Мандерштерн вздохнул и промолчал.
— Отец иногда совершенно не понимает моих целей, — заметил Саша. — Что жаль.
— Не надо так о государе, — упрекнул Мандерштерн.
— Ну, а как ещё!
И Саша развёл руками.
— Пойдёмте, Ваше Императорское Высочество!
Комендант потушил огонь в плошке, они вышли в коридор, и Мандерштерн открыл дверь следующего «номера».
Он действительно был гораздо лучше. Сухой, без воды и плесени на стенах, с большим окном, хотя и закрашенным белой краской.
— Здесь по легенде содержалась самозванка: княжна Тараканова, — просветил комендант.
— Она действительно погибла во время наводнения? — спросил Саша.
— Насколько я слышал, умерла от чахотки.
— Сюда доходит вода?
— Иногда, — признался комендант.
— А Радищев здесь сидел?
— Радищев?
— Писатель времён Екатерины Алексеевны, автор «Путешествия из Петербурга в Москву».
— Не читал, — признался Мандерштерн, — так что не знаю. Но скорее в равелине, тогда там был деревянный дом.
— Ну, как так можно, — вздохнул Саша. — Это же наша история!
Они прошли коридор до конца, и Саша насчитал полтора десятка камер.
— А может кто-то сидеть здесь без вины и приговора? — спросил Саша. — Есть у нас «королевские письма», как во Франции?
— По высочайшему повелению, — сказал Мандерштерн. — До особого именного указа.
— При вас были такие?
— Ваше Императорское Высочество! Я не могу отвечать на этот вопрос!
Наконец, они вышли на улицу.
Саша был рад очутиться на воздухе, вдохнуть его полной грудью и зажмуриться на закатном солнце, зажёгшем алым петропавловский шпиль.
Всё-таки у человека есть инстинкт свободы. Наверное, эволюционного происхождения. Если животное попадает в капкан, ему надо непременно вырваться, иначе съедят. Выживали и оставляли потомство только те, что вырывались.
И потому человеку дерьмово взаперти. И страшно, и жутко где-то глубоко на подсознательном уровне.
Странно, что люди додумались до этой пытки только в эпоху просвещения. Раньше запирали только за тем, чтобы потом повесить, высечь или отправить на галеры. Могли, конечно, и в яму засадить на неопределённый срок. Но яма — сама по себе физическое наказание, ибо сыро, голодно и грязно.
— Не устали, Ваше Императорское Высочество? — участливо спросил Мандерштерн.
— Ещё казематы есть? — поинтересовался Саша.
— Есть, но боюсь вы не увидите ничего нового. Я хочу показать вам комендантский дом.
— Там ваша квартира?
— Да, но не только. Там объявляли приговор мятежникам в 1826 году.
— Далеко до него?
— Не очень. Он у собора.
— Я хотел бы пройти пешком.
Западная часть комендантского дома оказалась одноэтажным зданием в стиле петровское барокко, лаконичного и без лишнего украшательства.
Стены красно-кирпичного цвета, белые пилястры с рустикой: узкими горизонтальными полосами, отделяющими блоки друг от друга, белые каменные наличники на высоких окнах.
Они вошли в ворота под романской аркой и оказались во внутреннем дворе. Восточная часть дома на противоположной стороне была двухэтажной, и окна второго этажа отражали багровое солнце.
Прямо из внутреннего двора на второй этаж вела каменная лестница с двумя пролётами справа и слева.
Они поднялись по ней и оказались в парадных покоях комендантского дома.
Интерьеры были типично дворянскими и тяготеющими к эпохе классицизма.
Мандерштерн открыл высокую дверь.
— Вот этот зал, — прокомментировал он.
Справа от входа три окна с темно-зелёными шторами, слева — большой портрет императора Александра Павловича в полный рост. Царь в военном мундире с эполетами и орденами, в левой руке — двууголка с перьями имперских цветов: черным, белым и золотым. А фон — тревожный предгрозовой пейзаж с пылающим жёлтым солнцем у горизонта и черной тучей над головой царя.
Слева и справа от портрета — два бра с двумя оплывшими свечами каждое.
На противоположной стене — портрет папа́ в овальной раме и белый камин. И еще один камин слева от входа.
Четыре книжных шкафа по обе стороны от портрета Александра Первого и большой стол в форме буквы «П», вершиной к портрету. Стол накрыт красным сукном.
На нём — подсвечники под три свечи со следами недавнего горения.
Вокруг стола десяток стульев.
А внутри буквы «П», словно в клешнях рака — маленький квадратный столик и стул возле него.
— Допросы тоже проводили здесь? — спросил Саша.
— Да, — кивнул Мандерштерн.
— Маленький столик для подследственного?
— Как правило.
— То есть человек оказывался в окружении членов следственной комиссии, — предположил Саша. — И под перекрёстным допросом. Сурово!
На столе ещё один интересный предмет. О нём, кажется, упоминали на истории права. Называлась эта штука «Зерцало» и представляла собой позолоченную треугольную призму, стоящую на литых ножках и увенчанную двуглавым орлом с короной.
На всех трёх гранях были тексты указов Петра Великого.
Саша подошёл к столу и наклонил зерцало от себя, чтобы прочитать надпись. На одной стороне был «Указ о хранении прав гражданских». Смысл его сводился к постулату: «Закон превыше всего». На второй — указ о том, что в суде надо вести себя прилично и не буянить, а на третьей, что чиновники обязаны законы знать, новые указы изучать и незнанием не отговариваться.
— Меня всегда восхищал стиль Петра Алексеевича, — заметил Саша.
И прочитал:
— «Понеже ничто так ко управлению государства нужно есть, как крепкое хранение прав гражданских, понеже всуе законы писать, когда их не хранить, или ими играть, как в карты, прибирая масть к масти, что нигде в свете так нет, как у нас было, а от части и еще есть, и зело тщатся всякий мины чинить под фортецию правды».
И подумал, не подводили и в этом зале «мины под фортецию правды», когда допрашивали, а потом судили декабристов. Да, формально нарушение присяги было, конечно. Но ведь хотели, как лучше.
В советской школе Сашу когда-то научили, что декабристы — герои, положившие жизнь на алтарь свободы. Чем ближе было к ненавистным большевикам, тем меньше Саша любил соответствующих борцов за свободу, но на декабристов, которые хотели всё правильно — конституции и гражданских свобод — это не бросало ни малейшей тени, и они по-прежнему оставались святыми в его глазах даже после прочтения мерзкой конституции Пестеля.
— Они у окна стояли, когда им объявляли приговор? — спросил Саша. — Спиной к окну и лицом к судьям?
— Думаю, да, — сказал Мандерштрем, — это случилось задолго до меня. Говорят, было очень душно в зале, ибо Верховный уголовный суд состоял из семидесяти двух человек, даже дополнительные ярусы для стульев выстроили.
— Только подсудимые и судьи? — спросил Саша. — Больше никого? Ни свидетелей, ни публики?
— Насколько я знаю, да, — сказал Мандерштерн, — да и так едва уместились.
«Стандартная отмазка, чтобы закрыть процесс, — подумал Саша. — Зал маленький».
— А защитники у них были? — спросил Саша, хотя в общем-то знал ответ.
— Поверенные? Стряпчие?
— Я имею в виду людей с высшим юридическим образованием, имеющим право выступать в суде в качестве защитников обвиняемых.
— Нет, — сказал комендант. — Даже обвиняемых в суд не вызывали.
— Значит «Зерцало» можно выкинуть, — заметил Саша. — Фортеция правды, знаете ли, нуждается в гарнизоне.
— Почему это не судьи? — спросил Мандерштерн.
— Потому что их задача обвинить.
— Они не могут быть правы?
— Могут. Но и противной стороне надо дать слово, ведь и она может быть права, но исключительно слаба, находясь полностью в руках государства.
— Даже бунтовщикам?
— Тем более бунтовщикам. Государственный суд к врагам этого государства всегда наиболее пристрастен.
Саша ещё раз окинул глазами комнату.
— Здесь и сейчас идут допросы? — спросил он.
— Почему вы так думаете, Ваше Императорское Высочество?
— Свечи недавно зажигали. И есть кого допрашивать. В равелине, как я понимаю негде.
— Да, — вздохнул Мандерштерн. — От вас не скроешь!
— Ночами допрашивают? — спросил Саша.
— Поздно вечером, — признался комендант. — Откуда…
— Ну, это же просто, — сказал Саша. — Днём здесь и без свечей светло. И днём в крепости много посетителей, а дело секретное. Чтобы поменьше видели обыватели. И комиссия следственная сейчас не заседает, потому что придёт позже. На санях возят из равелина?
— Да, конечно.
— С завязанными глазами или в колпаке на голове?
— Первое, — вздохнул Мандерштерн.
— Надо объяснять, откуда я это знаю?
— Нет.
— Чтобы дорогу не увидели, не запомнили и не сбежали, — всё-таки продолжил Саша. — Простая логика. А теперь немного ясновидения. Защитников у них нет?
— Ну, какие защитники, Ваше Императорское Высочество! Следствие же.
— Логично, — усмехнулся Саша. — Если уж на суде защитников нет, чего ждать от предварительного следствия. А со времён декабристов судебные уставы не менялись. Но смотрится всё вот это вместе… я бы сказал… Под покровом ночи, с завязанными глазами, на ночной перекрёстный допрос, без защитников.
— Они заговорщики.
— Заговорщики они или нет решит суд. И больше никто это решить не вправе.
— Между прочим, во время следствия по делу мятежа 1825 года многие были освобождены как непричастные к делу.
— Сколько человек?
— Точно не знаю. Примерно полсотни. Поздно вечером в камеру к заключённому приходил плац-майор или плац-адъютант, будил арестанта, объявлял, что он свободен и приглашал на ужин к коменданту. Ему возвращали одежду и провожали сюда уже с открытым лицом, где комендант поздравлял с освобождением. В изысканных выражениях, на французском языке. Потом приглашали к столу, стелили постель в лучших комнатах Комендантского дома, утром подавали завтрак: кофе и чай. Наконец в большом зале ему вручали удостоверяющий невиновность аттестат, подписанный всеми членами Комитета и снабжённой императорской печатью.
Вручали приказ о возвращении имущества, отобранного при аресте и выдавали под расписку вещи и деньги. Иногда награждали деньгами сверх того. Зачастую из личных средств государя.
— Достойно, — сказал Саша. — Наверное, так и надо. Дед, конечно, любил театральность, но по делу в данном случае.
— Ваше Императорское Высочество! В соседней комнате у нас столовая, и уже накрыт стол для вас. Я приглашаю вас на ужин.
— Нет, — сказал Саша. — Я не хочу вас обидеть, Карл Егорович. Я благодарю вас за роскошную экскурсию, но нет. У меня есть внутри некий моральный барометр, и он бьёт тревогу. Я буду писать отчёт папа́, по большей части благожелательный, но я не хочу к этому моменту забыть вкус горохового супа и запах сырости в казематах.
Мандерштерн выглядел расстроенным, но спорить не стал.
В утешение Саша подарил Карлу Егоровичу штатные золотые часы со своим вензелем, взятые им утром под роспись из Кладовой Камерального отделения. С разрешения Гогеля, естественно.
Саша обнял коменданта на прощание.
По дороге в Зимний он вспоминал «Торжество метафизики» Лимонова. Тот эпизод, где в лагерь к автору приезжает Анатолий Приставкин, советник Президента по вопросам помилования. Приезжает прямо с международного правозащитного конгресса и, видимо, после обеда с начальником колонии, ибо благоухает коньяком.
И как это бесит Эдуарда Вениаминовича. Он, конечно, пристрастен, пишет исходя из своих странноватых взглядов, и лучше хоть такая комиссия, чем никакой. Но в чём-то прав. Либо ты помогаешь арестантам, либо пьёшь с комендантом крепости.
Отчёт для царя Саша писал весь вечер, потом желудок решил, что гороховый суп из Петропавловки всё-таки не для него, и Саша попросил Кошева принести ему с кухни рис без всего, ибо яиц не полагались из-за поста.
— Рис? — переспросил камердинер.
— Да, Прохор Захарович, — с некоторым удивлением подтвердил Саша.
Рис подавали нечасто, но в меню он присутствовал.
Прохор был совершенно растерян.
— Ну, белая такая каша, из отдельных продолговатых зёрнышек, — объяснил Саша. — Ризотто.
И показал большим и указательным пальцем размер зёрнышка.
— Из него ещё кутью делают.
— А! — обрадовался камердинер. — Сарачинское пшено!
— Наверное, — кивнул Саша.
Кажется, он где-то слышал это словосочетание.
— Без масла, без пряностей, без сметаны. Только вода и немного соли.
Кошев кивнул не слишком уверенно, и Саша подумал не стоит ли явиться на кухню собственной персоной и проследить за процессом. Но решил, что отчёт важнее.
'Любезнейший папа́! — писал он. — Спасибо за отличную экскурсию. И за урок. Наверное, это не тот урок, который ты хотел мне преподать, но всё равно спасибо. Самым фанатичным, самым убеждённым русским монархистом я чувствовал себя, стоя в цейхгаузе Алексеевского равелина и любуясь дубовой ванной для арестантов.
Но всё по порядку.
Я ожидал, что дела обстоят значительно хуже, и именно поэтому накупил столько продуктов.
Я ошибался. Еда в равелине вполне нормальная, я пробовал. Один из заключенных великодушно разделил со мной свою порцию. Претензии у меня только к гороховому супу, последствия употребления которого я сейчас собираюсь лечить сарачинским пшеном на воде. Я грешу именно на него, поскольку естествоиспытатель, разделивший со мной трапезу, тоже на него жаловался.
Однако в меню не хватает фруктов. Прежде всего цитрусовых, которые помогают от цинги. Лимоны я бы вписал в рацион на уровне регламентов. Лечить наших постояльцев нам потом дороже обойдётся. Уж, не говоря о престиже династии, если в Петропавловке кто-то умрёт.
Сейчас информация об арестах дойдёт до Герцена, и у него будет истерика, так что не скроем. Я удивляюсь, что «Колокол» до сих пор молчит. После первых киевских задержаний больше месяца прошло.
Меня порадовали солёные огурцы. Подозреваю, что они тоже неплохое средство от цинги, но полной уверенности у меня нет. Относительно лимонов я точно знаю.
У арестантов есть претензии к тому, что рыбу и мясо не режут на кухне и им приходится есть руками, поскольку опасные вилки и ножи не выдают.
Я сначала счёл эту претензию несущественной, но и здесь ошибался. Дело не в удобстве или неудобстве, а в том, что «заставляют есть, как зверей». Они чувствуют себя униженными, и это не есть хорошо. Они люди, что бы там не натворили, и имеют право на отношение к ним, как к людям.
У них ещё шпаги над головой сломают, если там что-то серьёзное (в чём я очень сомневаюсь).
Ещё один способ расчеловечивания — это обращение по номерам. Я отказался это делать и попросил моего собеседника представиться. Да, я знаю его имя. Но не считаю, что он заслуживает за это каких-то санкций.
Только человек может нести ответственность за свои поступки, отвечать на следствии и предстать перед судом. Низводя их до положения зверей или номеров на их камерах, мы и себя лишаем права их судить. Звери и вещи неподсудны.
Конечно, в средние века могли и свинью повесить за убийство, но мы в девятнадцатом веке живём'.
Саша отложил перо, потому что принесли миску риса. Приготовлен он был правильно, то есть без всего. После него значительно полегчало.
И Саша снова принялся за работу.
Описал обстановку в камерах, наехал на сырость, мышей и недостаток света. Предложил добавить свечей и увеличить продолжительность прогулок.
«Мандерштерн отговаривается тем, что подследственным по одному делу нельзя общаться друг с другом, а для прогулок по одиночке не хватает времени в сутках, — писал Саша. — Но пока арестантов значительно меньше двадцати, и можно дать им гулять по часу хотя бы сейчас. Это, во-первых. А во-вторых, лучший способ борьбы с тюремным перенаселением — это не сажать за всякую ерунду. Есть же другие меры пресечения: домашний арест, залог, передача на поруки. Если там не терроризм, конечно».
И Саша посвятил несколько добрых слов треугольному тюремному саду, яблоне Батенькова, клумбам и скамейкам.
'У них байковые одеяла, под которыми они замерзают, — продолжил Саша, — в сочетании с сыростью в камерах, недостатком витаминов и света, стрессом от одиночного заключения и получасовыми прогулками это может привести к заболеваемости туберкулёзом. А лекарства нет.
Если сейчас сложно выделить деньги из казны, я могу на свои закупить, это не должно быть дорого.
По поводу одиночного заключения. Я понимаю интересы следствия, и меня порадовал тот факт, что Карл Егорович приходит с ними беседовать. Однако опасности психических расстройств в результате долгого одиночества это не исключает. Если из них кто-то сойдёт с ума, это нас тоже не украсит.
А им ещё и переписка запрещена и разрешены книги только духовного содержания. В чем опасность переписки, если она цензурируется Третьим Отделением? Или это форма пытки? Если да, то в основном это пытка для родственников арестантов, а не для них самих. Родственники-то в чём виноваты? Уж, не говоря о том, что Третьему Отделению может быть интересно, кому подследственные напишут, кроме родственников.
Чтение тоже лучше разнообразить. Библия, конечно, великая книга, но слишком сложна и старомодна по стилю, чтобы спасти арестантов от безумия.
Я попросил Мандерштерна собрать с заключенных списки пожеланий относительно литературы. Закупить книги тоже могу сам'.
Утром Саша почти пришёл в себя, так что на литургии обдумывал продолжение и потом редактировал текст и набирал его на машинке:
'Трубецкой равелин лучше снести, там есть камеры совершенно неприспособленные для жизни. Или сделать музей. Жаль, конечно, потерять комнату княжны Таракановой.
Карл Егорович показал мне зал в Комендантском доме, где оглашали приговор декабристам в 1826 году. Она несёт на себе следы недавнего использования, так что мне нетрудно было догадаться, что следствие по делу киевских студентов проходит именно там.
И у них нет защитников.
Вопрос о том, на каком этапе допускать адвокатов в дело, всё равно возникнет при подготовке новых судебных уставов. И думаю немало копий будет сломано по этому поводу. Я считаю, что на этапе задержания. То есть с первой минуты, когда человек узнаёт о том, что у государства к нему есть некоторые претензии.
Я понимаю, что пока ни в каких судебных регламентах нет ничего похожего. Но мы можем поэкспериментировать и пустить в дело защитников уже сейчас. Профессиональных юристов, независимых от властей. Возможно только самых доверенных.
Думаю, что никакой катастрофы не случится.
Ночные допросы. Я считаю их недопустимыми. Это форма пытки — не давать человеку спать. Просто классика жанра…
Да, по поводу дубовой ванны, которая так восхитила меня вначале.
На самом деле, все не так радужно, поскольку она одна на несколько заключённых, а дерево всё впитывает. А значит, там остаются болезнетворные микробы. И если один человек заболеет, заболеют все. Чтобы этого избежать, достаточно обрабатывать ванну хлорной известью после каждого использования…'
Он успел допечатать текст к половине шестого вечера, едва успев к семейному обеду. Вышло почти десять страниц.
Погода была ужасная. Весь день бушевала вьюга. Задолго до заката, в снежных сумерках на Дворцовой площади, зажгли газовые фонари.
Обед планировался в западной половине дворца, в так называемой «столовой великих князей», когда-то оформленной Кварнеги для Александра Павловича и его младшего брата Константина.
Потом комната работала приёмной и столовой Николая Павловича, когда тот был великим князем, и он настолько привык к обстановке, что после пожара 1837 года приказал восстановить её в точности, даже по углам сделали муляжи полукруглых печей, хотя новая система отопления больше не нуждалась в печах в каждой комнате.
Комната была оформлена в сине-голубых тонах: неизменные синие шторы с золотой каймой, синее стекло вокруг штоков люстр, синие орнаменты по карнизам сводчатого потолка.
Горели свечи, сиял и переливался хрусталь подвесок, пахло мёдом, квасом и вином.
Папа́ беседовал с дядей Костей и Никсой у выхода на балкон. Высокие стеклянные двери были закрыты, и за ними бушевала метель так, что не было видно Адмиралтейства.
Тётя Санни не присутствовала, она была беременна и, видимо, не хотела трястись в карете на последнем триместре.
Мама́ тоже не было. Почти по той же причине. Отличался номер триместра. Летом у Саши ожидалось появление нового кузена или кузины, а осенью — брата или сестры.
Дядя Костя обсуждал с Никсой концерты Штрауса в Павловске и бурно восхищался второй симфонией Бетховена и «Сном в летнюю ночь» Мендельсона.
Будущий король вальсов гастролировал в Питере уже не первый год, но играть ему приходилось на хорах в тесном ресторане, что возмущало маэстро, и наконец он отказался там выступать. В результате Павловский вокзал был перестроен и открылся новый концертный зал на две тысячи человек.
Развлечение стало в полной мере аристократическим и при этом бешено популярным.
Сашу туда тоже звали, он был бы рад, но не счёл возможным, когда в равелин привезли студентов. Это всё равно, что обедать с комендантом.
С другой стороны, в этой стране всегда что-то не слава богу. Что же теперь Штрауса не слушать? Так и жизнь пройдёт в попытках залатать этот Тришкин кафтан.
Всё это Саша успел передумать, пока шёл от дверей к папа́.
Никса, увидев его, уже раскрывал объятия, а Константин Николаевич протягивал руку для рукопожатия.
Но царь остановил обоих повелительным жестом.