Апрель. Казалось, сама земля, освобожденная от ледяных оков, рвалась наружу, дышала сыростью и гнилой прошлогодней листвой. Но вместо жизни она рождала грязь. Грязь невылазную, липкую, цепкую, как трясина, засасывавшую сапоги, колеса повозок, гусеницы моих уцелевших «Туров». Она была вездесущим проклятием этой кампании, замедляя каждый шаг, каждое движение войск, превращая дороги в бурое месиво, в котором вязли люди, лошади, техника. И все же сквозь эту всепоглощающую хлябь, сквозь усталость, сжигавшую кости, сквозь горечь потерь и тень мятежа Зарубина пробивался острый, холодный стержень решимости. Пришло время. Время не обороняться, не выживать, а наступать.
Савнов рос как на дрожжах. Не столько силой оружия — хотя его ополчение, закаленное уличными боями и подпитанное ненавистью к князьям, уже представляло серьезную силу — сколько силой идеи. Идеи, которая летела по проводам, передавалась шепотом в окопах, в заводских цехах, в избах. Идеи «Собора», «народного выбора», «конца княжеской резне». Его эмиссары, те двое, что томились под неусыпным надзором Зубова в особняке на окраине Екатеринбурга, были лишь видимой частью айсберга. Его голос звучал в эфире, его листовки, как заразу, находили в казармах новобранцев, на станках Уралмаша. Он был тенью, витавшей над нами, обещанием и угрозой одновременно. Я связался с ним, с этим демагогом, впустил его тень в свое шаткое царство, чтобы стравить его с князьями, чтобы выиграть время. И время это, купленное оружием для Тарасова и унизительным приемом его посланцев, наконец, пришло. Пока Волконские и Долгорукие метались между фронтом против Савнова под Москвой и растущим пожаром «Зеленой Армии» Тарасова на юге, их фланг, их тыл на севере — Пермский край, Вятка — висел в воздухе. Оголенный, слабый, защищаемый потрепанными гарнизонами, ополчением из запуганных мужиков да кучкой офицеров-аристократов, все еще верящих в призраки былого величия.
Именно туда, на северо-запад, вдоль старой Пермской дороги и петляющих железнодорожных веток, я и направил острие своего нового кулака. Кулака, который ковался всю зиму и раннюю весну в горниле уральских заводов, в казармах Екатеринбурга, в сибирских гарнизонах. Новые полки. Не ополчение, не сброд в серых шинелях, дрожащий от страха и неумения, а относительно обученные, сколоченные части. «Уральские орлы» — три пехотных полка, набранные из горняков, заводских, крестьян окрестных губерний, прошедшие ад ускоренной муштры под присмотром уцелевших фронтовиков и офицеров, сохранивших рассудок и волю. Их учили не маршировать — учили стрелять, окапываться, бросаться в атаку по свистку, а не по приказу, понимая, что от этого зависит их жалкая жизнь. Учили выживать. Им выдали не ржавые «мосинки», а относительно приличные карабины, снятые с армейских складов или купленные у японцев через старые, полузабытые каналы. У них были пулеметы — не много, но достаточно, чтобы дать плотность огня. И главное — у них был костяк. Остов из уцелевших «Ударников» Гусева, этих стальных демонов екатеринбургского штурма, распределенных по ротам как цемент, скрепляющий сырую массу новобранцев. Их хриплые команды, их ледяная решимость, их презрение к смерти и врагу — вот что превращало эти полки из «мясных» в боеспособные. Пусть не гвардейские, пусть сырые, но способные драться. Возможно, прожди я парочку месяцев, наладь достаточное количество офицеров, то можно было бы добиться того качества армии, с которым я некогда вышел из Томска. Всё же тогда у меня пусть и были роты, а не полки, но они состояли из людей умелых, а теперь приходилось во многом полагаться на новичков.
В поддержку уральским полкам прибыли сибирские стрелки. Ещё две тысячи человек, переброшенные с востока, из-под Томска. Более стойкие, закаленные в мелких стычках с бандами и партизанами, знающие тайгу, привыкшие к долгим переходам и тяготам. Они были моей резервной силой, молотом, готовым обрушиться там, где «орлы» пробьют брешь.
Из брони у меня остались жалкие крохи танкового отряда Сретенского — десятоу «туров», но они были, пусть и побитые. Остальные завязли, вышли из строя и были разобраны на хоть какие-то детали. Им было предано несколько броневиков, собранных на Уралмаше из листов железа и вооружённых пулемётами — уродливые, но грозные в ближнем бою. Эта была «стальная кавалерия» под командой Гусева должна была стать тараном, проламывающим вражескую оборону, расчищающим путь пехоте.
Наступление началось в серое, промозглое утро, когда небо висело низко, как мокрая рогожа, и мелкий, колючий дождь сеял над полями, превращая и без того раскисшую землю в непролазное месиво. Артиллерийская подготовка была короткой, яростной, как удар кнута. Не десятки стволов, а те жалкие гаубицы и горные орудия, что удалось наскрести, обрушили шквал огня на передовые окопы противника под Кунгуром — ключевым узлом на подступах к Перми. Не для уничтожения — для подавления, для создания паники. Эффект превзошел ожидания. Гарнизон, и без того деморализованный слухами о катастрофах на западе и о нашем приближении, дрогнул. Разведка Зубова докладывала о дезертирстве целыми взводами еще до начала нашей атаки.
И тогда пошли «орлы». Не стройными цепями, как на плацу, а рассыпным строем, группами, прижимаясь к редким укрытиям, перебежками от воронки к воронке, от куста к кусту. Их вели уцелевшие «Ударники», их подгонял страх перед заградительным огнем своих же пулеметов, поставленных позади. Они шли через грязь, по колено, а то и по пояс, падали, поднимались, шли снова. Встречный огонь был, но слабый, беспорядочный. Видно было, как серые фигурки в дальних окопах мечутся, как офицеры безуспешно пытаются восстановить порядок. Первая линия обороны была смята почти без боя. Противник откатывался в панике, бросая оружие, раненых, ящики с нераспечатанными патронами. Мы брали не столько штыком, сколько напором, массой, этой грубой силой вновь сколоченных полков, навалившихся на ослабленный, разъеденный страхом и неверием гарнизон.
Гусев со своими «Турами» и броневиками ждал своего часа. Как только пехота проделала брешь и вышла на оперативный простор за первой линией укреплений, его стальные чудовища рванули вперед. Они не пошли вдоль дорог — дороги были убийственны для их хлипких гусениц в этой грязи. Они пошли напрямую, через поля, через перелески, давя кустарник, вязнули, вытаскивали друг друга, но неслись вперед, обходя узлы сопротивления, сея панику в глубоком тылу. Их задача была — перерезать железную дорогу Пермь-Вятка, парализовать подвоз резервов и отсечь пути отхода кунгурскому гарнизону. Рев моторов, лязг гусениц, пулеметные очереди, вырывающиеся из броневиков — этого хватило, чтобы обратить в бегство целые подразделения противника, еще не видевшие врага. Один из «Туров» застрял намертво в заболоченной низине, став мишенью для редкой вражеской артиллерии. Но остальные прорвались. К вечеру первого дня наступления Гусев доложил по радио: «Железка перерезана у разъезда Кашино. Удерживаем. Гарнизон Кунгура в мешке».
Кунгур пал на третий день. Окружённые, лишённые надежды на подмогу, остатки гарнизона подняли белое полотно. Позже разведка подтвердила, что резервов не было и князья увели войска на сражения с Савновым и Тарасовым. Там мы смогли пополнить запасы провианта, взяли несколько орудий и огненного припаса.
Пермь. Ключ к Каме, к северным путям, к ресурсам Прикамья. Город побольше Екатеринбурга, промышленный, но изможденный войной, с населением, которое ненавидело и Волконских, и Долгоруких, но и нам не доверяло. Его защищали сильнее Кунгура. Здесь были настоящие укрепления — окопы полного профиля, проволочные заграждения в несколько рядов, долговременные огневые точки на подступах, особенно вдоль железной дороги и на высотах, господствующих над городом. Гарнизон был больше, разношерстнее: остатки регулярных частей, местное ополчение, подтянутые с севера отряды. Ими командовал генерал князь Щеглов — старый служака Волконских, известный своей тупой храбростью и неумолимой жестокостью к солдатам. Он был фанатиком старого порядка, слепо ненавидевшим и нас, и Савнова, и саму мысль о переменах. Для него мы были такими же узурпаторами и крамольниками, как и московские повстанцы. Он намеревался обороняться до последнего.
Штурм Перми стал адом, повторением екатеринбургского кошмара, но на новом уровне, с новыми силами и новыми ошибками. Артиллерии у нас было мало, снарядов — в обрез. Долгая осада была невозможна — нас бы обошли с флангов, или Савнов мог что-то выкинуть, или наши собственные тылы, натянутые как струна, лопнули бы от недовольства. Нужен был быстрый, решительный удар. Грязный, кровавый, но победоносный.
«Орлы» пошли на штурм укрепрайона на подступах к городу. Грязь замедляла все. Атаки захлебывались под убийственным огнем из ДОТов и пулеметных гнезд. Новобранцы, несмотря на всю подготовку, несли чудовищные потери. Они залегали перед проволокой, не решаясь идти под косым огнем, теряли командиров, мельтешили в панике. Я видел их лица в бинокль со своего НП — серые от грязи и страха, глаза, полые от ужаса. Они были сырьем войны, и война безжалостно перемалывала их. Гусев метался на своем броневике, пытаясь поддержать атаку огнем, но его стальные монстры вязли, становились мишенями. Один броневик подорвался на мине, превратившись в пылающий факел. Гусев докладывал хриплым, надорванным голосом: «Не идут! Режут как баранов! Нужен прорыв! Любой ценой!»
Цену заплатили Сибирские стрелки. Их бросили ночью, в обход основных укреплений, через заболоченный лес севернее города. Это был отчаянный шаг. Лес считался непроходимым в эту распутицу. Но стрелки шли. Шли молча, по пояс в ледяной воде болот, неся на себе пулеметы и минометы. Они вышли к окраинам Перми на рассвете, застигнув врага врасплох. Не ожидая удара с этого направления, части гарнизона были застигнуты врасплох в казармах, на отдыхе. Началась паника. Стрелки, озверевшие от холода, усталости и потерь в этом адском переходе, ворвались в пригородные слободы, завязали уличные бои. Весть о прорыве сибиряков в тыл обороны мгновенно облетела фронт.
Утром, когда над городом еще висел туман, смешанный с дымом пожаров, я бросил в последнюю, отчаянную атаку все, что оставалось в резерве — сводный батальон из остатков «Ударников» и наиболее стойких рот «орлов». Поддержанные огнем всех наличных орудий и последними «Турами», которые чудом вытащили из грязи, они пошли на главный укрепрайон. И пошли не с криками «ура», а с тем самым леденящим душу ревом, который Гусев вбил в них как боевой клич: «А-а-а-аррргх!». Это был звук безысходной ярости, звук приговора.
И оборона треснула. Не выдержала этого двойного удара — с фронта и с тыла. Ополченцы первыми побросали оружие и побежали в город. За ними дрогнули регулярные части. Офицеры Щеглова пытались остановить бегство, стреляли в спины, но паника была сильнее. К полудню наши части ворвались в центр Перми. Упорные бои шли у вокзала, у здания губернского правления, где засел с горсткой верных офицеров сам князь Щеглов. Он отстреливался до последнего патрона, отказался сдаться и был убит в перестрелке, когда «Ударники» штурмовали его последний оплот. К вечеру над разбитой ратушей взвился желто-синий флаг с двуглавым орлом — знамя Петра Щербатова. Пермь пала.
Я въехал в город на следующий день. Картина была удручающе знакомой: разрушенные дома, следы уличных боев, разбитая техника, трупы людей и лошадей, не убранные с улиц. Запах гари, крови и гнили. Население пряталось по домам, выглядывая исподлобья из-за занавесок. Страх, ненависть, апатия — все смешалось на этих серых лицах. Победа? Да. Стратегическая победа. Мы взяли ключевой город, отрезали северные владения Волконских, получили доступ к Каме и ее ресурсам. Армия Савнова и Тарасова продолжала громить потрепанные силы князей под Москвой и в Тамбовщине, отвлекая на себя все их резервы. Наши потери, хоть и тяжелые, были меньше, чем я опасался. Новые полки, «орлы» и стрелки, прошли боевое крещение, закалились в огне. Они были уже не новобранцами, а солдатами. Пусть грубыми, жестокими, но солдатами.
Но горечь оставалась. Горечь от вида этого разоренного города, от осознания цены, заплаченной за каждый шаг вперед. Горечь от понимания шаткости всего этого. В Екатеринбурге сидели эмиссары Савнова, наблюдая, запоминая, нашептывая. Их «Земский Собор» набирал силу в Москве, становясь реальной политической альтернативой. Мои солдаты слушали их радио. Мои рабочие роптали о мире, о земле, о «народной власти». Я выиграл битву за Пермь, но война за будущее только начиналась. И в этой войне моя главная ставка — мальчик-император, тень Рюриковичей — могла оказаться не козырем, а обузой. Я стоял на крыше захваченного губернаторского дома в Перми, глядя на грязные улицы, на чадящие трубы заводов, на широкую ленту Камы, уходящую в туманную даль. Ветер нес запах весны — влажной земли, распускающихся почек. Но для меня это был лишь запах новой грязи, новых потерь, новой, еще более опасной игры. Мы рванули вперед, пока враг слаб. Но что ждет нас впереди? Пространство? Или новая, еще более глубокая пропасть? Ответа не было. Была только дорога на запад, утопающая в апрельской хляби, и необходимость идти по ней дальше, пока хватает сил и пока князья, ослепленные ненавистью друг к другу и к Савнову, не опомнились.
Я разбирал городские бумаги, когда Зубов вошёл без стука. В руках он сжимал не обычную папку со сводками, а толстую кипу радиограмм, расшифровок, донесений агентов. Бумаги были смяты, некоторые — с кровавыми отпечатками пальцев. Он положил их передо мной на грубый стол в кабинете пермского губернатора, который пахнет теперь пылью, дешевым табаком и отчаянием.
— Ваше сиятельство, — голос Зубова был глух, лишен обычной стальной нотки. — Мир… сходит с ума. Пока мы бились за Пермь, пока Волконские с Долгорукими грызлись с Савновым под Москвой… земля уходит из-под ног везде.
Он начал с краев. С того, что всегда казалось периферией нашей русской смуты, но теперь обрушилось с чудовищной силой.
— Прибалтика. Полыхнуло как порох. Рига в окружении. Каунас. Ревель. Национальные советы объявили полную независимость. Не автономию — независимость! Русские гарнизоны… — Зубов сделал паузу, его горло сжал спазм, — перебиты или разбежались. Литовские, латышские, эстонские стрелки — те самые, что еще вчера воевали в наших частях — теперь формируют свои армии. Вылавливают русских офицеров, чиновников… Говорят о «конце вековой оккупации». Железные дороги перерезаны, порты блокированы. Все, что западнее Пскова… потеряно.
— Польша. Варшава, Лодзь, Люблин… Там не просто восстание. Там — война. Версадский, говорят, уже формирует регулярные части. Наши войска, те, что не успели откатиться на восток, сражаются в окружениях.
Я слушал, ощущая, как холодная пустота разливается внутри. Прибалтика… Польша… Отколовшиеся куски империи. Не просто бунт, не крестьянское восстание — национально-освободительные войны, с четкой целью, с организацией, с ненавистью, выдержанной столетиями. И мы… мы слишком слабы, слишком увязли в собственной кровавой трясине, чтобы что-то противопоставить. Силы, которые могли бы подавить это — если бы они вообще существовали — были перемолоты Волконскими, Долгорукими, Савновым. Теперь эти новые государства станут плацдармами для врагов, который хочет оторвать кусок от издыхающего русского медведя.
— Но это, князь, еще цветочки, — голос Зубова стал ледяным, как сталь на морозе. Он отодвинул листы о Прибалтике и Польше, достал из папки отдельную, аккуратно сложенную радиограмму. Шифр был знакомый, высшей сложности. — Одесса. Вчера.
Я взял бумагу. Читал медленно, впитывая каждое слово, каждую запятую, чувствуя, как новая, еще более чудовищная трещина раскалывает и без того рушащийся мир.
Генерал-лейтенант Арсений Кривошеин. Имя мелькало в сводках еще при Старом Режиме. Командовал дивизией где-то на Юго-Западном фронте. Потом — тишина. Оказалось, не тишина, а выжидание. Он объявился в Одессе не с пустыми руками. С ним — части. Настоящие, кадровые.
— Остатки тех сил, что мы разместили в бывшей Австро-Венгрии? — спросил я.
— Именно. Решили, что есть необходимость решить дела дома. Закаленные, дисциплинированные, с офицерским костяком. Со знаменами. Со своей артиллерией. Со снабжением, которое им, видимо, щедро подкинули или французы, или англичане. Они прошли через Румынию, через Бессарабию… и вошли в Одессу как хозяева, — Зубов хрипло добавил. — Он не просто обещает, князь. Он уже дает. В Одесской области объявлена амнистия всем политическим, отменены сословные привилегии, обещан немедленный раздел помещичьих земель. Разрешил формирование национальных частей — украинских, молдавских, еврейских… даже каких-то кавказских ополчений. И они идут к нему. Толпами. Мужики, рабочие, интеллигенты, офицеры, уставшие от хаоса… Все, кто поверил в его красивые слова о «демократии», «свободе» и «порядке». Он создает не армию — крестовый поход. Поход на Москву.
— Он переманивает наших? — спросил я, и голос мой прозвучал чужим, усталым.
— Пока единицы. Всё же далековато от Перми до Одессы. Но шепоток… уже идет, — признал Зубов. — Особенно среди нерусских частей. Татары, башкиры в наших тыловых гарнизонах… они слышат про «равные права», про «федерацию». Слышат, что Кривошеин разрешает их национальные флаги, их языки в управлении. А что им Петр Щербатов? Призрак Рюрика? Или вы, князь? Регент при призраке? У Савнова хоть «Собор» русский, но тоже не для них… Кривошеин же сулит место под солнцем сейчас.
Я встал, подошел к карте, висевшей на стене. Большая карта Европейской России, испещренная синими, красными, черными и зелеными флажками. Теперь на юге, у самого Черного моря, нужно было ставить новый флажок. Ядовито-желтый. Флажок Кривошеина. Его армия — единственная реальная, организованная сила в этом хаосе. Закаленная в европейских боях, обеспеченная, ведомая амбициозным генералом с четкой, хищной программой. Его поход на Москву — не фантазия. Это реальность ближайших недель. И кто его остановит? Разрозненные, ненавидящие друг друга банды Волконских и Долгоруких? «Народное ополчение» Савнова, больше годное для уличных боев, чем для полевой войны против кадровых частей? Наши измотанные, увязшие в грязи и крови полки? Сомнительно. Очень сомнительно.
Он шел не просто завоевывать Москву. Он шел завоевывать идею. Идею новой, «свободной» России, которая казалась спасением после кошмара гражданской войны. И эта идея была страшнее любой армии. Она могла разложить любое сопротивление изнутри. Солдаты Савнова, слушая про «равные права» и «Учредительное Собрание», могли задуматься: а чем их «Земский Собор» лучше? Наши башкиры могли искренне поверить, что под желтым знаменем Кривошеина их ждет лучшая доля, чем под бело-зелёным знаменем Петра. Даже мои офицеры, уставшие от бесконечной грязи и неясности нашей борьбы, могли увидеть в нем сильного лидера, обещающего порядок и признание Запада.
Я стоял у карты, ощущая гулкое одиночество. Пермь, стоившая столько крови, вдруг стала не стратегической победой, а мышеловкой. Мы были впереди, выдвинуты вперед, увязшие в грязи Центральной России, пока с юга надвигалась новая, страшная гроза. А за спиной — тлеющий Урал, где сидели эмиссары Савнова, где рабочие роптали, где каждый слух о Кривошеине и его «свободной федерации» мог стать искрой нового взрыва.
— Ваши распоряжения, князь? — спросил Зубов, нарушая тягостное молчание.
Распоряжения? Какие? Бросить все и рвануть на юг, наперерез Кривошеину? С нашими силами? По весеннему бездорожью? Это самоубийство. Ждать здесь, в Перми, пока он подойдет? Стать мишенью для его хорошо вооруженной армии и для Савнова с севера? Уйти обратно за Каму, к Екатеринбургу? Признать поражение, отдать Пермь, потерять лицо и последние остатки авторитета перед своими же войсками и перед Савновым?
Ни один вариант не был хорош. Все вели к пропасти. Но останавливаться — значило умирать медленно, под аккомпанемент победных реляций Кривошеина и Савнова.
— Готовить армию к движению, — сказал я, глядя не на Зубова, а на карту, на линию между Пермью и Москвой, усеянную черными и красными флажками. — Не на юг. На запад. Ускорить марш. Бросить все тяжелое, что замедляет. Только самое необходимое. Цель… — я ткнул пальцем в условный знак под Москвой, — разбить остатки князей до того, как Савнов или Кривошеин сделают это за нас. Взять хоть что-то, что можно будет предъявить на переговорах. Или просто… чтобы успеть умереть не в грязи под Пермью, а у стен Кремля.