Когда начался сбор казаков, Отряд Черного Флага не покинул Майдан. По моему указанию, оба генерала, Фейзулла-хан и полковники, освободив площадь, построили полки вдоль крепостной стены. Прямо под пушками Форта-Уильям. Съехавшиеся на круг донцы косили одним глазом сквозь поднятую ими пылевую завесу на столь двусмысленную демонстрацию силы союзниками.
— Что это? С чего туземцы тут парадируют? Другого места и времени для смотра не нашли? — спрашивали они друг друга и успокаивали себя мыслью, что артиллеристы Карпова заняли позиции на стенах, чтобы охранять казачий Круг.
Уж не знаю, как восприняли Платов и верхушка Войска мою эскападу, но отменять ничего не стали. Делегаты от казачьих сотен постепенно занимали скамейки, расставленные широким кругом. Не только офицеры, но и урядники, старые казаки и те, кто был отмечен наградами. Так издревле повелось — сотни выбирали достойных, кто будет представлять их на сходе. От Особой сотни, ожидаемо, выдвинули Козина и Зачетова, хоть последний и не был родом с Дона. Они, хмурые, озабоченные, посматривали на меня с тревогой — по Войску уже прошел слух, что меня собрались судить. Мое показное спокойствие их не обманывало.
Мы втроем пошли пешком к месту сбора — в папахах, невзирая на раскочегарившиеся солнце: они являлись важным элементом предстоящего действия. Вот почему я перед тем, как выдвигаться, быстро переоделся: повязал на рукав белую повязку с двуглавым орлом — знаком принадлежности к Особой сотне, — сменил чалму на казачью шапку, отделанную серебряным галуном, от которой уже успел отвыкнуть, и снял жемчужное ожерелье, передав все Мусе. Чего уж греха таить — не хотелось лишний раз гусей дразнить.
На подходе к скамейкам нас тормознул распорядитель Круга, дежурный Есаулец с нагайкой в руках:
— Тебе, сотник, туда, — он указал плетью на одну из палаток. — Пристав, проводи!
Помощники Есаульца, приставы, также с нагайками в руках, должны были следить за порядком на Круге. Ежели кто начнет буянить или в драку полезет, могли и вывести под всеобщий свист и хохот, попотчевав плетью. Выделенный мне сопровождающий, черный, как индус из Мадраса, в белой рубахе с крупными пятнами от пота, надувался от гордости, вышагивал гоголем, похлопывая плетью по голенищу сапога, а на меня поглядывал с неодобрением, даже со злостью, презрительно щуря глаза.
— Срам один — в походе Круг собирать для судилища! — он смачно сплюнул в пыль. — Попотчуют вас, станишники!
Нас? Кого-то еще собрались судить?
«Не о том думаешь, Петя, соберись!» — попытался успокоить я застучавшее быстрее сердце.
У палатки, которая поменьше, стояли часовые. Та, что побольше, предназначалась для Войсковой верхушки — из нее они выйдут к делегатам, оттуда же вынесут знамя и войсковые регалии, когда отец Варсонофий прочитает чин благословения открытия Круга. Козин меня просветил насчет деталей, догадавшись, что я по молодости лет мог и не участвовать ни в одном большом собрании, тем более в походе.
— Заходь! — приказал мне пристав. — Связывать тебя не приказывали, да смотри не балуй! Не погляжу, что ты сотник, в рыло дам так — из зубьев дым повалит.
Ожег его яростным взглядом, но барагозить не стал. Смолчал, хотя подмывало достойно ответить. Не в том положении. Откинул полу палатки и нырнул внутрь.
Проморгавшись после яркого солнца, обнаружил, что мне в компанию подкинули «гадкого утенка». Сотник Щетнев собственной персоной. Морда в кровоподтеках, руки связаны, в глазах тоска и безнадега. Быстро же Дюжа управился! Суд казачий — скорый и суровый. Ничего хорошего Иуду не ждет. А меня?
Шлепая разбитыми губами, сквозь свежие прорехи в зубах, Щетнев попытался что-то прошипеть — из той бездны, в которую его ниспровергло предательство.
— Удавлю! — рыкнул я и уселся на утоптанную землю — сидушек нам не запасли.
Закрыл глаза и постарался выбросить из головы предстоящее. Стал думать о скорой свадьбе.
Восточный обряд под названием Никах немало соков из меня выпьет. Хорошо, что у меня есть урус-сардары, выбрал их на роль представителей жениха за неимением родителей и старших братьев. А у Нур есть выжившие братья и сестры, сидевшие в заложниках у Уэлсли, как и Нур. Мужчины уже встретились, провели сговор, определили размер Махра — подарка, который я должен передать невесте. Иначе говоря, сколько нужно заплатить мужчине, чтобы получить от жены бесплатный секс и продолжение рода. Самый настоящий контракт. В нашем случае это все условность, хотя ради соблюдения приличий Лакшми от меня съехала в дом Богум Самру, и с сегодняшнего дня мы уже не увидимся до официальной церемонии. Могли бы и плюнуть. Кто нам слово скажет?
— Родня твоей невесты, — позабавил меня Ступин, — боится тебя, атаман, как огня. Наверное, думают, что ты их сразу прирежешь, как свадебку сыграешь. Но пить горазды похлеще казаков. Может, оттого и пьют, что с жизнью прощаются?
Собственно, весь сговор, как я понял, и последующие встречи у мужчин превратятся в один затянувшийся пир, точку в котором не поставит даже свадебная церемония.
«Ничего, потерплю».
Меня вдруг сдавила, как в объятьях, волна нежности и желания.
«Такие, как Лакшми, то есть натуры, не знающие преград, живущие мечтой и ради нее готовые на все, заслуживают самого лучшего — всего, что я способен дать, и даже больше. Удивительно: она влюбилась в меня, подслушивая доклады разведки. Она подарила мне свое тело, когда поняла, что я не миф, не выдуманный мираж, а тот, кто ее не подведет, кто сможет воплотить ее желания. Невероятная! Она — невероятная!»
— Именем Господа и Спаса нашего Иисуса Христа, — вернул меня на грешную землю зычный голос дежурного Есаульца. — Все ли казаки собрались на Круге?
Началось!
— Приветствие атаману!
Гул стих.
Через короткое время раздалось:
— Встать! Под Знамя смирно. Знамя внести!
Здесь, сидя в палатке, я мог лишь догадываться, что происходит. Как из другой палатки вышли атаман и полковники, как вынесли знамя и клейноды, как Платов испросил у войскового протоиерея благословения. Пришло время молитвы.
— Благословен Бог наш. Аминь. Трисвятое по Отче наш… — слышался в палатке знакомый голос отца Варсонофия. — Господи Иисусе Христе, Боже наш, благослови благое намерение рабов Твоих сих и дело их еже благополучно начати и без всякаго преткновения к славе Твоей совершити: делателем же благопоспеши и дела рук исправи, и в совершение силою Пресвятаго Твоего Духа спешно произвести сотвори, яко Ты еси Творец и Создатель всяческих, и Тебе славу возсылаем, со Безначальным Твоим Отцем, и с Пресвятым, Благим и Животворящим Твоим Духом, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.
— Кройся! Садись, — распоряжался дежурный Есаулец.
В скором времени в палатку заглянули часовые и, схватив Щетнева за связанные руки, утащили на правеж.
Мне не было слышно, как зачитывали обвинение. Слишком часто раздавался взрыв негодующих голосов.
— Скаженный!
— Ишь трусится, как заяц!
— За зебры яво да в воду. В мешке с камушками!
Ого! Казаки требуют казни утоплением! Самое лютое наказание, а если с камнями, значит, вытаскивать из воды не будут — не похоронят по православному обычаю в земле! Что может быть позорнее⁈
Похоже, угадал. Именно за эту казнь проголосовали казаки.
— Так ли записано, честная станица? — громко уточнил дежурный Есаулец, чтобы писарь мог четко оформить протокол.
— Любо! Любо! — откликнулся Круг.
Нетрудно представить, что будет дальше. Приставы поволокут Щетнева к Хугли. Раздобудут в крепости мешок и нужное количество булыжников. Засунут туда сотника-мерзавца да и выбросят в воду на закуску крокодилам.
Ох и круто! Мне надо начинать бояться? Вдруг и меня надумают порешить? И что тогда? Я протер взмокшее лицо папахой, на мгновение представив себе, как мне зачитывают приговор, а моя армия срывается в атаку, чтобы меня отбить. Гремят крепостные пушки, разлетаются тела моих преданных воинов, на казачий Круг накатывает многотысячная лавина, ощетинившаяся железом…
— Пристав, гукни Черехова! — прогремел погребальным набатом голос дежурного Есаульца.
Сердце куда-то провалилось.
— Шапку не надевай! Топай на выход! — сообщили мне заглянувшие в палатку часовые.
Я вышел на яркое солнце. И первое, что бросилось в глаза — белое знамя с точно таким двуглавым орлом, как на моей повязке, и с надписью «за веру и верность». Эти такие знакомые слова-символы ударили в голову упреком, как чеканом, — именно в отходе от священных заповедей меня сейчас могут обвинить. В предательстве веры и верности Войску, Отечеству и царю.
Вздрогнул. Насчет веры — несправедливо, насчет верности — в самую точку, если глубоко капнуть. Никого не волнуют мои благие побуждения, мое стремление не предать казачество, а помочь народам Индии, которым многое было обещано тем же Платовым. Здесь Круг. Здесь свой микромир — фантастический под жарким солнцем Калькутты, окруженный домами с чужой архитектурой и непроходимыми джунглями, но вполне реальный, казачий, со своими заповедями и законами, со своим сложным взглядом на желания и поступки, диктуемым вечной службой — узкопрофессиональным, так сказать. Вот же они, донцы, молодые и старые, злые и смешливые, все загорелые до черноты, в белых рубахах и латаных чекменях, с крестами на шеях и медалями на груди или без оных. Стоят и сидят, плотным кольцом окружив знамя с почетным караулом и стол в самом центре — а за ним Платов и старшие полковники, а справа, чуть позади — войсковой протоиерей.
«В чем меня обвинят?» — стучал в голове, как дятел, один и тот же вопрос. Ловил глазами взгляды, лица, малейшие движения полковников и офицеров-казаков, пытаясь понять, чего ждать.
Разное видел. И многое мне не нравилось. И насупленное выражение Грекова, наверняка, винившего меня в разоблачении Щетнева, хотя должен был бы благодарить — ведь ясно же, кто его науськивал! И суровый взгляд отца Варсонофия, которому точно должны были сообщить о моих планах на женитьбу на мусульманке. И безразлично спокойное и будто сонное лицо Платова. И насмешливое — у Дюжи. И печальное — у Астахова. И злорадное — у нескольких полковников из молодых, или, наоборот, встревоженное, растерянное у сообразительных. И бескровное, застывшее, как у мертвого, — у Козина. А у других — ошарашенное, разъяренное, простодушно-испуганное… Я высмотрел Зачетова в толпе и сконцентрировался на нем, как поступают артисты на сцене, выбирая своего единственного зрителя, черпая в нем поддержку. Гребенский казак сидел ни жив ни мертв, сцепив руки, уронив их на колени, и старался не выдать обуревавших его эмоций. Держись, Гавриил! Прорвемся!
— Прилучилось у нас, односумы, неслыханное дело. Начертело одному сотнику в казаках, захотелось в Индиях задержаться, кубыть не мило ему наше опчество, — громко возвестил Платов. — Уволить аль наказать — вот что нам нужно решить в отношении сотника Петра Васильевича Черехова!
Круг замер, онемел в секунду, и лишь один хрипатый голос выразил всеобщее недоумение:
— Скажите какое зарочье!
Этот крик прорвал тишину, как сигнальный рожок. Казаки разразились кто чем — руганью, свистом, подбрасыванием шапок в воздух, истошными воплями, неподобающими серьезному собранию. Пристава забегали, заголосили, кого-то, вносящего сумятицу, под руки поволокли за пределы круга.
Отец Варсонофий встал, зло зыркнув на меня.
Казаки тут же замолчали. Так было принято на Круге.
— Батюшка, простите казаков, — сняв шапку, взмолился Есаулец.
Войсковой протоиерей, не сказав ни слова, сел, добившись тишины и порядка.
— Кому есть что сказать, выходи к столу! — выкрикнул Есаулец.
Выбежал самый нетерпеливый. Сбросил с головы шапку.
— Это что ж получается? Ежели каждый навостриться тикать, Войску хана? Это… А энтот… Воли много взял!
— Что предлагаешь? — рыкнул на него Платов.
Казак смешался. Затеребил в руках папаху.
— Пустой болтовни не потреплю! — вызверился атаман. — Есаулец!
— Кройся! — тут же напустился распорядитель на болтуна.
Казак суетно нахлобучил шапку набекрень и бочком усвистел к скамейкам.
— Сказать хочу! — встал один сотник.
Я его узнал: мы встретились у моста через Ганг, и именно он был тем, кто обрадовал меня известием, что атаман жив, что не все еще потеряно, что живо Войско.
— Ходи в Круг, Мерзляков! — отозвался Есаулец.
Казак вышел, скинул папаху.
— Такое скажу. Бывало, бегли казаки во время похода. Мы всегда их считали предателями. Тут другой случай. Сотник Черехов пришел к атаману и честно все обсказал. Почему, зачем… Любовь у него и планов громадье. Не враг он нам. Николи шкоды от него Войско не видало, одна польза! Кто Войско чрез Усть-Юрт провел? Петро! Кто ворота в Хиве захватил? Петро! Кто вперед всех ускакал и ковровую дорожку нам постелил по Афган-земле? Петро! Забыли, как зубы пересчитывали после побоища у Ганга? Кто тогда нас всех поднял⁈ — голос Мерзлякова набирал обороты. — Кто надежу подарил на победу⁈ Да что там говорить — кто вот ее, крепость, — сотник ткнул пальцем в Форт-Уильям, — у англичан отбил⁈ Опять же — он, Петро!
Складно вещал сотник. У меня закралась мысль, что его выступление было заранее запланировано. Хотел на это надеяться. Но не все оказалось так просто.
— А присяга⁈ — выкрикнул кто-то из станичников.
— Хошь высказаться, жди очереди и выходи в Круг, — рявкнул Есаулец.
— Присяга — да, это вопрос важный, — не растерялся сотник. — Но на то мы и собрались тут — чтобы решить, уволить или нет. Не наказать! Я все сказал!
Мерзляков надел папаху и пошел на свое место.
Тут же в Круг вышел степенным шагом пожилой казак-хорунжий с медалями и знаком отличия ордена св. Анны на груди. Обнажил седой чуб.
— Так скажу. Выйти из казаков — то законом нашим и обычаем допустимо. Злоумышления у Петра не вижу, зато видали мы не раз его действия в интересах казаков и веры. Правду гутарю, казаки?
— Любо! — отозвался Круг.
— Но молод он — вот в чем закавыка. Как же без согласия родителей? То не по заповедям наших предков!
Одобрительный гул прошел по рядам. Казаки зашептались, больше не переходя на крик.
— Я скажу, — вдруг встал Астахов и вышел из-за стола, снимая на ходу шапку. Он занял место выступавших до него, широко расставив ноги, всей своей плотной, крепкой фигурой напоминая гранитный утес. — Петр Черехов вступил в поход в моем полку. Его моим заботам и попечению поручил войсковой старшина Василь Черехов, мой древний знакомец и побратим. А коли так, считайте, что передал мне власть отеческую над своим чадом. И я, как бывший командир сотника и его попечитель, свое согласие даю. Хай выходит из войска, коль такая нужда.
Очередной гул прокатился по Кругу — не то одобрительный, не то возмущенный. Емельян Никитич обвел твердым взглядом всех собравшихся, не поленился и повернуться, чтобы все видели: он всех увидел — и согласных, и несогласных.
— Поясню за свое решение, чтобы ни у кого не закралась мысль, будто я от большой любви мальцу потакаю. Во-первых, Петр Василич, хоть и молод годами, но муж пресерьезный. Делами своими доказал. Во-вторых, ежели кто забыл, выпало мне всеми вами командовать, когда наш Атаман в гошпитале здоровье поправлял. Я сейчас не про ту помощь, кою увидел от молодого сотника в те трудные дни. Я про другое. Так уж вышло, что пришлось об общей пользе для Войска мне думать. Тяжелый венец — вы уж мне поверьте — решения принимать, планировать, заглядывать наперед. Тудой посмотрите!
Астахов ткнул рукой с зажатой в ней шапкой в направлении моего Отряда, все также выстроенного неподалеку от круга.
— Это что ж получается? Нам спужаться надоть? — выкрикнул кто-то, и тут же напряжение повисло над Кругом, словно натянулась струна и вот-вот порвется. Люди военные, казаки, по-своему оценили диспозицию, и то, о чем раньше шептались, как о возможном, вдруг взметнулось черным вороном и пронеслось над Майданом. Угроза!
Полковник сплюнул в пыль и в резких выражениях, не стесняясь, по-платовски, принялся втолковывать всем и каждому, что впереди тяжелый поход, что помощь союзников не просто нужна — не выжить без нее. И что вожжи этой помощи лишь в одних руках — у того самого Черехова, на которого лаетесь. И мелькнуло понимание в глазах донцов. Если раньше они как-то об этом не задумывались, то открывшаяся правда, вся трудность нашего положения вдруг предстала пред ними во всем объеме. Золотой дурман Калькутты затуманил было мозги, которые Астахов без всякого стеснения хорошенько так прочистил своим эмоциональным выступлением, как пушкарь банником свое орудие. И многие принялись чесать в затылках, сдвинув шапки на глаза. Настроение Круга явно сменилось на доброжелательное — было бы полной глупостью с его стороны не сообразить, что я в принципе — уже давно отрезанный ломоть, обиндусился, командуя толпищей аборигенов. И что вышиби меня из седла — и всем пропадай!
Астахов закончил и вернулся на свое место.
— Слова! — вознесся над примолкшим Кругом надтреснутый голос опозоренного полковника Грекова.
Его человека только что к лютой смерти приговорили, и он, бледный, убитый горем, решил внести свою лепту в обсуждение. Ничего хорошего от дядьки Нила ждать мне не стоило.
— Давай, полковник, выходи на круг, — согласился Есаулец. В иное время ловил бы лишь намек, чтобы полковнику угодить, но сейчас, на Круге, он старше начальника оказался и потому без стеснения командовал.
— Коли мы вот так, за здорово живешь, всех из казаков отпускать зачнем, что от Войска останется? — рубанул с плеча Греков. — Хошь уволиться из казаков, Петро, изволь отвечать. По старинному обычаю. Напоем и обдиранием!
— Любо! — взорвался Круг, и полетели вверх шапки.
Я растерянно оглянулся. Чего этот черт придумал?
— Ежели вы, казаки, согласны, то быть по сему! — вдруг отмер Платов, сидевший ранее как просватанная невеста.
— Как же, обдерешь его, золотого сотника! — закричали со скамеек.
— Надоть махан с него сбить! — захохотали соседи.
— Кудой лоханку поперли! Кончайте гайды бить. Сколь можно вам толдыкать: нужный он Войску, без него пропадем на обратной дороге, — закричали трезвомыслящие (1).
— Не боись, станичники! — закудахтал Греков, надрывая горло. — Обдирем как липку, доли его отныне в дуване нету. Пусть от зари до зари опчество поит из нахапанных! Из своей мошны!
— Любо! — вскипел Круг.
Мне начала приоткрываться смысл предложенного приговора «напоем и обдиранием» — сутки проставляться всему Войску за свой счет, не влезая в причитающиеся мне выплаты из общевойсковой добычи. Ее меня лишат, крутись как знаешь — слухи о моем богатстве, о личном дуване превратили меня в глазах казаков в золотого идола, которого не грех пощипать. То-то все так возбудились.
Злость и облегчение. Я вытер лицо от залившего его пота и постарался поразмыслить трезво. Искоса глянул на радостно скалившегося Грекова и вдруг понял, что вокруг меня сплошной театр. Постановка режиссеров, рядом с которыми Любимовы с Ефремовыми нервно курят за углом. Все-все просчитали, господа полковники с атаманом во главе. И как из положения сложного выскочить, юбочку не помяв. И как Кругу потрафить, злость на меня в нужное русло запустить да расплескать. И как отвадить желающих ко мне присоединиться. Сутки поить семь тысяч оставшихся в живых после нашего сложнейшего похода казаков⁈ Такое никто не потянет! Никто, кроме меня. Мне денег хватит. Сдюжу. Казаки пар повыпустят. И останусь я в памяти Войска как самый удалой, но дурной молодец…
— Согласен! — гаркнул я и хлопнул шапкой об землю.
— Любо! — откликнулся Круг.
Я снова поискал глазами Зачетова, своего зрителя, свою опору, и поежился. Казалось бы, все хорошо, уж он-то знает, что меня не свалить сим приговором. Но отчего Гавриил вовсе не рад? Почему шею тянет и губы кусает, будто ждет беды?
— Кто за то, чтоб уволить сотника Петра Черехова из казаков, приговорив его к напою и обдиранию? — гнал собрание Есаулец.
Казаки принялись бросать шапки вверх. Считать не пришлось. Единодушие.
— Черехов! — вознесся в индийское небо голос атамана Платова. — Шапку казачью оставь в пыли, куда бросил. Не твоя она отныне! Повязку Особой сотни на стол!
Немного обидно, но я сам этого хотел. Снял. Положил. Как робот. Отключив все эмоции. Идол. Я золотой идол. Таким меня видят. Пусть!
— Прилаживайся к иконе, Петр, да клянись, что не измыслишь зла на казаков и на веру православную.
Я поцеловал икону, протянутую мне отцом Варсонофием, хмурым, всем своим видом говорившим: ' я же предупреждал!'
— Сотник Черехов уволен из казачьего сословия! — крикнул атаман на весь Круг и отдал приказ. — Урядник Козин! Ходь сюдой.
Никита — странное дело — буквально потащился к центру Круга, повесив голову, будто его на расстрел позвали.
— Поздравляю чином хорунжего, старый воин! Принимай Особую сотню! К закату жду весь отряд в главной квартире, — отчеканил атаман.
Что⁈ Моя сотня⁈
Сколько дорог вместе пройдено, сколько побратимов мы похоронили… Раньше мне казалось, что нет горше стакана водки с черным хлебом перед портретом с черной полосой. Оказалось, что живых терять навек, расставаться навек — так же больно. Ой как больно. Мучительно больно. Потому, что я их предал. Тех, кого называл своими.
Не мне одному было больно — всем. Всем нам, кто когда-то, сто лет назад, или, если не преувеличивать, то примерно с год, отправился в этот невообразимый поход. Кто в нем выжил вопреки всему — пулям, острой стали врагов, злому солнцу, ветру, пустыне, джунглям. Заразе, безводью, змеям, тиграм, отравленной еде. Отчаянию, страху, дурной голове.
Выжил! Рядом со мной. В Особой сотне.
Я был ее командиром, ее сердцем. И каждый, кто в ней служил, был одновременно и горд, имея такого командира, и уверен, что всегда приду на помощь. Или принесу удачу. Пуля мимо просвистит, сабля врага в сторону уйдет. Лихоманка минует. А все потому, что мы — особые. Благодаря атаману. То есть мне.
Я вбивал эту мысль, вколачивал ее как гвозди. И казаки поверили. Односумы. Мы были одной сумой, одним, крепко сжатым кулаком. А потом мы стали легендой. Мы — не просто Особая сотня, мы сами по себе особые. Не такие, как все. Мы круче, фартовее, богаче… Мы — сплоченнее.
Так я объяснял. И оказалось, что наврал.
Хотел двигаться дальше и думал, что у каждого будет выбор — со мной идти или с Войском. Не угадал. Выбор был только у урус-сардаров, и они решили остаться со мной, со своими гуркхами, к которым прикипели сердцем. А остальные… Сделал меня Платов, мокнул атаман меня мордой в грязь. Хочешь наособицу — получи обдирание. С чем пришел в Войско, с тем и уходи, а казаков не дам! Накося выкуси!
— Сбегу! Сбегу к атаману! — плакал Муса, удерживаемый побратимами. Из единственного глаза катилась слеза за слезой.
— Учитель! — скрипел Кузьма, как визжащие тормоза, удивительным образом подражая крику любых его сердцу верблюдов.
Его никто не пытался удерживать — это было бы смешно. Легче было бы остановить лавину, это знали все в отряде, но Зачетов все же повис у него на плечах и шептал в ухо успокаивающие слова.
Новый командир сотни, хорунжий Козин не скрывал своей растерянности. Он! Тот, кто в Измаиле скручивал в бараний рог янычар! Тот, кто на узкой улице Бухары вытащил всех из-под обстрела! Кто взял сотню в кулак в Кабуле, когда мне пришлось уехать к Ранджиту Сингху!
— Братцы, братцы, — повторял он, не зная, что успокоить людей, — перетерпим. Бог терпел и нам велел.
Весть о смене власти в сотне, о том, что я больше не командир, вызвала такую вспышку эмоций, такой фонтан страстей…
Я не знал, что сказать. Не знал, как успокоить побратимов. У самого глаза на мокром месте. Все время вспоминал, как прощались в кабульском караван-сарае — тогда была надежда, что встретимся вновь, воссоединимся. А сейчас? Что делать⁈ Не мог я сказать, хлопнув об землю несуществующей шапкой: «Да гори оно все огнем! Кто со мной — вставай за спиной!».
Не мог!
Так было бы неправильно.
Переиграл меня Платов. Не во всем, но в этом переиграл.
— Ребята! — выдавил из себя. — Я же рядом останусь. Про «напой» слышали? Еще посидим за одним столом! Вместе! Сотней!
Какие же дурные слова! Кому они нужны?
— А за Никиту выпить? За его хорунжество?
Ох, лучше бы не говорил. И Козин покраснел как рак, и донцы с гребенцами на него волком посмотрели.
— Свадьба у меня скоро. Нешто за Нур…
«Петя, заткни хлебало!» — возопил внутренний голос.
Я растерянно посмотрел вокруг. Неподалеку стояли Дюжа с Астаховым и внимательно наблюдали.
«Спектакль себе нашли? — обозлился я. — Интересно вам, как по живому режут?»
— Хорунжий Козин! — срывающимся голосом выдавил из себя. — Принимай командование. Я в Красный дворец.
Рывком забросил себя в седло. Пятками со всей силы врезал по бокам доброму коню. Он обиды не стерпел, заржал, заплясал подо мною и сорвался в бег, унося меня прочь. Не слушая поводьев.
Если что мне и было нужно сейчас, так это бешеная скачка. Чтобы ветер в лицо. Чтобы не разбирая дороги. Так и мчался в сторону джунглей, а потом по тропинкам до ближайшего от Калькутты селения — утопающей в высоченных зарослях джута деревушки, состоящей из нескольких глиняных, на постаментах уступами домов под тростниковыми крышами.
Конь хрипел, но, чувствуя мое настроение, продолжал скачку, когда мне удалось его повернуть назад. Мы неслись теперь навстречу тревожному красному закату, перечеркнутому золотыми полосами облаков. Золото, кругом одно золото! Гори оно синим пламенем! Верные люди — вот главное золото…
Ближе к дому конь начал уставать, успокоился. Позволил ловко себя осадить у ворот. Слуги бросились принять стремя, помочь сойти с коня. Донцов на страже уже не было.
Я, повесив голову, вошел в дом. Поднялся на второй этаж, чтобы добраться до своих покоев. У дверей дежурил индус с копьем. Он радостно улыбнулся мне и распахнул дверь.
«Быстро Радиша сориентировался со сменой караула», — подумал я, заходя в комнату.
Двое слуг тут же склонились в поклоне — они наводили порядок, когда я появился.
Махнул им рукой, чтобы исчезли, и в ту же секунду удар в спину бросил меня вперед.
(1) Приговор обдиранием — если казак не мог расплатиться, с него сдирали одежду и тем позорили; сбить махан — лишить жира, обезжирить; попереть лоханку — болтать глупости; гайды бить — болтаться без дела по улице, иносказательно — впустую трепаться.