Оазис Ахал-теке. Русский вагенбург под аулом Денгли-тепе, 29 августа 1879 года.
Подполковник Авенис Герасимович Меликов, командир 3-го батальона лейб-гренадерского Эриванского полка, никак не мог заставить себя поспать хоть полчаса. И дело не в удушливой атмосфере узкой и тесной киргизской кибитки-юломейки, разбитой для него нестроевыми, а в том возбужденно-удручающем состоянии, в коем пребывал штаб-офицер. Он никак не мог прийти в себя от изумления или, правильнее сказать, от сокрушительного, мягко говоря, щелчка по носу — отборные, овеянные славой батальоны эриванцев, куринцев, ширванцев, грузинцев и кабардинцев были вынуждены отступить от стен глиняной крепостицы, где засели текинцы.
Да, врагов было вдесятеро больше. Да, люди безумно устали от полуголодного марша под испепеляющим августовским солнцем и с каплями воды во фляжках, обтянутых сукном. Да, ахалтекинский отряд не знал ни местности, в которой пришлось воевать, ни численности противника, ни его готовности биться до конца, ни о его самомнении как о грозе пустыни, перед которым дрожит весь Хорасан. Да, был разброд и шатание в верхах, начавшееся сразу после внезапной смерти генерал-лейтенанта Лазарева. Да, в огромном штабе — 60 человек! — половина офицеров скорее путалась под ногами — все эти «состоявших в распоряжении» или «по особым поручениям», не занимавшихся ни поручениями, ни распоряжениями. Да, да, да! Но… нет. Не могло такого случиться с батальонами из полков, слава которых, приобретенная в Кавказской войне, гремела по всей России. Не укладывалось такое в голове.
«Мы отвыкли проигрывать», — с горечью признался себе подполковник и тут же задал себе извечный русский вопрос — кто виноват?
Ломакин! Вот кого нужно винить! Он торопился с ненужной поспешностью, отбросив все начертания Лазарева, когда по праву старшинства возглавил отряд. Вперед и вперед, словно боялся, что пришлют нового командира. Словно тень Скобелева маячила за его спиной, хотя Михаила Дмитриевича и убрали из Петро-Александровска. Слава бывшего подчиненного не давал покоя? Уверовал в несокрушимость русского оружия? Как он мямлил, когда стало понятно, что штурм провален полностью и окончательно:
— Имея вдесятеро сильнейшего и засевшего в укрепленном ауле неприятеля, я, тем менее, вдохновлял себя мыслью, что с отборными Кавказскими войсками можно чудеса творить.
Отчего же не творить, если головой думать о деле, а не о будущих наградах? Зачем бросать на крепость всего три батальона авангарда, уверовав, что десяток гранат, выпущенных из горных орудий, заставит разбежаться тех, про кого говорят: «где туркмен — там нет мира»?
Сунулись под глиняные стены, валы и рвы — без разведки, без фашин, ну и получили. Высыпавшие навстречу густые толпы азиатцев с саблями наголо ружейным, орудийным и ракетным обстрелом удалось загнать обратно в аул, но дальше дело не пошло. Уж больно плотным огнем огрызались халатники с вала, батальоны авангарда залегли и затеяли перестрелку.
Подошли главные силы.
Окружили аул с большим холмом по его центру, эриванцам достался северный фас. Начали артиллерийский обстрел, экономя снаряды.
Батальон Меликова бросился в наступ как на ученье, с криками «ура!», с развернутыми знаменами — прикомандированные хлопали в ладоши и кричали «браво, эриванцы!». Богатырский натиск не помог — за валом обнаружился новый ров, ряды больших туркменских кибиток, забитых землей, узкие проходы между ними и толпы разъяренных врагов. Без шапок, босиком, действуя одними шашками, текинцы смяли соседнюю роту и навалились с трех сторон. Гренадеры волнами стали подаваться назад, а в отчаянную минуту молодые побежали, больше половины офицеров были изрублены, уже 60 из трехсот выбыли из строя, и — неслыханный позор для кавказцев — некому было подобрать 35 тел убитых. Лишь картечь остановила халатников, повисших на плечах отходившего в полном беспорядке батальона, задние замерли в нерешительности, и тогда полковнику, расстрелявшему все патроны из револьвера, защищая свою жизнь, удалось заставить своих людей опомниться, остановиться, сплотить ряды и потом ударить в штыки. Еле-еле выправили положение, вернее, избежали полной гибели. Но разве это что-то меняет⁈
«Отступили в беспорядке… Бежали! Боже, как стыдно! Как я в Манглисе* товарищам объясню, как перед Скалоном оправдаюсь? Как в глаза всем смотреть? Упирать на то, что мы были в самом жарком деле, но меньше всех потеряли людей? Что все отступили, не одни эриванцы? Что патронов не осталось? Что артиллерия снаряды экономила? Всё не то, всё пропало!»
Манглис — штаб-квартира Эриванского полка под Тифлисом, им командовал в то время полковник Е. Д. Скалон.
Не в силах больше себя мучить вопросами, Меликов выполз из юломейки и пошел проверять посты 9-й роты, коей прикрыл на ночь батальон. Волосы всклочены, весь мокрый, мундир колом из-за пропотевший за день нательной рубахи, ставшей от выступившей соли жестче накрахмаленной — хорошо хоть никто не видел в темноте неподобающего командиру вида.
Сперва к раненым.
— Как подпоручик Григорьев? — спросил, ни на что не надеясь.
— Преставился, сердешный, — откликнулся батальонный лекарь, отирая пот со лба. — Ваше высокоблагородие, сами подумайте, что мы могли? Ему шашкой до мозга череп раскроили.
Бедный Григорьев! Сперва на валу получил контузию в голову, а потом при отступлении ему лицо и голову посекли. Геройская смерть — слабое утешение. Сотни трупов врагов — слабое утешение. Была бы победа, так нет, штурм провален, остается одно — отступать за пределы оазиса, о возобновлении атаки нельзя и мечтать. Патроны и снаряды на исходе.
Меликов тяжко вздохнул, окинул взглядом валяющихся без задних ног подчиненных, но держащих ружья под рукой, разбросанные в беспорядке заменившие ранцы туркестанские мешки, патронные сумки погибших, выброшенные за ненадобностью, после того как их опустошили выжившие, и побрел проверять аванпостную цепь. Неприятель затаился и вылазок больше не предпринимал, но секреты меняли каждые полтора часа. С рассветом отряд начнет отход к ближайшей воде.
На парижском вокзале меня встречал Дезидерий Жирардэ, мой дорогой учитель, маленький, с седой бородой, но все такой же веселый и энергичный, со слезами радости на глазах. Я крепко обнял его, как медведь, он утонул в моих руках. От него пахло лавандой, и этот запах, этот жизнерадостный голос, эта непередаваемая жестикуляция убедили меня, что связь с детством не оборвалась со смертью родителей окончательно, что я не так одинок, как себе вообразил.
— Мой дорогой мальчик! Как же я рад тебя видеть!
— И я!
— Почему ты в шатском? Не желаешь афишировать свой визит?
— От тебя ничему не укрыться!
Он тут же затеребил меня, засыпал предложениями.
— Нашел тебе премиленький домик на рю де Колизе между Елисейскими полями и Фабур-Сен-Оноре. Три этажа, окна на улицу. Устроимся вместе, не так ли? — я не успел и слова вставить, лишь кивнул. — Отдохнешь с дороги и отправимся к Фредерику, в «Pied de mouton», есть твои любимые креветки. Тебе надо переодеться: это штатское пальто — совершенство безобразия…
— Конечно вместе, мой дорогой «бебе»! И креветки, мидии — все, что найдется на кухне у старого плута. И новое пальто, цилиндр, духи — парижский стиль, предстану этаким франтом перед красотками Гранд-бульваров!
Дезидерий вцепился мне в руку и поволок с перрона.
Мы вышли на площадь, где дремали на козлах своих изящных карет местные Ваньки в синих ливреях и в высоких шляпах с двумя громадными бутоньерками. Мимо проносились мальчишки-газетчики, выкрикивая:
— Панама! Панама*! Геок-тепе! Русские наголову разбиты в Средней Азии!
Панама — в 1879 г. в Париже был образован синдикат для строительства Панамского канала. Дело закончилось грандиозным скандалом.
Я схватил газету и впился глазами в текст. Парижская «La Voltair» сообщала о неудаче ахалтекинской экспедиции, о больших потерях отряда умершего в пустыне генерала Лазарева. Приподнятое от встречи с учителем настроение улетучилось. Мужика на Руси много, как у нас привыкли болтать в яхт-клубах и салонах, но зачем им плотину прудить? И авторитету нашему в Туркестане нанесен серьезнейший урон. Уж я-то знаю, что такое азиатцы, как они чувствительны к превратностям войны, как внимательно следят за нашими успехами и неудачами. Меня кольнула тревога за судьбу прииска в Мурун-Тау. И досада на Ломакина, провалившего дело, но что гораздо хуже — погубившего людей.
Невидяще уставился на картинки жизни Парижа, проплывающие за стеклом фиакра, — на бодрых старичков на бульваре, сбросивших верхнюю одежду, чтобы поиграть с детьми в шары, на привратников в вязаных куртках и таких же шапках с кисточкой, с неизменной трубкой во рту, восседавших у подъездов многоэтажных домов, на важничающих симпатичных бонн, направляющихся в ближайший сад на прогулку, на нарядную толпу и зевак, оккупировавших стулья, расставленные прямо на тротуарах, на импозантного господина в цилиндре, справляющего малую нужду в изящной колонне уличного писсуара… Звуки и запахи любимого города, где я провел часть детства, спрятались от меня, или я спрятался от них.
Жирардэ мгновенно уловил случившуюся во мне перемену, загадочно улыбнулся и слегка ткнул меня локтем в бок:
— У меня есть чем поднять тебе настроение.
Когда мы прибыли на место, он первым делом вручил мне письмо с инициалами АМ. Великая княжна, вернее герцогиня Мекленбург-Шверинская, сообщала мне, что едет через Италию в Ниццу и очень надеется на нашу встречу.
Я огладил ладонями щекобарды и довольно рассмеялся. Кажется, приезд во Францию обещает много интересного.
Стана и Анастасия. Я предаю память о первой, думая о второй? И вообще, чего мне ждать от замужней великосветской дамы? Неужто она не изжила девичье увлечение? Письма, образок, знамя, слова поддержки и восхищения… что дальше?
А я? Отчего вдруг радость от предчувствия встречи? Фантазии? Влюбленность в образ, в фотопортрет, в письменные признания, тешущие самолюбие? Подействовал воздух Парижа? Старый ты, ловелас, Михал Дмитрич!
Вот что не перестает меня удивлять, хотя пора бы и привыкнуть, так это качели обстоятельств моей жизни. Роскошь и комфорт сменяется аскезой, а ей на смену приходят войска в пороховом дыму и жертвоприношения богу войны. То я по горам прыгаю как… козел?.. нет, как барс! То штаны протираю в высшем обществе, помирая со скуки, или просыпаюсь в объятиях роскошной мамзели на пуховых перинах. И тут же, практически без паузы, жарюсь в адском пекле в безводных горах или сплю у костра из кизяка, а вокруг не духами английскими пахнет и не сладкой женщиной, но терпко, до одури — полынью. И снова без продыха — трах, бах! — все гремит, скачет, пухлощекие фройляйн говорят тебе «гутен морген», а их государь — «посмотри на мои батальоны!». И тут же картинка меняется, и ты любуешься хорошенькими личиками парижских красоток на бульварах, но вместо того чтобы за ними приударить, тащишься на встречу со старой перечницей, вообразившей себя дипломатом. Настоящая гонка — я, словно кучер птицы-тройки, свищу и хлопаю кнутом, подгоняя жеребцов своей судьбы, лечу непонятно куда…
— Жжешь свечу с двух сторон, — вздохнул Дядя Вася. — И некому тебя придержать.
У меня есть выбор? Когда мне отдыхать? Граф Шувалов, наш посол в Лондоне, оказавшийся проездом в Париже, зазывал меня на обед в «Серебряную башню». Хочешь, не хочешь, а придется идти. Недолго мне выпало беззаботно гулять по Парижу.
Уселись за столик «трех императоров», на том самом месте, где двенадцать лет назад Вильгельм, царь Александр и цесаревич собрались обсудить судьбы мира под утку по-руански. Ее и заказали и надолго зависли, штудируя огромный фолиант винной карты. Холеное лицо графа несколько портила красная сеточка на щеках и носу, недвусмысленно намекая на любовь к винопитию, а посему к выбору напитков он отнесся со всей серьезностью.
— Как вам Берлин, дорогой генерал? — спросил он, когда сделал заказ.
— Отвратительно!
— Надеюсь, бог вас миловал и Бисмарк не пригласил вас на частный обед?
— Миловал, — усмехнулся я, с трудом представляя себе застолье в обществе ненавистного, но мощного старца.
— О, вам несказанно повезло. Только представьте: однажды проездом через Берлин я не смог отвертеться от приглашения. Ставят передо мной тарелку с жиденьким бульоном, а в ней плавает огромный синий пупок. Отважился на дегустацию — бурда бурдой. Поспешил отдать тарелку лакею. «Как? Вы не отведаете голубиного супу?» — возопил канцлер. «Не могу, ваше сиятельство, изменять народным обычаям. Мы, русские, никогда не едим эту птицу, ибо Дух святой явился в виде голубя». «Не буду настаивать в таком случае», — отвечает канцлер, подзывает лакея и вилкой перекладывает «пупок» себе в тарелку.
Мы посмеялись. Я — довольно неискренне. К чему мне слушать эти пустые великосветские сплетни?
— Бисмарк большой охотник устраивать приемы за казенный счет, — продолжал злословить граф. — После них остается столько еды, что он может избавить свое семейство от голубей на целую неделю.
У меня сложилось впечатление, что Шувалов пытался понять мое отношение лично к нему, как к подлинному нашему уполномоченному на Берлинском конгрессе, не затаил ли я обиды аль презрения, или все шишки достались Горчакову. В моем представлении граф олицетворял все худшее, что имелось в нашей дипломатии — на его совести не только Берлин, но и близорукая, а порой вредительская деятельность в ходе войны. Его настояниями был парализован наш флот в Восточном Средиземноморье. Ему же следовало поставить в вину отступление от Царьграда. Кто только мог додуматься назначить его в нашу делегацию? Я искусно скрывал свое отношение, любезно улыбался — это было несложно, граф был само обаяние. Но всему есть предел. Когда закончилась прелюдия в виду шутливых рассказов и пришло время серьезных разговоров, я решил действовать в привычном духе — валять дурака и изображать из себя недалекого генерала. Откровенничать с Шуваловым? Боже упаси! Я бы мог ему честно сказать: «насколько я благоговел перед Бисмарком до берлинского конгресса, настолько же я ненавижу его после». Но какой смысл в чем-то убеждать дипломата нессельродовской школы, ставящего превыше всего династические соображения, тайные договоренности и предания о Священном Союзе? Разве он поймет, что нас и немцев ожидает чудовищная бойня, что Каином будущих массовых убийств станет престарелый любитель голубиного супа?
— Наша первоочередная задача, как мы ее понимали в Берлине — водворение мира. Что и было блестяще достигнуто, — выкатил пробный шар посол, внимательно за мной наблюдая.
— Отличное вино вы заказали, граф, — уклонился я от оценок.
Моя уловка Шувалова не остановила.
— О вас, генерал, ходят странные слухи, как о стороннике войны с Германией. Это было бы катастрофой.
Мне в новом свете открылся выбор места для обеда: подумать только, дипломаты никак не избавятся от призраков союза трех императоров! Не подав виду, я спросил:
— Не заказать ли нам бутылочку Гран Крю от дома Айала?
— Михаил Дмитриевич, вы меня не слышите?
— Слышу прекрасно, ваше сиятельство. Но вы не ответили на мой вопрос.
Шувалов смешался. Он подозвал официанта, попросил принести шампанского.
— Какова ваша цель прибытия в Париж, генерал? — спросил он, сбитый с толку, но отрабатывающий свою программу.
— Конечно же, пожинать лавры славы, — известил я дипломата, окончательно ввергнув его в ступор.
— Меня просили из Петербурга, — несколько неуверенно сказал он, — попросить вас воздержаться от политических заявлений.
— Я в отпуске, граф, и желаю вкусить всех наслаждений, коими столь богата столица Франции.
— Чудесный план, генерал, просто великолепный. От всей души желаю вам хорошо повеселиться.
Наивный, он и представить себе не мог, что я понимал под настоящим весельем, во всяком случае, не его нелепые излияния. Покинув растерянного графа, я отправился на встречу с сербскими студентами, которых пригласил к себе в съемный дом — они желали вручить мне благодарственный адрес, я же запланировал небольшую пирушку. И там, в обществе восторженных почитателей и нескольких газетчиков, я с превеликим наслаждением произнесу тост — своего рода ответ Шувалову, всей петербургской сволочи, погрязшей в старческом маразме и думах о былом, чтобы вскоре, если верить Дяде Васе, рыдать над обломками империи.
Оборона Геок-тепе, газетная иллюстрация