Глава 19

1–2 октября 1941 года,

Дмитровск-Орловский


В семье Полыниных Маринка, так уж вышло, была самая образованная: закончила семилетку, успела поработать кассиром на железнодорожном вокзале, готовилась поступать в пединститут, чтоб потом учить ребятню русскому языку и литературе. Детей Маринка любила даже больше, чем самолёты, а самолёты она просто обожала. С грамотностью дела у Полыниной обстояли неплохо, книжки девушка перечитала все, что только удалось раздобыть. Одна беда — на пути Маринки к мечте сурово возвышался не кто-нибудь, а сам Лев Николаевич Толстой. Стыдно признаться, но добрую половину «Войны и мира» она попросту пролистала — все, что касалось сражений. Осталось только впечатление от описания первого боя (чьего, Маринка уже не помнила): человек никогда не выходит из него таким же, каким вошел. Первый бой — это испытание, на что ты вообще годен на земле. Не больше и не меньше. Не будет же великий писатель говорить о всяких пустяках?

Однако ж то, что предстоит им — не совсем бой. Скорей, задание… ну, вроде комсомольского поручения. Его надо выполнить старательно и хорошо.

Маринка даже и в мыслях не держит, что её могут убить. Настоящая война — она где-то далеко, за Брянском, там, где фронт, а тут… как и сказать — непонятно.

А ещё очень крепко верится: серьёзные спокойные командиры все точно знают и сделают так, чтобы ничего плохого ни с кем не случилось. Вон, инструктор Фёдор Иванович в первый самостоятельный Маринкин вылет, притворившись, что готовится отвесить подзатыльник, напутствовал: «На хрена ж тебе неба бояться? Ты земли бойся, потому как на земле — злой я». И всё — сразу коленки трястись перестали. Голова, правда, немножко кружилась, но уже не от страха, а от предчувствия полёта.

Вот и сейчас, убеждала она девчонок, всё будет в порядке. Тем более что военком (самый главный, а не тот вредный дядька, что тридцать четыре раза кряду приказывал Маринке идти домой и больше на глаза ему не показываться) — тоже лётчик. А старший майор, который над всем оборонительным районом начальствует, вообще на учителя истории Матвея Степановича похож, видно, что умный, добрый… и даже красивый, хоть и немолодой уже.

Тут Катька хихикнула — хитренько так, с намёком — и Маринка поняла, что сейчас или покраснеет, или ляпнет что-нибудь невпопад… а скорее всего, и то и другое разом. Придумала третье: коротко огрызнулась — мол, это у тебя одни шуры-муры на уме, фу, мещанство! — и принялась бродить по горнице, с притворным любопытством разглядывая оставленные хозяевами вещи. С притворным — потому что ей тут сразу стало не по себе и это чувство исчезать не собиралось, хотя за два часа девчонки, вроде бы, успели обжиться, перекусить, устроить себе постели из найденного у хозяев… даже подушечек в вышитых наволочках на всех хватило. Катя и Клавочка расположились на хозяйской кровати, высоченной, с белым покрывалом в кружавчиках… ни дать ни взять — снежная горка, другие — на лавках, Галочка-белоруска — на составленных в рядок у стены стульях. И только Маринка — на полу, подстелив большую, тяжёлую телогрейку, что подарил на прощанье дядя Егор Перминов — а ну как замерзнет «крестница»? А подушку свою отдала Галочке.

— Не хочешь брать чужое без разрешения? — спросила белоруска, вскинув на подругу огромные васильковые глазищи.

Полынина подумала, качнула головой, ещё немножко помедлила и всё-таки призналась:

— Тошно. Вот жили себе люди, жили, жизнь свою устраивали, чтоб хорошо было, и красиво, и вообще… — и осеклась, не зная, как объяснить, чтоб вышло толково. Но Галочка — по глазам видно — поняла. Она ж тоже не то эвакуированная, не то беженка.

Возле станины, что осталась от швейной машины, — валом цветные лоскутки; девчонки, перед тем как начать обустраиваться, собрали с пола. Попутно обругали протопавшего по комнате не глядя Полевого. А чего, если он командир, то пусть по нужным вещам топчется, да?

— Для немцев, что ль, бережёте? — дёрнул изуродованной шрамом щекой капитан.

Маринке не верилось, что сюда придут чужие солдаты… враги. Ей просто тошно было глядеть на раскуроченные ящики шкафов и комодов — хозяева наверняка собирались впопыхах. И на детскую кроватку с тряпичным самодельным мишкой размером с младенца. И на чудную подушку, вроде скатки, лежащую на деревянных козлах и щедро увешанную нитками с какими-то штуковинами на концах, типа больших деревянных гвоздей. Вроде, это для того, чтоб кружево плести, Маринка никогда не видела, но догадалась.

Там, где висели фотокарточки, остались на стенах тёмные прямоугольники; а вон и кусочек оторванный желтеет, правда, не разберешь, что на нём — светлое пятно, да и только. Но всё равно жутковато — как будто бы и вправду беречь уже нечего. Или наоборот — есть что, карточки-то хозяева с собой и забрали.

А кошку оставили, красивую, дымчатую, — сперва дичилась, а сейчас уже мурлычет вовсю на коленях у сердобольной Клавочки. И цветы… подоконники сплошь цветочными горшками позаставлены. И игрушку, вон, тоже бросили, больно громоздкая, видать. Как же девчонка без мишки своего? (Маринка почему-то была уверена, что ребенок — именно девочка).

Людей нет, а их вещи остались. И дела, которые они уже не закончат. Даже если вернутся… кто знает, скоро ли? И что здесь будет, пока их нет.

Из кухни доносится бодрое «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью».

— Вот уж не думала, что селезни поют, — ехидничает Наташа, самая старшая из девчат, бедовая и строгая — а то как же, до позавчерашнего дня работала секретаршей в военизированной охране железной дороги.

— И нам даны стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор! — радостно подтверждает из кухни красвоенлёт. Поёт громко и с чувством, а что немножко фальшивит… главное, уверенно заявляет Наташа, чтоб готовил лучше, чем поёт.

В погребе под сараюшкой кроме запасенной хозяевами на зиму картошки обнаружились бочка солёных огурцов, банки с маринованными помидорами, ну, и варенья всякого в достатке. Селезень, увидав эти богатства, расплылся в счастливой улыбке и заявил: дескать, нечего им из общего котла питаться, когда влёт можно настоящий домашний ужин организовать. А слово у красвоенлёта, как все уже успели понять, не расходится с делом. Через каких-нибудь пару часов брошенный хозяевами дом наполнился и переполнился самыми жизнеутверждающими на свете запахами — жареной с салом и луком картошечки и блинов. Причём девчат к кухне Селезень на пушечный выстрел не подпустил — дескать, только под ногами крутиться будут, под руку соваться и болтовней надоедать. Только когда пришла пора накрывать, кликнул Наташу и Клавочку — почему-то он с самого начала ворчал на них меньше, чем на остальных.

Маринка поглядела на скатерть-самобранку, сглотнула голодую слюну — ну да, только казалось, что есть не хочется, — и выдохнула:

— Спасибо, я уже наелась, — прозвучало, против воли, не то с обидой, не то обидно, и она поспешила исправиться: — Мне тут дядя Егор сухариков…

Вышло ещё хуже — даже все понимающая Галочка головой покачала. А Селезень как-то странно усмехнулся: приподнял верхнюю губу — так большой, сильный и добрый пес предупреждает неосторожного прохожего о том, что собирается зарычать, — и буркнул, щедро поливая верхний блин смородиновым вареньем:

— Ну, ты… — Маринка думала, скажет то же, что другие всегда говорят: упёртая, но он, с показным удовольствием понюхав свернутый трубочкой блин, заключил: — Принципиальная.

Уговаривать Полынину никто не стал — даже чуточку досадно. И она раньше всех вышла из-за стола, голодная и грустная, провожаемая удивленными и насмешливыми взглядами, и снова отправилась бродить по дому.

Набрела на встречу со своей нечистой совестью. С той самой «Войной и миром» — двухтомником в серых обложках на самодельной книжной полке. Рука уже потянулась к первой книжке — и отдёрнулась, натолкнувшись на неожиданную преграду — новый страх. Маринке вдруг отчетливо подумалось: если вот сейчас сделать то, на что раньше времени не было, или настроения подходящего, или ещё чего, тогда завтра… Нет, завтра всё будет хорошо. И просто. Без выкрутасов всяких, как в книжках у Толстого.

А получилось по-другому. Вообще. И не по-книжному, и не так, как представлялось Маринке.

Было «до» и — Полыниной повезло — было «после». До — почти бессонная ночь на новом месте и в преддверии неведомого. После — тщетные попытки согреться, кутаясь в дядьегорову телогрейку, и осознать, что вокруг все то же самое — и горница со смятыми «постелями», и палисадник с сухими палками флоксов под окном, и монотонное бухтение Селезня в кухне, слов не разобрать. И запах… тот же, что был вначале. Неустроенность и бесприютность пахнут точно так же, как ненужные вещи, которые долго лежали в шкафу, а потом их всё-таки выбросили.

По-прежнему… Вот и Клавочкин гребешок на высокой белой кровати… будто могильная ограда выглядывает из-под снега. Маринку уже не трясет — ей хочется пойти и начать что-то делать. Трудное, опасное — да плевать! Главное — не стоять и не смотреть!

«До» и «после» — их оказывается много… неподъёмно много. А бой — самый настоящий бой! — в памяти какими-то обрывками, вместе не сложишь, хоть наизнанку вывернись. Но хочется, очень хочется, как будто бы от этого зависит что-то важное. Маринке думается невпопад: так вот в сказке Кай собирал из льдинок слово «вечность». И не собрал. Потому как все, что осталось от той вечности, в детскую ладошку запросто уместится…

…Девчата знали, что с минуты на минуту затрезвонит чёрный телефонный аппарат, который притащил откуда-то ещё вчера Селезень, и…

Все равно звонок — громкий, неприятный такой, словно кто-то изо всех сил тряс жестянку, наполненную гвоздями, — застал их врасплох. Маринка вскочила, забыв, что у неё на коленях примостилась кошка. Наташа — она поливала цветы — расплескала воду. У Клавочки задрожали руки, и она никак не могла завязать ленту на косе, Галя бросилась помогать.

От домика на окраине до самолётов — десять минут скорым шагом, со всеми бестолковыми сборами потратили вдвое больше, Катя ещё вернуться зачем-то порывалась, её удержали — примета плохая и тут же сами себя высмеяли: комсомолки, называется!.. Даже удивительно, как это у самолётов они ухитрились оказаться раньше, чем Полевой начал ругаться в полный голос.

Селезень уже был на месте, с недоверчивой миной обходил-осматривал машины — небось, не в первый раз, зануда. Заглядывал в кабины, совался под крылья — а ведь давно уже убедился, что «эти дуры не как зря приделаны». Эдак он перед вылетом из Орла высказался про железные ящики с бутылками, но и на девчат-пилотов тоже покосился. На старого ворчуна давно уже… ну, то есть, сразу, не сговариваясь, решили не обижаться — видно ведь, что по доброте душевной нудит и бухтит.

У девчонок, с легкой руки кого-то из механиков, прилады под крыльями стали называться «дерни за верёвочку — дверь и откроется». Как в первый раз услыхали — посмеялись, конечно. Смех смехом, однако ж страшненько оно — под каждым крылом по сотне бутылок да два десятка — в ящике рядом со штурманом. Странное дело: думать о тех, что под крыльями, просто неприятно, а вот стоит вспомнить про тот, который за спиной — пробирает аж до костей. Каково же Галочке, у которой ещё и под ногами?..

«Скорей бы уже!» — Маринка поерзала, устраиваясь поудобнее, и требовательно поглядела в небо. Оно было такое, словно кто-то впопыхах малевал по белому грязно-серым, чтоб самолётам среди этой пустоты хоть как-нибудь спрятаться. Третьего дня дядьки из роты аэродромного обслуживания перекрасили все машины в такой же вот неопрятный цвет…

Ракеты! Одна, вторая, третья. «Юго-запад», — механически определила Маринка. Дождались! Полынина надвинула очки, успела покоситься на командирскую «уточку» — что ж ты не поторопишься-то, а?! — прежде чем УТ-2 Полевого взял короткий разбег и поднялся в воздух. Следом — Зоя с Капой. Вот и её черед.

А потом… вот это «потом» у Маринки воедино ну никак не складывается.

Цель оказалась заметна издалека: чёрное марево на горизонте разрасталось вширь — по мере приближения и ввысь — само собой. «Делай, как я!» — командирский самолёт снизился, пошёл меж поросшими лесом холмами. Им десять раз было говорено: на цель нужно зайти незаметно, чтоб неожиданность для немцев и всё такое. Но Полынина сначала потянула ручку на себя, а уж потом вспомнила, что к чему. Несколько почти неощутимых мгновений… будто по льду скользишь, и ветер в спину, подгоняет — и она увидала внизу… не колонну, как она себе её представляла, а мешанину чёрного, бурого, серого в густом дыму с проблесками огня.

«Работать по скоплениям техники», — так инструктировал Полевой. Нынче утром, ставя задачу, опять повторил. И вдруг добавил странное: «А вообще — хоть куда-нибудь сбросьте. Зашла на цель — бросай, не тяни кота за хвост. Сделала — уходи сразу. И главное — с собой груз не унесите, как с ним садиться-то будете?»

Маринка, к стыду своему, вспомнила об этом уже потом, по дороге домой… в Дмитровск, то есть. А тут… Снизу как полыхнет чёрно-оранжево-красным, как бабахнет — так самолётик её фанерно-перкалевый аж вздрогнул и даже, кажется, чуть накренился… или это она что-то не то сделала? Одно поняла — кто-то из девчат, а может, сам командир уже «дёрнул за верёвочку».

— Дава-ай! — что было сил заорала Полынина.

Как посыпались из-под крыльев бутылки, она не почувствовала… или почувствовала, но сейчас вспомнить не может. Куда они попали, Маринка тоже не разобрала, надо бы спросить у Галочки, да язык не поворачивается. И насчёт тех бутылок, что в кабине штурмана были, до сих пор в толк не взяла… одно название — командир экипажа! Зато явственно услышала, как Галя крикнула срывающимся голосом: «Всё!» — и в ровное жужжанье моторов вплелось нежданное: «Дай па-арусу по-о-олную во-олю, сама-а я присяду к рулю!..» Ну, Галка!!!

Немцы? Она понимает, что там были вражеские солдаты, но вспоминается что-то вроде лоскутков, рассыпанных по станине от швейной машины и шевелящихся от сквозняка. Потому, наверно, и не чуяла угрозы. Только вдруг — явственно помнится: зубы заныли и самолёт качнуло… не от попадания, нет! Просто она, всем телом подавшись назад, заставила машину набрать высоту. Никогда прежде Маринка не слышала, как стреляют зенитки, но сразу сообразила: этот стрёкот несёт смерть.

Как уклонилась — сама не уразумела. Потому что только через несколько мгновений, каждое из которых могло стать последним, сообразила, что сделала совсем не то. Ручку вперед-влево, правую педаль от себя… Вот так — правильно! Послушный У-2 легко скользнул над верхушками сосен, едва не задев их брюхом.

А дальше — она очнулась уже в доме. На плечах, поверх комбинезона, — дядьегорова телогрейка, но всё равно знобит. И рука саднит. Даже смешно — только что из боя вышли, а рука болит от царапин, оставленных мстительной кошкой. Маринка шарит взглядом по горнице, что-то ищет… что? Где-то поблизости бормочет Селезень — только бы не пришел! Если придет, то ей нипочем не найти.

— Полынина!

Ну вот, теперь — наверняка! — Маринка морщится, говорит, не оборачиваясь:

— Мне — для Кати… она тут забыла…

Что же она забыла?

— Все наши вещи на взлётном, ребята отнесли, — глухо отвечает Селезень. — А Кати больше нету.

Маринка и верит, и не верит. Разве может такое быть, чтоб самолёт сбили, а она не видела? И гребешок… Клавочка никогда за ним не вернётся, иначе Григорий Николаич таким голосом не говорил бы.

— А ты молодец, — утешительно бубнит красвоенлёт. — И на цель зашла грамотно, и уходила хорошо — нырнула за сосны, и только тебя ихние зенитчики да пулемётчики видали.

Он чего, насмехается? Нашел время! Нет, даже и не улыбнулся, и глаза серьёзные-серьёзные. Маринка хочет сказать… да слов не находит, разворачивается — и опрометью бросается уже хорошо знакомой дорогой к взлётному полю. У самого края спотыкается то ли о камень, то ли о собственные мысли и падает.

Ей помогает подняться мужская рука, Маринка краснеет и огрызается:

— Сама бы справилась!

— Вы уже справились, — нет, это не голос Полевого. — Вы отлично справились с боевой задачей.

Она поднимает глаза и видит командующего.

— Справились?.. А зачем? — Маринка смотрит в спокойные зеленовато-серые глаза и, неожиданно для себя, срывается на крик: — Там и так всё горело! Толку-то с того, что мы бутылками пошвырялись?!

Почему-то становится тихо. Так тихо, что слышно, как испуганно выдохнула Галочка — она ближе всех к Маринке.

— Толк есть, просто вы его оценить не можете, — старший майор как-то непонятно, но точно без злости смотрит на неё. Смотрит сверху вниз — Полынина хорошо если до плеча ему макушкой достанет — но не нависает… и вообще, с удивлением понимает Маринка, он на равных держится.

Командующий оглядывает экипажи и продолжает чуть громче, обращаясь уже ко всем:

— Даже мы точно не оценим, какой урон вы нанесли врагу. Одно ясно — немцы тут надолго застряли. И не просто под Дмитровском, а на пути в Москву, — встречает, не отворачиваясь, порыв ветра, едва заметно переводит дух и поправляет фуражку. — Не люблю я громкие слова, да и говорить их, когда боевые друзья погибли… но сегодня, товарищи, мы с вами начали рыть могилу гитлеровскому блицкригу. Я верю, что тут, на орловской… — замялся, поправился: — и на курской земле, мы его и похороним, — посмотрел на часы. — Всё, давайте к делу. Вы, — кивнул на Маринку, — летите со мной. Остальные получат дальнейшие распоряжения от товарища Одинцова.

— То есть как это — лечу? — растерянно переспросила Маринка.

— В качестве пилота. Пока что ни вы, ни я крылья не отрастили, чтобы перемещаться по воздуху каким-то иным способом, — старший майор усмехается, но его тон становится жёстким. — И если вы действительно намерены быть военным лётчиком, отвыкайте обсуждать приказы и действия командиров.

Полынина больше ничего не говорит. И даже старается не хмуриться…

…И не краснеть, затылком чувствуя взгляд пассажира.

Загрузка...