Триумф сквозь слезы — так можно окрестить мое возвращение в Россию. В багажном отделении поезда, несшего меня на север, поджидал встречи с сырой рязанской землей закрытый гроб моей матери, я предавался тоске в купе, а на каждой крупной станции приходилось выбираться на перрон, чтобы показаться жаждавшим меня увидеть. Слух о моем возвращении пронесся по русским городам и весям, опережая скорый поезд, толпы восторженных почитателей ждали его по много часов, обмануть их ожидания — невместно. Вот и приходилось, накинув шинель на белый китель, выбираться на люди, слушать ликующий рев, принимать приветственные адреса, изнывать под бесконечные речи желающих сделать себе рекламу за мой счет. Бремя славы оно такое — порой невыносимое.
Среди встречающих, к моему удивлению, крестьян было не меньше мещан. Каждый раз, когда очередному умнику приходило в голову обозвать меня народным генералом, они бросались к вагону, сметая станционную полицию, чтобы хоть кончиком пальца прикоснуться к моему сапогу, выглядывавшему из открытой двери тамбура.
— Народный генерал! — повторяли они снова и снова.
Почему народный? Ну заботился о солдатах, о теплой одежде, о провианте, о здоровье, так то еще Суворов завещал.
— Не скромничай, Миша, — журил меня Дядя Вася. — Назови мне хоть одного корпусного командира, который землянку свою обустроил прямо в траншеях? Или генерал-лейтенанта, ведущего за собой солдат?
Так это я всегда почитал своим долгом — быть всегда впереди, разделять опасность с каждым рядовым.
— Глупость, конечно, но я и сам как-то раз получил от командующего выговор за бессмысленное, как он выразился, мужество.
Значит, вы меня понимаете.
Дядя Вася вздохнул.
— Понимаю. И что люди тебе по гроб благодарны за быстрое завершение войны. Что столько жизней сохранил. Зачем она вообще была нужна, эта война? Что выиграла в итоге Россия?
Бессарабию, Батуми и Карс, не говоря уж о благодарности южных славян.
— Сомнительную, Миша, сомнительную. А какие жертвы? А последствия, которые нам с тобой пришлось разгребать? Нет, если задуматься, не особо и нужна была война.
Слышал я мнение, что в драку полезли, чтобы свою же страну успокоить. Уж больно страшные дела завертелись. Сперва ходоки в народ, звавшие его к топору. Потом террористы голову подняли. Царь и его министры словно в вакууме оказались: общество от них отвернулось. Попытались революционеров опорочить через гласный суд, «процесс ста девяноста трех». А в итоге? Только опозорились, выставили себя в еще более дурном свете. А война — она сословия примиряет. По крайней мере, так думали. Пока не случился Берлин…
— И что, помогло? Или керосину плеснули в костер? Я террор вообще не одобряю, бессмысленное и беспощадное дело, тем более во время войны, но факт остается фактом: Россия входит в крутой вираж. Еще немного, и встанет вопрос: кто кого?
Я печально вздохнул. Нынешнее положение в России пугало. Террористка стреляет в петербургского градоначальника, покушаясь на убийство, и ее оправдывают! Уму непостижимо! Негодяй Кравчинский убивает шефа жандармов Мезенцева, и ему удается скрыться. Кто следующий?
— Скоро и до царя доберутся, дай срок, — сварливо и с оттенком знания ответила моя чертовщина.
Я встрепенулся.
Вы что-то знаете! Немедленно скажите мне.
Нарочито твердо Дядя Вася отчеканил:
— В политику не лез и не полезу. И тебе не советую.
Но как же?..
— Закрыли вопрос! — отрезал Дядя Вася и немного невпопад, противореча самому себе и явно уводя разговор в сторону, сказал: — Лучше вот о чем подумай: на кого все ж таки работал Узатис?
Думал я об этом, думал. Меня весьма тонко, расчетливо, хоть и непередаваемо жестоко вывели из игры в Боснии. В Вене как-то сумели догадаться о нашем плане раскачать Австро-Венгрию изнутри? Но австрийцы только себе навредили. Им уже приходится оправдываться. Моя мама женщина непростая, ее убийство Вене с рук не сойдет.
— А если не они? Кто тогда?
Не они?
Я задумался. В голове завертелись самые фантастические версии. Но ни одна не могла претендовать на сколько-нибудь правдоподобную.
Подозревать официальный Петербург? Это ж не в какие ворота не лезет.
Немецкую партию? Эта может, от нее любой гадости можно ожидать, но в случае с мамой явный перебор.
Революционеров? Им-то это зачем? Правда, Кравчинский воевал в Боснии, прежде чем вернуться в Россию. Мог быть знаком с Узатисом. Но это пересечение еще ничего не доказывает. Причина? Ее нет. Или я ее не вижу.
— Узатис мог действовать не из мести, не из корысти, а выполняя чей-то приказ, — подсказал Дядя Вася.
Высшие аристократические круги Европы, испугавшиеся или купившиеся на мою игру, что я готов объявить себя Балканским царем? Неужели кто-то готов на такое пойти? Чей? Чей приказ? Кто мог отдать столь чудовищное распоряжение⁈
— Вот я и говорю: не лезь в политику. Хотя… Мы в нее влезли сапожищами, когда расстроили все планы европейских держав. Как же муторно все это, Миша. И горько мне, что я втянул тебя в авантюру, а в итоге ты стал жертвой.
Вашей вины нет ни грамма. Это был моей выбор — бросить вызов возможному будущему и спасти славянство от страшной участи. Кое-что уже получилось, кое-что сделаем еще. Но за все в этой жизни приходится платить. Сперва Стана. Затем мама…
Я прервал наш мысленный разговор и уткнулся лбом в холодное стекло, за которым проплывали бескрайние русские просторы. Кому-то они могли показаться унылыми, а для меня ничего милее на свете нет. Родина! Скорее бы Спасское. Слезы снова навернулись на глаза, щекам стало мокро и еще холоднее. Нет ничего ужаснее, чем чувствовать себя виновным в смерти матери. Это убивающая мысль, как заноза, засела в голове, и я не мог ничего с этим поделать.
Крохотный лучик света во мраке печали сверкнул в Москве, где меня встретили двое старых знакомых. Ванечка Кашуба, возмужавший, в нарядной офицерском мундире с наградами, и… Клавка!
— Обезьянка, ты откуда тут взялся⁈
Круковский, нисколько не обидевшись, захлюпал носом и развел руками:
— Вашество! Ну куда ж я без вас⁈ Я свое отслужил, уволен подчистую, теперь вольная птица. Куда податься? К своему генералу — не иначе!
— Рад тебя видеть, Клавдий.
— Прослышали про ваше горе и сразу засобирались. Вам же без нас туго, — преданность Клавки трогала до глубины души.
— Именно так, Михаил Дмитриевич, именно так, — бросился ко мне с объятиями Ваня. — Соскучились. И помочь хотим. Располагайте нами всецело. Мне отпуск дали на месяц.
— И ты решил его потратить на меня, а не на красавиц столичных?
Ванечка затряс головой:
— С вами хоть в преисподнюю!
Я вздохнул.
— Преисподняя пока отменяется. В Спасское поедем. Печальной процессией.
Эх, если бы я только знал, насколько печальной! В родном имении меня ждала новая беда.
На платформе крестьяне из окрестных деревень приветствовали меня с обнаженными головами. Бабы со слезами на глазах умиленно запричитали:
— Батюшка наш, голубчик, красавец писаный!
Саней из имения не было.
— Петька, подлец, ужо прикажу тебя выпороть на конюшне. Забыл барина встретить, — обозлился я на отсутствующего кучера, служившего со мной еще под Хивой.
Нанял пару крестьянских розвальней. В одни поставили гроб и усадили Клавку, в другие уселся с Кашубой. Поехали.
Дорога была плохо накатана, крестьяне ездили редко, лошади проваливались в снег. Поднялся ветер, санный путь то и дело пропадал из глаз. Я кутался в выданную мне овчину, чувствуя, что подмерзаю.
— Как бы метель не поднялась, — обеспокоенно вглядывался в поземку Ваня.
— Не извольте волноваться, — весело откликнулся возчик. — Лошадки дорогу домой знают, с пути не собьются.
Не обманул. Через час мы увидели приметный высокий золотой шпиль на колокольне Преображенского храма. Я осенил себя крестом.
Когда проехали церковь и по левой стороне показалась знакомая ограда с полуторосаженными железными воротами, когда полозья наемных саней, которые везли нас от станции в Раненбурге, заскрипели по широкой дороге через дубово-кленово-липовый парк, сбросивший на зиму свой наряд, когда показался господский двухэтажный дом — первый этаж каменный, а второй из дуба, обшитый тесом — и мое пристанище-«избушка» по соседству, на сердце полегчало. Спасское всегда имело для меня магическую силу, здесь я возрождался после тяжелых походов, работал с документами, читал, гулял. Вот похороню маму и займусь боснийским опытом. Тактика действий партизанских соединений в горах требовала серьезного анализа и обобщений. Подобное руководство будет так или иначе полезно для нашей армии.
Сани остановились у крыльца. Вот я и дома.
На ступени выбежали наша экономка Марья Фоминична, женщина в годах, и несколько человек прислуги. У всех был убитый вид, глаза покраснели от слез.
— Что случилось? — спросил, отряхивая снег с воротника шинели.
— Батюшка ваш! — заголосила вместо приветствия обычно похожая на почтенную даму и соответственно себя ведущая экономка. — День не дождался! Отдал богу душу!
Я покачнулся. Ваня подхватил меня под локоть.
— Сердце? Он всегда жаловался…
Женщина, зябко кутаясь в теплый платок, часто закивала головой.
— Не смог доктор спасти. Как известие об Ольге Николаевне пришло, он сразу слег. Но крепился, надеялся вас увидеть перед смертью. И не сдюжил, — заплакала вмиг постаревшая экономка.
— О маменькином гробе позаботьтесь, — распорядился я, собрав все силы в кулак. — Шинель прими, — приказал лакею и прошел внутрь дома, печатая шаг по паркетам.
В обитой материей столовой было светло и жарко — калориферы грели. Зеркала завешены черной тканью. Потрескивали свечи в увесистых бронзовых канделябрах, пахло елеем и немного керосином от ламп в прихожей. На столе стоял горячий самовар и закуски. Нас ждали, я предупредил о своем прибытии телеграммой, а Петька-кучер не встретил, по всей видимости, доктора повез домой. Мне навстречу тут же поспешил с утешениями отец Андрей, наш приходской священник, выступавший за моим отсутствием в роли хозяина.
— Где отец? — спокойно спросил я, не подавая виду, хотя внутри все заледенело.
Я не только родителей хоронил, я себя прежнего тут, в Спасском, хоронил, детство свое — когда закрылась плиты над могилами матери и отца в зимнем приделе нашей церкви, почувствовал себя другим человеком. Быть может, из-за этого заметил какой-то особый надлом в нашем сельском священнике. Прежний я списал бы его на печальные обстоятельства. Но то — прежний. А нынешний не удержался от вопроса:
— Батюшка, чудится мне, не одно лишь горе нашей семьи повинно в вашем состоянии. У вас что-то случилось?
Отец Андрей всхлипнул, тронутый участием — тем более бесконечно драгоценным, ибо проявлено оно было в тяжелейшую минуту, в шаге от свежих погребений.
— Беда у нас в семье, Михаил Дмитриевич. Дочку мою, Ларису, вырвали обманом из-под родительского пригляда.
— Да как же такое возможно? — встрепенулся я, отводя взгляд от родных могил.
Рассказ священника меня неприятно поразил. За войной как-то позабылись странные, если не сказать, пагубные метаморфозы, затронувшие образованные классы, потрясения от политических процессов над молодежью, от всеобщего оскудения нравов, от того, как все перевернулось с ног на голову. Общество то рукоплескало убийцам, то отправляло своих юных представителей бунтовать народ, то считало нормальным, допустимым глумиться даже над институтом брака. Среди девушек утвердилась мода стремиться к разумной самостоятельной жизни на пользу народу. Не у всех, конечно, а преимущественно у тех, кто посещал разные курсы. Когда родители о таком узнавали, естественно, хватались за голову и принимались активно устраивать судьбу дочерей по проторенной дорожке. Сообщество нигилистов не смирилось, родился уродливый фиктивный брак, цель которого — вырвать девушку из-под родительской опеки.
— Приезжал к нам молодой господин, — рассказывал посиневшими губами отец Андрей. — Весь из себя франт, манеры, разговор, документы о дворянстве. Нарассказывал нам с матерью сказок про ихнюю любовь с Лариссой, приданного, мол, не нужно, испросил честь по чести родительского благословения. И ловкий шельмец такой, на все у него ответ в кармане. Ни в чем промашки не дал. Повенчали мы их, молодые укатили. А вскорости узнали мы, что дочка живет в женской коммуне, а не с законным мужем. Обманули нас.
Я сочувственно потрепал священника за плечо.
— Глядишь, сладится? Образумится дочка да вернется?
— Семнадцати годочков не исполнилось. Вырвали кровиночку из сердца, и с тех пор оно горем сочится, как незаживающая рана.
Рана в сердце была и у меня. И справиться с ней можно было лишь одним путем: вернуться в войска. Мне в Спасском всегда получалось восстановиться, будто бы в его стенах, обитых материей, или в тесаных дубовых бревнах второго этажа пряталась какая-то сила, с которой дом охотно со мной делился. Не в этот раз — волшебство ушло, без семьи оно не работало.
Я вперил взгляд в пустое место в летнем приделе. Показал на него рукой.
— Мне здесь устройте могилу. Пусть завтра же и займутся.
Отец Андрей вскинулся и потянул меня за рукав шинели.
— Зачем себя заранее хоронить, Михаил Дмитриевич? Пойдемте, рано вам думать о смерти.
— Рано? Ах да, мы еще повоюем, — вырвалось у меня.
Я твердым шагом направился к своей «избушке», намереваясь писать дяде графу Адлербергу, чтобы выхлопотал мне возвращение на службу.
Аккурат накануне Рождества пришла телеграмма: «Быть в столице не позднее Крещения. Дело устроено в твою пользу».
Я ощутил, как полегчало на душе, как возвращаются сбежавшие в неизвестном направлении силы. Будем жить дальше.
В Москве неизвестно каким макаром прознали, что буду проездом в Петербург, или случай сыграл со мной злую шутку — спокойно миновать старую столицу не вышло. Не успел пересечь слякотную Каланчевскую площадь, покинув Рязанский вокзал, и проникнуть в ресторацию Николаевского, дабы по обычаю выпить-закусить перед дальней дорогой, как был опознан, окружен и взят в полон незнакомыми господами и смешливыми студентами в касторовых николаевских шинелях с бобрами.
— Клавка! Стереги обоз! — обреченно сообщил я нагруженному саквояжами и баулами денщику.
Захлопали в потолок пробки шампанского, расторопные официанты в белых юбках до пола ловко засновали, раздавая бокалы. Надежда спокойно отведать осетра на пару под голландским соусом развеялась как дым. Успел лишь подхватить пару расстегайчиков с выносных столов, вдоль которых тащила меня за собой разгоряченная московская братия, взахлеб произносившая тосты за тостами и славившая меня на все лады.
— Господа, я опоздаю на поезд в царствующий град Петербург, — попытался ее урезонить.
Тут же был подхвачен на руки и доставлен до нужного синего вагона — процессия с вознесенным над головами, напрягшимся отставным генералом уподобилась ледоколу, пробившему себе путь сквозь торосы человеческого зимнего моря. Следом поспешал Круковский с моими чемоданами, грозно шипя, как рассерженный гусь, на носильщиков-татар. Под негодующие причитания Клавки я был сдан на поруки растерянному кондуктору, впервые столкнувшемуся со столь экстравагантным способом прибытия важного пассажира.
— Ваше превосходительство! За столбик, за столбик! Ножку на ступенечку — аккуратненько, — подсказывал он, не зная за что хвататься — то ли за поручень, чтобы его протереть, то ли за мой локоть, то ли за мелочь, которую ему сыпали без счета все подряд, дабы в дороге не оставил меня своим попечением.
Я, слегка возбужденный хмелем всеобщего восхищения, энергично вскарабкался в сени вагона, оглянулся на провожатых, на обычную предпраздничную вокзальную толпу. На перроне под строгим приглядом полицейских и жандармов толкались рабочие, разъезжавшиеся по домам на Рождество. В руках тюки с подарками для родных — со сладким угощением с праздничных базаров и нарядной мануфактурой. На собравшихся меня проводить студентов-барчуков и прочую чистую публику поглядывали с интересом.
— Кого чествуют? Кака така важна птица пожаловала?
— Защитник Герцеговины!
Фабричный рабочий из мужиков, в ситцевой косоворотке под измазанной вонючей дрянью теплой поддевкой, но ходовой парень, выдал во всю Ивановскую перл, хоть стой хоть падай:
— Он, должно быть, любовник еный.
— Кто? Чей?
— Да герцогинин-то защитник. С чего бы стал он защищать ее, кабы промеж них ничего не было?
— Деревенщина ты серая, Герцеговина страна, а не баба! — подняли болтуна на смех стоящие рядом заводчане.
— Поработаешь с мое 14 часов у ткацкого станка, посмотрю, какой из тебя умник получится! — окрысился фабричный на самого смешливого.
Краснощекий полицейский погрозил ему кулаком. Перронный кондуктор покатился от хохота, встревоженные пассажиры первого и второго класса возмущенно зашикали, молодцеватый станционный жандарм остался недвижим, тщетно пряча улыбку в густых усах.
Я прошел на свое место. Позади пытхел Клавка, бормоча под нос: «нашли себе полюбовничка». Ваня Кашуба, добровольно взявший на себя обязанности моего ординарца на время поездки, уже сторожил купе.
Раздался третий звонок, за ним свисток, паровик взвизгнул, лязгнули сцепки, колеса пришли в движение, лица провожающих и ожидавших другого поезда, восторженные, хмурые, веселые, озабоченные, поплыли назад. Меня ждал Петербург. Меня ждала судьба. Пан или пропал — без армии, без служения царю и Отечеству не вытянуть цепь, за которую ухватился.
— Выбрось Миша из этого уравнения царя, Родина превыше всего, — в очередной раз клюнул меня в мозг Дядя Вася.
Как же объяснить ему, что не могу я разделить Россию и Государя.
— Не боись, генерал: и без тебя найдутся разделители. И защитнички тоже будут, похуже врагов. Не о самодержце нужно думать, а о том, что мы замыслили.
На Знаменской площади у Николаевского вокзала, как всегда, царило столпотворение извозчиков и лихачей. Первые в характерных квадратных шапках из сукна или бархата, вторые в лихо заломленных «боровках» с синим верхом наперебой весело кричали прибывшим на московском поезде:
— Поедем, барин! Резвая лошадка — прокачу!
Я знал, что лихача меньше чем за три рубля не взять, а несолидного седока он может и вовсе ошарашить ценой, чтобы не лез. Прошел мимо, лишь облизнувшись на чудесные пары кровных рысаков и ладные сани с острыми полозьями.
— Ваше Превосходительство! — заступил мне дорогу улыбающийся возница в «волане» с лисьей опушкой, подпоясанный узорчатым ярко-синим поясом. — Куда ж это вы? Негоже народному генералу к «ванькам» садиться. Извольте ко мне. Денег не возьму.
Он гостеприимно откинул лосиную шкуру, открывая свою «эгоистку» на одну персону.
Я довольно крякнул, уселся.
— Ваня, — окликнул ординарца. — Берите извозчика, буду ждать вас в доме графа Адлерберга, Фонтанка, 20.
— Но, залетные! — закричал лихач.
Он ловко выкрутился из экипажной неразберихи и еле-еле разминулся с удалой тройкой, когда выезжал на Невский. Мимо нас под звон серебристых колокольчиков просвистел расписанный цветами и петухами экипаж с развеселой компанией из шести человек, громко распевавших песни. Его кучер в русском кафтане и шапке с павлиньими перьями обернулся, чтоб погрозить кулаком, но, заметив меня, тут же стушевался, наш возничий расхохотался и взбодрил рысаков:
— Давай, голубчики!
Сани набирали ход. Мы обогнали конку с вагоном-империалом — его тянула в сторону Дворцовой площади понурая лошадь. Звенел колокольчики на пружинке кондуктора, с верхнего этажа доносился грохот — это пассажиры выбивали дробь ногами, пытаясь согреться. По тротуарам двигались печальные женщины, закутанные до бровей.
По левую руку в просвет улицы виднелись пустыри и дровяные склады.
— Глазам не верю, никак Пушкинская? — удивился Дядя Вася. — Не застроена еще…
Не Пушкинская, а Новая. Что вас так удивило?
— Бывал здесь, когда город на Неве защищал.
От кого?
— От немцев, от кого же еще?
Вы немцев допустили до Петербурга? Как же вы посмели⁈
— Так вышло, — извиняющимся тоном ответило мое второе Я. — Но зато вломили им от души.
Перед глазами знакомо мелькнула вспышка, Невский исчез, вместо него перед моими глазами предстали поляна то ли в аккуратном лесу, какие бывают только в Германии, то ли в парке, а в ее центре довольно странная группа офицеров. Одни — в сером, со странными серебряными зигзагами на черных воротниках, другие — в тусклом зеленовато-коричневом, с дубовыми листьями на алых петлицах. По надменно-спесивым лицам и крестам на шее я догадался, что это немцы. А напротив них стоял офицер моих лет в мятом кителе болотного цвета с двумя пятиконечными звездами на погонах — типичный русак, вот тебе крест! Его слова в этом меня убедили бесповоротно:
— Войне п…ц! Вот вам х., а не Россия! Ферштейн?
Видение исчезло. Я удивленно моргнул.
Кто это был?
— Как — кто? Я! Пленным генералам немецким сказал в последний день войны.
Мела поземка. На тумбах вдоль проспекта стояли плошки и шкалики — вечером их зажгут, наполнив салом или керосином, такая себе иллюминация. Праздничный Петербург казался мне унылым, навевающим тоску. Но я впервые хохотал до упаду после встречи с Андраши в Дубровнике. Вот она — сила животворящая русского народного языка!
Преображенский храм и Спасское, усадьба Скобелевых в Рязанской губернии