Глава 2

Глава 2


Ухмылка сползла с лица так же быстро, как и появилась.

Новая жизнь, значит? Ну-ну.

Реальность тут же напомнила о себе. Висок снова прострелило так, что в глазах потемнело. Я пошатнулся, опершись о шершавую, покрытую сажей стену дома.

Улица жила, гудела и воняла, и ей было глубоко плевать на чумазого пацана с пробитой башкой.

Рядом взревел какой-то мужик в картузе, погоняя битюга:

— Побереги-и-ись!

Я отшатнулся, едва не угодив под колесо тяжелой телеги.

Неровный, скользкий от нечистот булыжник холодил ноги, несмотря на обувку. Каждый острый камешек, каждая выбоина напоминали о том, что я больше не хозяин виллы в Рио, а дно. Социальное, грязное, вонючее дно этого мира.

Сам не зная куда, я побрел, просто вливаясь в поток. Глазел по сторонам, поминутно охреневая от увиденного.

Мимо меня проплывали «господа» в черных котелках и с тросточками, брезгливо морщась и стараясь не смотреть в мою сторону. Проносились лакированные кареты, забрызгивая грязью из-под колес. А вот и такая же, как я, ребятня: чумазая, в рванье, сбивающаяся в воробьиные стайки. Они смотрели на мир иначе: не как «господа», а оценивающе, как волчата. Искали, что плохо лежит.

В голове крутилась одна мысль, которую я, оглушенный шумом, все никак не мог ухватить.

А какой, к черту, сейчас год?

Впереди, у фонарного столба, надрывал горло вихрастый паренек в картузе не по размеру. Через плечо у него висела холщовая сумка, полная серых листов.

— «Петербургский листок»! Свежие новости! Скандал в городской Думе!

Вот кто мне сейчас все расскажет!

Я шагнул к нему почти вплотную. Пацан тут же насторожился, прижал сумку локтем и зыркнул на меня исподлобья, как крысенок.

— Чего надо?

— Покажи, — хрипло попросил я, кивая на газету.

— Пятак гони, рвань, — огрызнулся он и демонстративно отвернулся. — Читать, поди, не умеешь, а туда же…

Я шагнул еще ближе, нависая над ним. Пацан дернулся, инстинктивно выставляя кипу газет, как щит.

— Эй ты, не балуй! Городового сейчас кликну!

Но я уже все увидел. Взгляд впился в «шапку» издания. Шрифт старый, с завитушками и твердыми знаками на концах слов. Но цифры — они во все времена цифры.

«12 Іюня 1888 года».

Вот такие дела. Тысяча восемьсот восемьдесят восьмой.

Мир качнулся. В груди словно вакуумная бомба взорвалась, выкачав весь воздух. Я замер, тупо глядя на удаляющуюся спину газетчика. Это не розыгрыш, не Рио и даже не девяностые. Это царская, мать ее, империя. Ни антибиотиков, ни интернета, ни ракет, ни авто. Только жандармы, царь-батюшка и я.

Этого не может быть. Да как так-то⁈

Висок снова прострелило. Ослепительная вспышка боли — и перед глазами на секунду встала другая картина. Мутная, серая. Казенная.

Я мотнул головой, сгоняя наваждение.

Разом нахлынули воспоминания этого тела: сени, приют. Мой новый дом.

«И новый шанс, — подумал я, зло сплюнув вязкую слюну на булыжник. — Новая жизнь».

Похоже, в этот раз начинать придется даже не с нуля. А с глубокого, сука, минуса.

Загнанная в угол крыса. Вот кем я себя сейчас ощущал. Худой, битый, в чужом мире, в чужом теле. Дурацкое, беспомощное положение.

И тут из неказистой дощатой будки, сколоченной у самой стены дома, раздался скрипучий голос:

— Сенька! Ты, что ли? Чего застыл?

Впрочем, голос хоть и хриплый, но без явной угрозы.

Я сунул голову в будку. В лицо тут же ударило волной густого жара. Настоящая баня, только воняло не березовым веником, а густой смесью: канифолью, кислотой, расплавленным оловом и застарелым мужским потом. Внутри, в тесноте, чадила маленькая железная печка, в которой докрасна раскалялся массивный паяльник. По полу были раскиданы жестяные обрезки, старые чайники, дырявые тазы.

А посреди всего этого хлама на низкой скамье сидел мужик.

Точнее, полмужика.

Ступней у него не было — обрубки чуть ниже колен утыкались в грубые, похожие на башмаки кожаные культяпки. Лицо морщинистое, обветренное. В руках — запаянный чайник, который мужик придирчиво осматривал.

Висок снова прострелило болью. Мозг услужливо подкинул: Осип Старцев, он же Старка. Бывший солдат, калека, ныне — лудильщик. Вопреки прозвищу, совсем не стар — лет тридцать пять, не более.

— Ну, чего в проходе встал? А ну, заходь, — ворчливо пригласил мастер.

Я молча шагнул внутрь, пригибаясь в низком проеме.

Старка окинул меня цепким, въедливым взглядом, и нахмурился.

— А это что за украшение? — кивнул он рану. — А ну, сядь.

И указал на перевернутый ящик. Пришлось подчиниться.

Что это еще за аттракцион невиданной щедрости?

Старка отложил свой инструмент, кряхтя, придвинулся ближе. Пахло от него табаком и металлом. Сжал мою голову мозолистыми пальцами, оглядел.

Я зашипел сквозь зубы.

— Терпи, казак, атаманом будешь. Не девка, — буркнул он. — Опять этот душегуб Семен лютует? На нем пробы ставить негде, на ироде.

Мастер достал из ящика пузырек с какой-то мутной жидкостью и чистую, хоть и пожелтевшую от времени, ветошь.

— Сейчас щипать будет.

«Щипать» — это он мягко выразился.

В рану будто насыпали битого стекла и плеснули кислотой. Я вцепился в края ящика так, что ногти хрустнули, стиснув зубы до скрипа. Тело пацана хотело взвыть, но я приказал: «Молчать!»

Старка внимательно посмотрел на мою реакцию.

— Гляди-ка. А раньше бы уже слезы в три ручья лил. Взрослеешь.

Он туго, по-солдатски, перевязал мне голову холстиной.

— Ну, рассказывай. За что от мастера огреб?

— Не знаю, — хрипло соврал я.

Голос был чужой, надтреснутый.

Врать я не любил, да и отвык. Но, похоже, здесь к такому методу придется прибегать частенько.

Старка закончил с перевязкой, отстранился.

— Ладно. Не помрешь. Ступай уже в свой приют, а то на ужин опоздаешь.

— Дорогу забыл, — мрачно буркнул я.

Это была лучшая легенда.

Старка снова хмуро свел брови.

— Куда дорогу? В приют свой? Совсем тебе, Сенька, мозги отшибли?

Я молча кивнул. Играем в контуженого до конца.

— Тьфу ты, горе луковое… — Мужик тяжело вздохнул. — Иди прямо по этой улице, никуда не сворачивай. Дойдешь до большой площади с часовней, свернешь налево. А уж там свой желтый сарай за чугунной оградой не пропустишь.

Он махнул рукой в нужном направлении, потом снова взялся за свой паяльник. Аудиенция окончена.

Я поднялся и кивнул. Не «спасибо» сказал, просто кивнул.

Мужик ничего не ответил, да этого и не требовалось. Мне оставалось лишь выйти из душной, пахнущей потом и дешевым табаком конуры безногого солдата обратно на улицу.

В моем старом, пропитом теле краски давно потускнели, все стало сероватым, приглушенным. А здесь, в этом организме, все орет. Небо — нагло-синее. Солнце — злое. Кровь на повязке, которую я мельком видел, — пугающе алая.

Ощущения резкие. Запахи, звуки, боль. Это… раздражало. Я давно отвык, что мир может быть таким четким.

Но теперь у меня было направление и чистая, хоть и вонючая, повязка на голове. Уже неплохо!

Дорога, указанная солдатом, вывела к площади с часовней, а оттуда налево. И вот уже показался знакомый фасад.

«Желтый сарай», хе-хе.

Огромный казенный дом с облезлыми колоннами у входа, выкрашенный в тот самый жизнерадостный канареечный цвет, который резанул мне глаза еще с противоположной стороны улицы. Как будто психушку покрасили, ей-богу.

Длинные ряды одинаковых окон-глазниц. Высокая чугунная ограда с пиками. Над парадным входом — потемневшая от времени табличка с затейливой вязью:

«Воспитательный Домъ его сiятельства князя Шаховскаго».

Я нырнул в боковую калитку.

Навстречу из сторожки, шаркая стоптанными сапогами, вышел дядька. Пожилой, с засаленным воротником рубахи и небритым подбородком. От него за версту несло махоркой. И сразу вспомнилось: Спиридоныч. Не самый худший мужик, судя по памяти Сени.

Он лениво прищурился, глядя на меня, а потом заметил повязку. Лицо его не изменило выражения: ни сочувствия, ни удивления. Подумаешь, еще один из города с набитой мордой. Не первый и не последний…

— Опять? — буркнул он. — А ну, пошли, покажем тебя немцу нашему, пока не ушел!

Спиридоныч схватил меня за тощий локоть и потащил внутрь. Мы углубились в гулкие, холодные коридоры, и в нос ударил концентрированный дух казенного заведения.

А через минуту он уже втолкнул меня в «лазарет», в котором стояли несколько пустых железных коек, накрытых серыми одеялами.

Дверь снова скрипнула, и на пороге появился лекарь. Даже если бы не проговорка Спиридоныча, я бы все равно сразу понял, что он немец. Все как с картинки: аккуратный, подтянутый, с венчиком гладко зачесанных седых волос вокруг блестящей лысины и щеточкой усов.

Он кинул на меня короткий брезгливый взгляд.

— Ну-с, показывать, что у нас тут?

Без лишних слов сухими, жесткими пальцами содрал повязку, которую намотал Старка.

— Пфуй! Дикий работа! Вас ист дас фюр айн швайнерай? — зашипел он, разглядывая рану. — Кто это делал? Палач? — И повернулся к Спиридонычу: — Воды! Шнель! И тряпку!

Пока Спиридоныч кряхтя исполнял приказ, немец осматривал меня, как диковинного жука. Его прикосновения были сухие, быстрые, неприятно-четкие. Он быстро простучал мою тощую грудь, послушал дыхание, задрал веки.

— Голова кружится? Тошнит?

— Нет, — ответил я коротко.

Он удовлетворенно кивнул.

— Гут.

Промыв рану, смазал ее чем-то адски жгучим.

Мне пришлось стиснуть зубы, чтобы не дернуться.

— Шайсе! — выругался немец себе под нос и наложил повязку.

— Ничего страшного. Удар. Жить будет, — вынес он вердикт, обращаясь к Спиридонычу.

Потом аккуратно сложил свои инструменты в блестящий саквояж, кивнул мне, как взрослому, и вышел.

Меня выпроводили из лазарета и толкнули в спину по направлению к двустворчатой двери, над которой красовалась надпись: « Дортуаръ воспитанниковъ мужского пола».

Скрипнув петлями, створка распахнулась, и я шагнул в гул и смрад.

Нда-а-а… Это вам не Рио-де-Жанейро.

Казарма. Голимая казарма.

Пространство огромное, с высоченными потолками, гулкое. Стены выкрашены в те самые убогие «казенные» цвета: до уровня моего роста — густая коричневая масляная краска, исцарапанная и затертая сотнями плеч, выше — грязноватая побелка. Под потолком — ряд высоких окон, нижняя половина которых забрана прямой чугунной решеткой. Небо отсюда видно только маленьким серым клочком. Тюрьма, не иначе.

В дальнем углу, под огромным темным образом Александра Невского, теплилась лампадка.

Я стоял на пороге этого казенного мира и вдыхал терпкий дух десятков немытых мальчишеских тел.

Внутри расположилась толпа разновозрастных «воспитанниковъ мужского пола». Рыл этак в сорок, все в одинаковых казенных курточках и шароварах.

И в тот момент, когда я вошел, гул голосов оборвался на полуслове.

Повисла тишина.

Все, что характерно, посмотрели на меня и на мою повязку.

Ну, здравствуй, «новая жизнь». Курятник.

Наметанным взглядом я сразу рахглядел иерархию. Вон у печки на лучшей койке развалился местный «пахан». Силантий Жигарев. Жига. Память Сеньки услужливо подсунула: главный мучитель, местный царек. Вокруг него шестерки-подпевалы. Остальные обычные мальчишки и страдальцы.

Я занял почетное место среди последних.

Жига даже не встал. Он лениво оторвал взгляд и скривил губы.

— Эй, страдалец! — раздался его наглый, уверенный голос. — Чего с башкой, Сенька?

Один из его прихлебателей, шустрый парень с крысиными глазками, тут же подскочил, играя на публику:

— Видать, мыслей много, Жига, вот и полезли наружу!

Дортуар предсказуемо хихикнул.

— Да какие там у него мысли! — выкрикнул кто-то с койки у окна. — Он у Семена «сувальду» запорол! Вот мастер его и приголубил!

Снова зазвучал смех — на этот раз громче.

Вот теперь Жига получил то, чего хотел. Он медленно сел на койке, наслаждаясь своей властью.

— А-а-а, — протянул он так, чтобы слышали все. — Значит, Сенька у нас — бракодел? Руки-крюки… Так тебе, гнида, в мастерскую теперь путь заказан.

Он сделал паузу.

— Знаешь, куда таких, как ты, теперь пристроят? Туалеты драить. Будешь за всеми нами дерьмо выносить. Самое место тебе.

Повисла. Все ждали. Ждали, что я, по привычке Сеньки, втяну голову в плечи, пробормочу что-то невнятное. Ждут унижения.

Но я не опустил глаз. И не отвел.

Молча посмотрел ему прямо в переносицу — без страха, без ненависти. Просто взглядом хирурга, изучающего кусок мяса.

Наглая ухмылка на лице Жиги дрогнула. Он понимал: что-то пошло не так. Сенька так не смотрел.

Я дал тишине повисеть еще секунду. А потом на моих губах появилась тень улыбки.

— Это ты теперь решаешь, кому куда путь заказан? — тихо, почти безразлично, спросил я. — Не рановато ли в «принцы» выбился?

Смех за спиной Жиги захлебнулся.

Его лицо окаменело, вальяжность слетела — не ожидал пацан прямого вызова и вопроса, который бьет по самому его статусу.

— Ты, я гляжу, бессмертным себя возомнил, — прошипел он.

Он уже начал подниматься с койки, и я внутренне сгруппировался, прикидывая, как это тощее тело выдержит удар…

ДО-О-ОНГ!

Напряженную тишину развеял резкий, оглушающий удар колокола.

Едва проревел сигнал к ужину, дортуар взорвался. Это был не поход в столовую, а настоящий набег саранчи.

— Пошли-пошли-пошли!

— А ну, пусти!

— Не зевай, рты раззявили!

Толпа из сорока голодных пацанов — это та еще стихия. Меня подхватило этим потоком, едва не сбив с ног. Худое тело мотало из стороны в сторону. Я еле успевал переставлять ноги, чтобы не упасть и не быть затоптанным.

А вот Жига и его свита двигались не торопясь. Они шли не в толпе, а сквозь нее. И толпа расступалась. Иерархия.

Гулкая трапезная, с длинными, некрашеными столами, изрезанными ножами уже ждала мальчишек.

На длинном столе было приготовлено «пиршество»: на каждого миска серой, безликой баланды, которую здесь называли кашей, кружка бурой, едва теплой бурды, отдаленно напоминающей чай. И в центре этого великолепия главная ценность и местная валюта — ломоть черного хлеба.

Не успели мы сесть, как трапезная превратилась в биржу.

В одном конце стола Грачик уже менял свой ломоть хлеба на какую-то картинку, вырезанную из газеты.

Другой кусок уходил в уплату карточного долга. Понятно. Здесь это не просто еда. Это валюта.

Ко мне подкатился сопляк лет десяти с хитрыми, как у мышки, глазками.

Бяшка, вспомнил я.

— Сень, а Сень, — прошипел он, пряча руку под столом. — Махнемся?

И разжал потный кулачок. На ладони лежали два кривых, ржавых гвоздя.

— Прекрасное предложение, — прокомментировал я ровным голосом. — И какой нынче курс гвоздя к хлебу?

Мальчишка завис, хлопает глазами — сложное слово «курс» до него не дошло, — и ушел на поиски более сговорчивого.

Но мое внимание, как и внимание всей трапезной, было приковано к ажиотажу в дальнем конце стола. Там Трофим Кашин, медлительный увалень с толстыми губами, спорил с кем-то на чернильницу-непроливайку.

— На три куска спорим, что выпью! До дна! — багровея от азарта, ревел спорщик.

Три куска хлеба — целое состояние. За такую сумму здесь готовы на многое. Вокруг пацанов уже собралась толпа: все гудели, зубоскалили, делали ставки.

Я смотрел на этот театр абсурда с холодным любопытством. Три ломтя хлеба за то, чтобы наглотаться купороса и неделю гадить чернилами. Сделка века. Развлекались как могли.

Парень под одобрительный рев толпы схватил чернильницу, зажмурился и опрокинул ее содержимое в глотку. Лицо приобрело сине-зеленый оттенок. Хмырь закашлялся, подавился, но не сдался. Их Колизей, их Суперкубок.

Отвернувшись от этого цирка, я уже было собрался впиться зубами в свой кусок, как вдруг в паре шагов от меня раздался тихий, сдавленный всхлип.

Малец лет семи, совсем сопляк, давился беззвучными слезами. Перед ним стояла пустая оловянная миска. А рядом возвышается Жига. Он неторопливо дожевывал свой кусок хлеба и тянул руку к куску мальца.

— Тебе не надо, — ухмыльнулся он, и его свита тихо гыгыкнула. — Зубы могут выпасть.

Малыш попытался прикрыть свой хлеб ладошкой, но Жига презрительно щелкнул его по лбу и без малейшего усилия забрал добычу.

Вся трапезная наблюдала за этим молча. Сильный жрет. Слабый — смотрит. Закон джунглей.

Раньше я бы прошел мимо. Чужие проблемы меня не волнуют. Но сейчас…

Сейчас я видел одно. Жига только что отнял у самого мелкого, у слабого. Он — крыса. И все это видят, хоть и боятся сказать. А вот я понимал, не смогу с ним ужиться. Так, чего тянуть?

Я подошел и громко, отчетливо сказал:

— Не наелся?

Жига застыл с куском хлеба на полпути ко рту. Гогот затих. Все головы повернулись ко мне. В глазах застыло изумление.

— Что ты сказал, Сенька? — медленно переспросил Жига, опуская руку.

— Говорю, своей порции мало? У мелких отбирать — много ума не надо, — спокойно посмотрел я ему в глаза.

Лицо Жиги потемнело. Он медленно положил хлеб на стол и поднялся. Стоя парень оказался на голову выше меня и вдвое шире в плечах.

— Ты, я гляжу, и правда смерти ищешь, падаль.

И сделал шаг ко мне. Но я не двинулся, даже зная, что в драке он сломает меня за десять секунд. Мое тело — дохлятина.

Значит, драки и не будет.

Я приподнял подбородок и, глядя поверх плеча Жиги, прокричал в сторону двери, где топтался дежурный дядька:

— Спиридоныч!

В трапезной повисла мертвая тишина. Слышно было, как капает вода из крана. Все замерли, даже Жига застыл на полпути, как будто не веря своим ушам.

В дверях, кряхтя, появился Спиридоныч.

— Чего орешь?

— Жигарев у младшего хлеб отбирает, — спокойно и громко доложил я.

Спиридоныч устало перевел взгляд с меня на Жигу, на плачущего мальца. Он, понятное дело, плевать хотел на наши разборки. Но ему нужен был порядок.

— Опять ты, Жигарев? А ну, отдал мальчонке хлеб и сел на место! Чтоб тихо было!

Лицо Жиги залила багровая краска, кулаки сжались. Но против «дядьки» не попрешь.

— Разошлись все! — пробурчал Спиридоныч и, убедившись, что порядок восстановлен, отвалил.

Как только его шаги стихли, Жига медленно повернулся ко мне. На его лице больше нет было ухмылки. Только ледяная ненависть. Подошел вплотную и прошипел мне прямо в лицо, так, чтобы слышали все вокруг:

— Ты, оказывается, ябеда?

Хм. То-то они застыли, будто привидение увидали. Позвать «дядьку» — это нарушение закона. Стукачество. Да, подзабыл я эти понятия… Впрочем, наплевать.

— Хах, — усмехнулся я. — И это говорит тот, кто у своих, да еще у младших, последний кусок отбирает. Хуже крысы помойной.

Физиономия Жиги исказилась от бешенства.

— Нича. Ночью посчитаемся. Устроим «темную», попомнишь.

Напоследок побуравив меня взглядом, полным обещания боли, он резко развернулся. Свита трусливо посеменила следом.

Неловкую тишину разорвал невысокий востроносый парень. Спица. Закадычный Сенин приятель. Бледный как полотно, он схватил меня за рукав.

— Ты чего творишь⁈ — прошипел прямо в ухо. — Он же калекой тебя сделает!

И потащил меня в наш угол. Следом, озираясь, начали подтягиваться другие. В Сенькиной памяти вспыхнули лица:

Высокий, нескладный Ефим — Грачик.

Коренастый, рыжий — Васян. У него кулачищи как гири.

— Посмотрим, — спокойно ответил я Спице.

От моего равнодушия он, кажется, перепугался еще больше.

— «Посмотрим»? Сенька, ты что, не знаешь, как они «темную» устраивают? Ночью накинут одеяло, чтобы не кричал, и будут месить. Пока кости не захрустят!

— Видал я… — басовито произнес Васян, хмуро глядя в спину удаляющемуся Жиге. — Ты на него глядел, будто он мертвый уже. Но Жига зло помнит. И слово сдержит.

Я кивнул, принимая к сведению. Один враг снаружи, в мастерской. Другой — здесь, внутри. Что ж. Ночная проблема выглядела более актуальной.

С сожалением посмотрел на свой так и не начатый хлеб. Потом нашел взглядом кудрявого Бяшку.

— Эй, шустряк. Давай гвозди свои. Махнемся.

Через несколько минут пришел другой дядька — Ипатыч. С собой притащил Псалтырь. Прозвучала вечерняя молитва — как по мне, слишком долгая — и команда «Отбой!».

Дортуар погрузился в темноту и холод. Окна были распахнуты настежь, и сквозняк гулял между рядами коек, принося запах речной сырости и беды. Вокруг слышалось сонное сопение, покашливание и сонное бормотание.

А я лежал, глядя в темноту и не спал, ожидая.

В потном кулаке были зажаты два ржавых, кривых гвоздя.

И вдруг шорох прорезал ночную тишину.

Они пришли.

Загрузка...