Вряд ли даже те, кто поджигал, смогут дать внятный ответ. А вот двоих русских — смуглого седоусого старика и бледную простоволосую женщину — застрелил по личной инициативе сапёр Карл Вернер. Девятнадцатилетний уроженец старинного европейского города Регенсбурга мстил русским за свою Адель.
Пожар виден в соседнем селе Крупышино, где остановился для короткого отдыха штаб механизированного полка.
Отдых — не для всех. Некоторым приходится делать неинтересную и, прямо сказать, грязную, но нужную работу: доставили пленного: худого большевика, раненного осколками мины при обстреле очередной русской засады. Вдвоём с напарником эти затаившиеся до поры русские пулемётчики обстреляли взвод гренадер, выталкивающих очередной застрявший на легком подъёме грузовик. Из-за их скифской злокозненности шестеро храбрых солдат фюрера обрели себе последнее пристанище на воинском кладбище, появившемся теперь в этом селе, и ещё столько же теперь надолго выведены из строя, став пациентами прекрасных германских артцев и обер-артцев. Ещё хорошо, что командир миномётной батареи, следовавшей в полукилометре от места засады, услышав стрельбу, прореагировал необходимым образом. В течение трёх минут первые миномёты были установлены прямо на крестьянских телегах, в которых перевозились, и четвёртым залпом позиция русских была накрыта. Конечно, большевики должны были бы бежать, но спастись от германской мины — дело почти невозможное. Раненого большевика озлобленные гренадиры чуть было не отправили на свидание с ихним красным юде Марксом, от души вымещая на нём сапогами только что миновавший страх, но подоспевший командир миномётчиков прекратил избиение, посчитав, что его законную добычу при необходимости сумеют пристрелить и в штабе полка… предварительно серьёзно поговорив с пленным.
Теперь тот стоял в одних шароварах, пошатываясь, грязью с босых ног пятная выскобленные половицы в центре горницы, слегка поддерживаемый за локоть пожилым переводчиком с гвардейски закрученными набриолиненными усами. За столом перед ним сидел сухопарый оберст-лейтенант с длинным, похожим на сучок, носом — чужой, приблудный лешак в золотых очочках — и перебирал узловатыми пальцами документы: два узких бланка с личными данными, вытащенные из чёрных шестигранных пенальчиков, заводской пропуск и залитый кровью комсомольский билет погибшего второго номера.
Прижимая перебитую руку к побуревшей бумаге германского индпакета, обматывающего пробитую грудь, пленный сквозь шум крови в ушах вслушивался в непонятную резкую речь немецкого офицера, прерывающуюся чисто звучащими словами толмача:
— Итак, «товарищ» Лапин, откуда вы взялись здесь, какой части, кто командир?
— Живем мы здесь. А командир и комиссар у нас на все века один: товарищ Сталин.
…Резкий рывок раненой руки, полувскрик-полувсхлип: «…ять!»
— Хорошая шутка. Но всё-таки: номер части, фамилии командира и комиссара?..
…Тычок в диафрагму.
— Сволочь… Сказал же — местный я… Орловский… Вон, пропуск заводской лежит.
— Уже лучше. Но номер части я так и не услышал… — снова рывок…
…— Ну что ты молчаливый такой попался, как та ворона из басни? Спой, светик, не стыдись… А то ведь помирать долгонько придётся…
— Да иди ты … в зимний день в трухлявый пень, а коль близко — через коромысло, сто ежей тебе … и паровоз вдогонку! Зашатал уже, сука немецкая!
Резкий хлопок ладонями по ушам и удар коленом в промежность:
— Ай-яй, нехорошо как получилось-то… Больно, наверное? Жаль, жаль… Ну, так сам виноват: нечего лаяться на старшего в чине, унтер…
— Был унтер, да сплыл. Нынче — младший сержант Красной Армии Лапин Константин Александрович. А ты, никак, из «ваш благородиев» будешь?
— Не угадал, сержант. Из «высокоблагородий». В двадцатом произведен в войсковые старшины. И горя бы сейчас не знал, кабы не такие, как ты… мразь краснопузая. Так что, землячок? Говорить станешь, или тебе вторую руку сломать?
— Да чего попусту языком трепать? Всё в бумагах в моих записано…
…Удар… удар… рывок… удар… выверт руки из суставной сумки…
Раздраженный оберст-лейтенант что-то трескуче командует, привстав за столом. Допрос продолжается с прежнего места:
— Номер части?
— Да зашатал, сволочь! Не знаю я номера! И командира не помню: как в полк ополчения забрали, оружие выдали, так через день уже на позиции послали.
Вновь удар под дых.
— Врёшь, сука красная! За два дня в сержанты не производят!
— Сам ты сука… Аттестовали как бывшего командира отделения на ту же должность, ясно тебе… бла-ародие?
— Ага, допустим… Ну, а взводного своего хоть знаешь?
— Чего ж не знать, знаю: сержант Кочетков. Только где он сейчас — не в понятии. Два дня тому по его приказу нам патроны с пайком привозили, был где-то возле перекрёстка с резервом.
— Так, ладно… Давай дальше: сколько солдат в Орле и окрестностях? Чем вооружены? Где стоит артиллерия, танки?
— Тю, да ты, высокоблагородие, дурак совсем… Откуда ж мне все это знать? Приходи сам в Орёл да посчитай… если целым останешься. Хотя оно вряд ли… Зашатал ты меня… помирать мешаешь…
Хорошо спится в селе оккупантам после трудного дня. Все крупышинские избы и овины забиты храпящими и сопящими господами офицерами и солдатами из штабной обслуги. Непрекращающийся дождь шелестит по листве и крышам, легонько постукивает в оконные стекла. Матово поблескивают по дворам мокрые тела автомобилей и мотоциклов, странными великанскими галошами топорщатся бронетранспортёры, лишенные бережливо унесенных под крышу пулемётов. Орднунг: ночь — время для сна. Воинам Германии следует набраться сил перед завтрашним днем.
Выгнанные из своих домов немногие оставшиеся в Крупышино крестьяне притихли в погребах и щелястых сарайчиках…
И только часовые отчаянно борются с подступающей дремотой. Вот постен приткнулся под навесом крыльца сельпо, сунул руки в карманы пропитанной влагой шинели, под сгибом локтя — блестящий от дождя карабин, с края каски срываются запоздалые капли. Вот сейчас передохнет немного — благо, до появления разводящего со сменой ещё больше часа — и вновь примется вышагивать туда и обратно вдоль улицы…
Постен упорно борется с дремотой, но шорох дождевых капель так непреклонно перекрывает все остальные звуки, что веки сами собой то и дело смежаются. Так что чавканье копыт по раскисшей земле немец услыхал слишком поздно: одновременно с высверком винтовочного выстрела.
И тут же улицы села наполнились движением. Скрытые ночным мраком всадники, как мстительное и крылатое небесное воинство, проносились мимо заборов, швыряя в силуэты вражеской техники кувыркающиеся в воздухе бутылки — и за их спинами вспыхивали костры пылающей КС. Влетая во дворы, бойцы в синих гимнастерках выбивали прикладами рамы со стёклами и вкатывали в забитые немецкими штабистами горницы ребристые гранаты. Успевших выскочить в панике немцев встречали хлёсткие выстрелы винтовок и наганов. Где-то на околице короткими лающими очередями закричал дегтярёвский пулемёт, возле захваченного сельпо ему отозвался второй…
Синие призраки в фуражках с гербами СССР на звёздах хозяйничали в Крупышино до пяти утра, методично обшаривая все здания и канавы и достреливая забившихся в щели, будто тараканы, гитлеровцев. На рассвете же, запалив оставшиеся неповреждёнными три бронетранспортёра, оперативная кавгруппа милиции при Орловском Управлении НКВД, увеличившаяся за счёт захваченных мотоцикла и штабного автобуса фирмы «Шкода», уже отступала в сторону Орла. Прихватить автотранспорт с собой пришлось вынужденно: ни одна лошадь не смогла бы двигаться, загруженная трофейным оружием и боеприпасами: одних только пулемётов было взято восемь штук — и, благодаря внезапности, ни один из них не успел выстрелить! Винтовки же и пистолеты можно было смело считать десятками. Жаль, не удалось всё подобрать — слишком поджимало время.
Однако своих погибших собрали всех, в первую очередь. И теперь на сиденьях «Шкоды» лежали тела шестерых орловских милиционеров и неизвестного младшего сержанта, расстрелянного оккупантами накануне вечером…