Кубинец

Глава 1

Когда нас выгнали из вагонов и построили рядом, то я сначала удивился: зачем столько охраны с собаками и винтовками? Какую опасность могут представлять старики, женщины и дети, шатающиеся от недоедания? Даже самый крепкий из нас сейчас вряд ли пробежит сотню метров, не упав.

Вдоль строя прошел молодой, чуть старше тридцати, эсэсовец с тремя кубиками гаптштурмфюрера в петлице. Совершенно равнодушно он осматривал нас, не останавливаясь. Только время от времени тыкал кончиком стека в кого-то в строю, и жертву тут же выволакивали и тащили в сторону. Один раз он только поморщился, когда за отобранным ребенком бросилась мать. Беднягу тут же сбили с ног, отходили сапогами.

— А я ведь знаю его, — прошептал мой сосед. — Это сын Карла Менгеле, Йозеф. Мы у них закупали сельхозоборудование в тридцать шестом. Он на врача учился.

— Ден мунд хальтен! — крикнул охранник.

И все замолчали. Исчез даже тихий гул, который всегда бывает, когда вместе собирают много народу. И стояли мы долго, часа три, наверное. Ноги гудели от напряжения. Выдержали не все. Несколько человек грохнулись в обморок. Таких деловито оттаскивали в сторону одетые в гражданское заключенные. Наконец, охрана зашевелилась. Но надежда, что нас куда-то поведут, пропала, когда оказалось, что это новый отбор. Забрали мужчин покрепче и с десяток молодых женщин. Остальные продолжили свою вахту.

Как можно узнать время, когда часы давно отобрали даже у тех, у кого они были, а солнца не видно из-за низко висящих туч? Я пробовал считать, пытаясь отвлечься, но постоянно сбивался. Но в общей сложности часов пять, как мне показалось, без еды и питья. Хотя кормили нас последний раз два дня назад, счастливчикам досталось по паре гнилых картофелин и щепотка ячневой крупы.

— Ахтунг! — крикнул охранник. — Нах рехтс! Марш!

И мы развернулись направо, и пошли. Кто-то сзади упал, и эсэсовцы рассмеялись, глядя, как несчастный уворачивается от собаки, которую они сразу на него натравили. Всю дорогу преследовали его вопли.

Нас разделили на мужчин и женщин, а потом повели на карантин. Да хоть как назовите, лишь бы можно было сесть. Сразу выстроились две очереди: к бадье с водой и к параше. Удивительное дело: ничего не ели, а организм что-то выделяет. А потом нас даже покормили какой-то баландой, но и она показалась вполне сносной после дорожной голодовки. Привыкаю?

— Куда нас привезли? — спросил кто-то у заключенных, которые принесли нам еду. А потом, когда они ответили на немецком: — Габен зи унс гебрахт?

— Аушвиц цвай. Биркенау.

Где это хоть? В Германии? В Польше? Чехии? В вагоне было только вентиляционное окошко под потолком, где нас везли, никто не знал.

* * *

Утром нас снова построили и потащили на регистрацию. За время стояния на сортировке я понял главное: чем меньше спрашиваешь — тем дольше живёшь.

Мы шли по грязной гравийной дорожке между бараками. Серая, безмолвная масса. Казалось, уже и не люди.

Помещение было низкое, влажное, с лампой под потолком, светившей мутным, жёлтым светом. Воздух был тяжёлый — смесь пота, мокрой шерсти и чего-то похожего на гниющую бумагу. Вдоль стен — лавки. Людей загоняли внутрь партиями. В углу что-то записывал угрюмый мужчина в очках. Другой, коротко остриженный заключённый в полосатом, выбирал бумажки из стопки и зачитывал фамилии, чаще всего исковерканные до неузнаваемости.

— Шимон Григориу?

— Да, — ответил я. Хотя ни имя, ни фамилия не звучали так, как должно.

Меня подвели к следующему столу. Там сидел человек в халате — опять же заключённый. Он кивнул, и я сел.

— Линке ханд.

Я протянул левую руку.

— Шляух, — показал он на рукав, и я поднял его.

Он взял какую-то металлическую пластину, на которой были выставлены мелкие иглы в форме цифр. Пять вроде. Я не успел прочесть их — слишком быстро всё мелькнуло. Мгновением спустя он вдавил её мне в предплечье. Боль была сухой, обжигающей. На коже сразу выступила кровь. Он даже не дал мне охнуть, просто тут же вытер кожу тряпкой и втер в раны густую чёрную краску — чем-то похожую на печатную. Запах был резкий, знакомый — смесь спирта, железа и дешёвых чернил.

— Аллес, — сказал он. — Нехсте.

На этом «всё» я почувствовал, что всё действительно закончилось. Больше нет никакого Симона Григорьева, аптекаря из Одессы. Только этот номер, 83517, врезанный в кожу, как тавро. Он уже ныл — не от боли, а от того, как глубоко вошёл в меня.

Мы шли дальше. Где-то за стеной кто-то кричал. Стук, лай. Мне выдали рубаху, грубую, пахнущую плесенью, и штаны, которые пришлось подвязать верёвкой. Ботинок не было. Только деревянные колодки. На груди два треугольника — желтый, а поверх него черный, так что получался могендовид.

Я сел на нары в новом бараке. Рядом кто-то уже стонал во сне. Я смотрел на цифры на руке и думал, что это — билет. В один конец.

* * *

За ночь в бараке умерло трое. У десятка, если не больше, был жар. Короткий осмотр капо с помощником, и прозвучало слово, не требующее никакого перевода: «Тифус».

Барак заперли, и никто не озаботился ни водой, ни, тем более, едой. Впрочем, не прошло и часа, как нас выгнали на улицу — всех, кто мог держаться на ногах, и повели, как нам сказали, на дезинфекцию

Первое, что я почувствовал, когда нас загнали в дезблок, был запах. Легкий, приторный, немного похожий на горький миндаль, который мы использовали в микстурах от кашля, только более едкий. Он висел в холодном, влажном воздухе вперемешку с запахом пота и блевотины.

Я стоял среди десятков таких же, как я — голых, исхудавших, трясущихся от холода и страха. Поездка в битком набитой теплушке, колючая проволока и бараки Освенцима давно вытравили из нас остатки человеческого облика, оставив лишь животный ужас в глазах. Ужас, который усиливался с каждым часом, с каждым днем, проведенным в этом нижнем круге ада.

Раздался окрик на немецком: «Шнель, шнель» и нас погнали прямо по коридору. В душ, как говорили вначале. Но в это уже никто не верил. Ходили слухи, что люди уходили «мыться» и на «дезинфекцию» и не возвращались. Слишком настойчиво нас раздевали догола. Слишком громко кричали охранники, их голоса были натянуты нетерпением, словно они боялись упустить что-то важное. Мы знали. Каждое пересохшее горло, каждое бьющееся сердце знало.

Нас толкали вперед, плотной, отчаявшейся массой. Пол был холодный, грубый бетон, он обжигал ступни. Слышались приглушенные рыдания, всхлипы, тихие молитвы на русском, идише и польском. Это был хор смерти, звучавший на всех языках центральной Европы. Над ним возвышались лишь окрики надсмотрщиков и лай специально натренированных собак, чьи оскаленные морды казались воплощением чистого, незамутненного зла.

— Симон, ты в бога веришь? — ко мне, щурясь, повернулся Йося. Охранники концлагеря отняли у старого еврея очки, он практически ничего не видел.

— Раньше верил, а сейчас не знаю…

— Я не еврей, — пришлось сознаться мне. Народ вокруг начал оглядываться, последовал очередной окрик надсмотрщиков.

— Не может быть! — не поверил Йося. — Ты же из наших! Иначе тебя тут бы не было!

— Папа и мама были греки. Мы жили в Одессе, держали аптеку. Я ж не обрезан. Посмотри сам — ничего не тронуто. Настоящий грек.

Я повернулся к Йосе, развел руки, которыми закрывал пах.

— Скорее скажи это пану офицеру!

— Говорил. Не поверили.

Я и правда, был очень похож на евреев. Нос крючком, чернявый… Когда случилась облава, документов у меня при себе не оказалось, я попал в толпу аккерманских ашкенази. Так и отправился по этапу с желтой звездой на груди. Может, румыны и не были уверены до конца, но зачем напрягать мозги?

— У греков тоже есть имя Шимон? — спросил кто-то.

— Да.

Двери за нами тут же закрылись с оглушительным лязгом, отрезая последний проблеск дневного света. Внутри было чуть теплее, но воздух стал вязким, тяжелым от запаха страха, пота и снова чего-то едкого, металлического. Это было предбанник. На стенах висели таблички с надписями на немецком: «Zum Baden» (К купанию), «Seife und Handtuch bereithalten» (Приготовить мыло и полотенце). Издевательство. Гнусное, садистское издевательство.

— Ну вот и всё, одмучилысь, — сказал на суржике стоящий рядом со мной худой как щепка заключенный. — Вы, хлопци, новенькие?

— Да, недели нет, с карантина.

— Щитай, повезло. Нэ будэтэ як мы, смерти ждать. Такого насмотрелись, представить нэможлыво. У похоронний команди пры медицинськой части. Просты, Господи! — перекрестился он. — Диток та баб рижуть по жывому, воють днём и ноччю… А главный у ных, Менгеле, тварь… Беппе, хрен собачий. Боже, на смэрть йду як на праздник…

Он еще что-то бормотал, но нас разъединила толпа. Ад. Самый настоящий ад вокруг меня.

Нас проталкивали дальше, в другую дверь. Внутри было темно. Слышался топот ног, возня, падение тел. Люди спотыкались, падали, их тут же поднимали ударами прикладов или сапог. Воздух внутри был спёртый, наполненный предсмертным ужасом. Это была она. Камера.

Мы оказались в плотной, неразделимой массе. Тела прижимались друг к другу, ища хоть каплю тепла или поддержки. Но была только общая обреченность. Сверху, в полумраке, я различил металлические насадки, похожие на душевые лейки. Десятки, может, сотни штук. Слишком много для обычного душа. Слишком много даже для лагерной бани.

Крики усилились. Кто-то молился в голос, кто-то матерился, кто-то просто выл, как раненый зверь. Мать прижимала к себе подростка, закрывая его тело своим. Старик с седой бородой раскачивался из стороны в сторону, бормоча что-то на иврите. Были слышны удары о стены, отчаянные попытки найти выход. Но выхода не было. Двери были толстые, металлические, запертые снаружи.

Я почувствовал, как Йося рядом со мной начал дрожать еще сильнее. Его плечо дергалось.

— Я не хочу… — его голос был едва слышен. — Я не хочу…

— Тихо, тихо, — прошептал я, хотя не знаю, зачем. Что могло успокоить его сейчас? Или меня?

Я закрыл глаза на секунду, пытаясь увидеть Софью. Ее лицо. Улыбку. Запах корицы из нашей кухни в пятницу вечером. Но образы ускользали, вытесняемые запахом миндаля и звуком криков.

Я был аптекарем. Я лечил. Я создавал жизнь или облегчал страдания. А теперь я стою здесь, в этой бетонной коробке, чтобы стать… ничем. Дымком из трубы крематория, о котором шептались те, кто прожил дольше.

Снаружи донеслись звуки — скрежет, потом щелчок. Тихий гул нарастал. Люди замерли, прислушиваясь. Тишина, полная ужаса, повисла в воздухе, прерываемая только редкими всхлипами.

Затем это началось.

Лейки сверху зашипели. Запах горького миндаля ударил с новой силой, резкий, проникающий, обжигающий ноздри и легкие. Он был почти осязаем.

Йося вдруг поднял голову и, закрыв глаза, начал громко, почти крикнув:

— Шма, Исраэль, Адонай Элогейну, Адонай Эхад…

Кто-то подхватил молитву, еще один, и среди гула толпы раздался нестройный хор:

— Барух шем квод мальхуто леолам ваэд…

Крики возобновились, теперь это были крики абсолютного, неописуемого ужаса. Люди задыхались, падали, пытались забраться друг на друга, ища воздух, которого больше не было. Мать прижимала ребенка, пытаясь закрыть его собой от невидимого убийцы. Но газ проникал везде.

Я почувствовал жжение в горле, потом в легких. Голова закружилась. Колени подогнулись. Тела вокруг падали, давя меня. Но я стоял. Уперся ногами в бетон. Последние остатки сознания цеплялись за реальность.

В этом аду и унижении, я поднял голову к темным лейкам, откуда струилась смерть. Я не молился о спасении. Не просил прощения за грехи. В моей душе не осталось места для смирения. Была только боль и ярость. За все, что отняли. За все, что разрушили. Йося уже хрипел возле моих ног. Он не дочитал «Шма Исраэль» — его жизнь кончилась раньше.

Сквозь жжение в груди, сквозь мучительную нехватку воздуха, я обратился к Тому, кто, казалось, покинул нас давным-давно. Мой голос был хриплым шепотом, едва слышным в реве умирающих, но он был пронизан всей болью, всей ненавистью, всей потерянной любовью моей жизни.

«Боже! Дай мне… дай мне отомстить. За детей. За всех нас. За Йосю. За того безымянного похоронщика. Дай мне убить этих зверей…»

Голова мотнулась, я чувствовал, как теряю сознание. Последним, что я ощутил, был холодный бетон под ногами и запах горького миндаля, наполняющий легкие. А потом… тьма.

* * *

Сначала был запах. Резкий, сладковатый, странно приторный, почти обволакивающий. Как будто миндаль, но не настоящий — какой-то фармацевтический, неживой, едкий, тревожный. Я не знал, где нахожусь, кто я, и почему лежу. Где-то над ухом, сквозь плотную ватную пелену, прорывались голоса — быстрые, незнакомые, переливчатые, как птицы, говорящие между собой на языке, для меня незнакомому. Один голос глухой, мужской, раздражённый. Другой — звонкий, женский, будто сквозь медную трубу. Я не понимал ни слова.

Кто-то ударил меня ногой в бок. Не сильно, но достаточно, чтобы воздух вырвался из лёгких. Я дернулся. Боль была настоящей. Значит, я жив. И тошнота… Казалось, еще секунда — и меня вывернет наизнанку. Не хватало воздуха, кружилась голова, сердце колотилось как у воробья

Я открыл глаза.

Резкий солнечный свет ударил в зрачки, и на мгновение я ослеп. Мир дрожал, угол обзора качался. Воздух был плотный, тёплый, пах химией и потом. Кто-то схватил меня под руку, грубо рванул вверх. Я вскрикнул и попытался встать, но ноги подкосились. Меня потащило вбок, и я, спасаясь от падения, вцепился в деревянный край… прилавка. Прилавка⁇

Передо мной стояли двое. Мужчина — массивный, с широкой грудью, в рубашке, которая едва держалась на пуговицах. Эспаньолка, усы, лоб в каплях пота. Кожа цвета оливкового масла, латинос. На его мясистом лице была гримаса раздражения, руки резко жестикулировали. Он что-то быстро и зло говорил, кивая в мою сторону. Девушка рядом — мулатка, высокая, яркая, с туго собранными черными волосами, в стареньком ситцевом платье, которое ей явно было маловато в груди. Она говорила громче, но не грубо, а скорее возбуждённо, с живостью в голосе. Их разговор перекрывался хлопком двери где-то позади и звуком колокольчика.

Я не мог стоять. Ноги дрожали, словно я прошёл сотни километров без отдыха. Я осел на пол, стараясь не удариться, и огляделся. Просторное помещение, деревянные полки вдоль стен, заставленные банками, бутылками, коробками с латинскими надписями. Аптека. Я был в аптеке. Какая ирония…

За витриной — слепящий свет. Солнце било под углом, оставляя на полу прямоугольные отсветы. Тени бутылок на стекле дрожали. Где-то щёлкнуло — возможно, часы. Женщина отвернулась, пошла к задней двери. Мужчина подошёл ближе и вдруг — совершенно неожиданно — схватил меня за ухо. Крупными пальцами, точно щипцами.

Я заорал.

Он потянул — не вверх, не в сторону, а вперёд, как будто я был телёнок на верёвке. Я попытался упереться ногами, но они будто не мои, подгибались. Я пошёл за ним, пригибаясь, чертыхаясь, чуть не спотыкаясь. Он тащил, не оборачиваясь, что-то бормоча на своём языке — звучало это как проклятие или ругань. И очень походило на испанский. Все эти эступидо, идиото и прочие карамбы…

Мы спустились по крутой деревянной лестнице, миновали дверь в подвале. Стало прохладно и сразу очень резко запахло: хлор, уксус, скипидар, мышьяк — запахи, которые я знал, хотя сам не знал, откуда. Помещение было просторным, с каменными стенами и земляным полом. Там стояли огромные стеклянные бутыли, ряды коробок, пакеты с сухими травами. Где-то в углу мерцал свет — лампа на гвозде, слабая, с желтоватым пламенем.

Бородач поставил передо мной ведро с водой, сунул в руки швабру и тряпку. Что-то буркнул, ткнул пальцем в пол. Я не понял слов, но суть была ясна.

Он ушёл, дверь с лязгом захлопнулась.

Я остался один. Ноги подгибались, тело дрожало, как после высокой температуры. Я снова сел на пол, обняв колени. Голова кружилась. Сердце стучало медленно, но глухо. Я посмотрел на руки.

Маленькие. Узкие ладони, тонкие пальцы. На костяшках — свежие ссадины. Ногти обкусаны до мяса. Я медленно провёл рукой по голени — босая нога, синяки и ссадины. Полоски загара. Я перевёл взгляд на другую. Та же картина. Потом — на руки, на предплечья. Всё не моё. Я это знал с пугающей уверенностью.

Я с трудом встал. Обошёл подвал, задевая ведро. Нашёл низкую дверь, толкнул. Узкий коридор, в конце — помещение с металлическим бачком и умывальником. Там, на стене, над раковиной — зеркало. Тусклое, потускневшее, старое. От слабости я сполз по стенке на пол, но успел увидеть отражение.

И я его не узнал.

Загрузка...