Глава 4
— А я, — произнес я, поднимаясь, — отправляюсь за новой армией.
И рассказал им свой план посетить невольничьи рынки Мукдена, где за золотой песок и серебро можно купить тысячи работников, а также сотни верных и злых солдат. И о том, что после этого поеду в Россию, чтобы запустить в работу Бодайбо. Потому что война, которую мы затеяли, потребует очень, очень много золота.
— Уезжаю с рассветом. Со мной Сяо Ма, Лян Фу, да пятерку в охрану возьму. Оставляю все на вас, господа. Не подведите. И еще с казаками расплатитесь да домой их отпустите, на прииск людей в охрану хотя бы десяток отрядите.
Однако, переговорив с бывшим управляющим Тулишена, я крепко задумался — стоит ли ехать до самого Мукдена. Оказалось, столица Маньчжурии находится аж в двух тысячах ли от приисков — это целая тысяча верст. Хорошенько все обсудив, мы решили сначала добраться до Цицикара — довольно крупного города Северной Маньчжурии, находившегося вдвое ближе, а уж если там не получится найти нужного числа рабов, ехать в Мукден.
Кроме того, выяснилось, что глубинные районы Маньчжурии так же небезопасны, как и приграничье. Хунхузы опустошали страну вплоть до самого Желтого моря, а южнее эстафету перенимали правительственные войска, добивавшие восстание тайпинов. Так что не было и речи о том, чтобы проехать тысячу верст с пудами золота и всего лишь несколькими сопровождающими. Нужна полноценная и зубастая охрана, которую я решил увеличить до десяти человек.
— Серж. Давай я поеду с тобой! — предложил неожиданно Левицкий.
На что я согласился.
Ехать решили верхом, а заодно взять вьючных мулов и лошаков, приученных тащить груз. Конечно, нанайцам, непривычным к такому способу передвижения придется несладко, но устанавливать рекорды скорости мы не собирались, а шагом на лошади могут ехать и не особенно подготовленные люди.
И вот поутру следующего дня маленький, но хорошо вооруженный отряд выехал из ворот Силинцзы. Наш путь лежал на юго-восток, в туманную неизвестность, имя которой было Цицикар.
Мы намеревались проехать через земли, казалось, позабытые и богом, и людьми. Северная Маньчжурия удивительно пустынна, и наш маленький отряд медленно под скрип седел и мерное фырканье лошадей втягивался в это безмолвное гористое пространство. Позади во вьюках покачивалось золото для приобретения рабочих и припасы на несколько дней.
— Удивляться приходится, такие земли богатые, а народу чуть! — сокрушался Парамон, озираясь по сторонам. — Тут же паши не хочу!
— Маньчжура юг ушла. Китайса здесь нельзя! — коряво пояснил он. После долгих расспросов я понял, что он хотел сказать: когда маньчжуры завоевали Китай, большая часть их уехала выполнять оккупационные функции.
Первые дни пути прошли в восточных отрогах Хингана, где невысокие, поросшие чахлым лесом сопки сменялись широкими, продуваемыми насквозь долинами. Человеческого жилья не встречалось вовсе, однако земля не была мертвой. Однажды на рассвете, выехав на очередной перевал, мы замерли: в раскинувшейся внизу долине, словно россыпь темных камней, виднелись стойбища, от которых к бледному небу тянулись тонкие струйки дыма.
— Конные эвенки, — глухо произнес Парамон, прищурив выцветшие глаза. — Солоны, поди. Народ дикий, но не злой, если к ним с добром.
Спустившись вниз, мы встретили настороженную тишину. Из низких, крытых войлоком юрт монгольского типа высыпали крепкие, широкоскулые мужчины в потертых халатах-дэлах, перехваченных ремнями, с тяжелыми ножами. Руки их лежали на рукоятях, взгляды буравили исподлобья. Мои попытки объясниться на ломаном китайском разбивались о стену молчания; они лишь хмурились, не понимая или не желая понимать.
Тогда вперед шагнул Левицкий. Спешившись, он с неподражаемой грацией снял шапку и после тщетных попыток заговорить по-французски и по-немецки просто развел руками с обезоруживающей аристократической улыбкой. Что-то в его жесте, лишенном всякой угрозы, заставило самого старого из эвенков, видимо, старейшину, чуть смягчить взгляд. Воспользовавшись моментом, Левицкий достал из мешка добрый кисет табака и с глубоким поклоном протянул его старику.
Затем один из наших нанайцев, Ичиген, знавший их тунгусское наречие, вступил в долгие, гортанные переговоры. Пока они торговались, выменивая шесть свежих лошадей на пару наших уставших и несколько лянов золота, я разглядывал их быт — удивительную смесь степной и таежной культур, где монгольская юрта соседствовала с берестяными коробами, а шаманские обряды переплетались с поклонением вечному Небу-Тэнгри. Уже подобревший старейшина пригласил нас в свою юрту разделить трапезу. В густом, пахнущем дымом и овчиной полумраке мы ели жесткую вареную баранину и пили из деревянных пиал обжигающий соленый чай с жиром, согревающий и сытный.
Распрощавшись двинули дальше. Мир вокруг оставался все таким же первозданно пустынным, но теперь в его безмолвии угадывалась скрытая кочевая жизнь. Глядя на эти бескрайние, нетронутые просторы, овеваемые сухими степными ветрами, легко было поверить, что здесь, вдали от суетного мира, по-прежнему правят не петербургские циркуляры или пекинские указы, а вечные духи гор и ветров.
На второй день пути горы отступили, сменившись плодородной долиной, которую лениво разрезало спокойное русло реки. Первобытный лес исчез, теперь по обе стороны дороги тянулись ухоженные поля, где крестьяне убирали урожай чумизы. Некрупные, но сытые быки тащили легкие санки, груженые золотом кукурузы, горами красной редьки и пучками подвешенного для сушки табака. На полях, обернув длинные косы вокруг головы, трудились полуголые крестьяне. Их бронзовые тела то тут то там желтели среди нив. Удивительно, но кукурузу они убирали прямо с корнем.
— Корень топить кан будет! — пояснил нам Сяо Ма.
— Нда, поля кругом, а леса-то нет! Откуда дров брать? Вот и жгут кукурузу! — прокомментировал Парамон.
Эта мирная картина, однако, не могла скрыть настороженности и тайного страха, с которым работавшие в полях люди относились к нам. Все встречные — не знаю, китайцы это были или маньчжуры — провожали наш отряд долгими, затравленными взглядами, в которых не было ни тени спокойствия.
К вечеру мы добрались до постоялого двора — большой, приземистой фанзы, сложенной из самана, чьи окна, затянутые промасленной бумагой, тускло светились в сумерках. Сухой, похожий на корень женьшеня хозяин поклонился нам до земли, но его суетливые движения и бегающие глаза выдавали неподдельный ужас. Я приказал вести себя максимально тихо, для всех мы были купцами, идущими с товаром.
Позже, когда мы сидели в общей комнате на широком, теплом кане, согреваясь горьким зеленым чаем, был подозван хозяин. Через Ичигена ему задали вопрос, отчего люди в полях такие пуганые.
Хозяин боязливо огляделся по сторонам, хотя в тускло освещенной комнате, пахнущей дымом и вареным рисом, кроме нас, никого не было. И начал что-то бурно рассказывать, беспокойно оборачиваясь. Сяо Ма, как мог, переводил:
— Хуже, господин, хуже, чем неспокойно, — зашептал он, придвинувшись ближе. — Хунхузы. Они здесь настоящие хозяева.
Хозяин негромко, то и дело прерываясь и прислушиваясь к каждому шороху за бумажной стеной, рассказал, что бандиты обложили данью всю долину. Каждая деревня, каждый двор платит им — десятой частью урожая, лучшими лошадьми, солью, порохом.
— А иногда… — тут голос хозяина упал до едва слышного шелеста, — им нужны женщины. На ночь. Никто не смеет отказать. Тех, кто отказывал, находят потом в поле с перерезанной глоткой. Для урока.
— А власти? Чиновники? — нахмурившись, спросил Левицкий.
Сяо Ма перевел. Хозяин горько, беззвучно усмехнулся.
— Чиновники сидят в городе и боятся нос высунуть. Они получают свою долю и молчат. Здесь правит не указ богдыхана, господин. Здесь правит ружье и острый нож.
Слушая его прерывистый шепот, я видел, как рушится благостный фасад этого плодородного края. За золотыми початками кукурузы и лоснящимися боками сытых быков скрывался мир тотального, узаконенного страха, где человеческая жизнь стоила дешевле мешка чумизы. И наш путь лежал в самое сердце этой процветающей гнили.
На третий день мы въехали в городишко Мэргэнь. Это был типичный маньчжурский городок — шумный, грязный, смердящий специями и черемшой, живой. Мы оставили лошадей на таком же постоялом дворе, что и накануне, а сами, одевшись попроще и оставив штуцера, пошли на базар. Нужно было купить провизии и прислушаться к местным слухам.
С собой я решил взять Левицкого, чтобы он оценил цены на серебро, и, разумеется, Сяо Ма в качестве переводчика.
— Я не мочь пойти, Тай-пен, — неожиданно сказал юноша, когда я его подозвал.
Левицкий удивленно вскинул бровь, да и я был изумлен не меньше — такого неповиновения от маленького китайца я еще не слышал.
— Это еще почему?
Он опустил голову, и его пальцы вцепились в коротко остриженные почти по-европейски волосы.
— Коса, — прошептал он с ужасом. — У меня нет коса.
Только теперь до меня дошло. Еще месяц назад он отрезал ненавистный ему символ маньчжурского владычества. В нашей таежной вольнице это не имело никакого значения. Но здесь, в большом городе, полном цинских солдат и чиновников, появиться на людях без косы было государственным преступлением, которое каралось одним — смертью. Я совершенно упустил это из виду.
— Тебя никто не узнает, — попытался я его успокоить, но сам понимал, насколько слаб этот довод.
Выход нашелся неожиданно. Нанаец Ичиген, слышавший наш разговор, подошел, усмехнулся и сказал что-то на своем гортанном наречии, показывая на себя. Он предлагал переодеться в его вещи.
— Хорошая мысль, — кивнул Левицкий, понявший, к чему клонит нанаец.
Через десять минут Сяо Ма было не узнать. На нем была куртка из оленьей кожи, штаны из шкур и мягкие, бесшумные унты — одежда нанайца-охотника. Она оказалась ему немного великовата, но это было неважно. Главное, что теперь он выглядел не как китаец, а как «дикий варвар» с севера, один из тех кочевников, что приходили сюда на торг. В таком виде ему не то что отсутствие косы — само неумение говорить по-маньчжурски было простительно. Теперь можно было идти торговать.
Базарная площадь встретила нас оглушительным гулом и невыносимой вонью. Здесь смешалось все: крики торговцев, рев верблюдов, визг свиней, запах жареного мяса, дикого чеснока, нечистот, кислого кумыса и дешевого табака. Главной валютой, как и в Монголии, был прессованный чай. Покупатели приходили на базар с этими кирпичами чая, а иные прикатывали целую тележку. Я видел, как здоровенный маньчжур специальной пилой отделял от твердой, как камень, плитки небольшой кусок, чтобы расплатиться за пучок какой-то зелени. Золотой песок, который Левицкий предложил торговцу лепешками, тот долго с недоверием рассматривал, пересыпая из руки в руку, но в итоге все же взял.
Мы шли через толпу, и картины, открывавшиеся нам, были одна чудовищнее другой. Вся грязь, нищета и отчаяние Азии, казалось, собрались здесь. У стены плакал, выпрашивая подаяние, слепой старик с вытекшими глазами. Рядом, прямо в пыли, корчилась в припадке какая-то женщина. Никто не обращал на них внимания.
И посреди всего этого — чудовищное, невообразимое зрелище. Увечная, полуслепая старуха лежала на голой земле, и прохожие в виде милостыни набрасывали на нее рваные кошмы и вонючее тряпье. Из этого мусора она соорудила себе подобие низкой, грязной конуры. Здесь она ела, спала, здесь же и испражнялась, покрытая тучами жирных мух. Вокруг ее логовища, образовав полукруг, терпеливо сидела стая огромных, тощих, диких собак. Они ждали. Просто сидели и ждали, когда она умрет, чтобы сожрать несчастную.
В стороне сидели несколько колодников, выставленных на продажу. Мы с Левицким бегло осмотрели их и решили не брать — пять человек нам погоды не делали, зато неминуемо замедлили бы наше движение к Цицикару. Если их еще не продадут, купим этих бедолаг на обратном пути.
Сяо Ма, шедший рядом со мной, вдруг замер. Его взгляд был прикован к другой сцене. Недалеко от нас рослый хунхуз в синей куртке, видимо, один из «смотрящих» за рынком, лениво, почти беззлобно, бил бамбуковой палкой по спине молодого парня-раба, уронившего мешок с рисом. Парень не кричал, лишь глухо стонал, вжимая голову в плечи. И в этот момент Сяо Ма дернулся — ладонь метнулась к ножу за поясом.
Я успел перехватить его руку.
— Стоять, — прошипел я. — Не сейчас. Не здесь.
Он обернулся ко мне, и в его глазах полыхала такая застарелая, черная ненависть, что мне стало не по себе. Он видел не просто избиение. Он видел всю свою прошлую жизнь.
— Но… тай-пен…
— Я сказал, стоять. — И сжал его руку сильнее. — Твоя месть еще впереди. Не трать время на шавок.
Он, судорожно сглотнув, медленно опустил руку. Но я заметил, как из-за угла соседней лавки за нами наблюдала пара недобрых, оценивающих глаз. Нас заметили. Слухи о чужаках с оружием и при деньгах, видимо, уже опередили нас, и кто-то проявлял к нашей компании нездоровый, хищный интерес. Пора было убираться восвояси.
Быстро купив несколько мешков муки, баранью тушу и кирпич чая, мы поспешили покинуть рынок.
На четвертый день пути мы вышли в долину, красота которой показалась нам почти нереальной. Словно сам бог, сотворив мир, оставил этот уголок лично для себя. Голубое, безмятежное небо, отвесные скалы, увитые виноградными лозами с багровыми, прозрачными на солнце листьями, тихая, фиолетовая в вечерних лучах солнца река. Казалось, здесь нельзя было убивать. Нельзя было ненавидеть. Можно было только жить, дышать и радоваться.
Прямо посреди этой идиллии, у самой реки, стояла небольшая китайская деревня — фанз тридцать, не больше. Она выглядела такой мирной и гостеприимной, что решение пришло само собой.
— Становимся здесь, — сказал я. — Хватит ночевать в поле, как волки.
Жители, никогда не видевшие здесь европейцев, встретили нас сначала с опаской, но наше мирное поведение и несколько серебряных монет быстро растопили лед. Староста, благородный седоусый старик, поклонившись, указал нам на лучшую фанзу.
— Мы думали, хунхузы, — признался он через Ичигена.
— Мы не хунхузы, — ответил я. — Они здесь бывают?
— О! — В этом коротком вскрике была вся боль и покорность его народа. Он рассказал, что хунхузы здесь — полные хозяева, требующие всего, что им заблагорассудится. Но сейчас их не было. Уже неделю. Они ушли куда-то в горы, на Пектусан.
— Так что, безопасно от хунхузов? — спросил я.
— Теперь вполне, господин.
— Ну, тогда караул сегодня нанайский. А все остальные — ешьте, пейте и спать.
Какое же это было наслаждение — после нескольких ночей под открытым небом снова оказаться в тепле, раздеться, вытянуться на широком, протопленном кане. Я лежал, убаюканный тихими звуками мирной деревни и сытной усталостью, и провалился в сон так глубоко, как, казалось, еще никогда в жизни.
Пробуждение мое было чудовищным.
Страшный грохот и треск, от которого задрожали стены, вырвал меня из сна. Я открыл глаза в кромешной тьме, не понимая, что происходит. С потолка что-то сыпалось — глиняная штукатурка. И тут же ночь разорвал новый звук. Залп. Частый, трескучий, злой. Пули с жужжанием, похожим на разъяренный рой, впивались в стены фанзы, выбивая щепки. И опять залпы: то трескучие, то глухие — бум… бум…
Я скатился с кана на пол за мгновение до того, как окно, затянутое бумагой, взорвалось огненным цветком. Что-то горящее, похожее на глиняный горшок, влетело в комнату и, ударившись об пол, расплескало вокруг себя море огня.
Снаружи, перекрывая треск пожара и стрельбу, раздался дикий, торжествующий вой.