Глава 24 “Академик печных наук и прочих мук”

«Рассвет уж близится, а Олечки все нет», — повторял, как заведённый, Фёдор Алексеевич второй час. И уже даже дорожку протоптал от входной двери до спальни бывшей курсистки. Окна крохотной комнатки выходили во двор, на котором ничего интересного не было. Да и ничего не было, кроме балагана, где жили тахи и зебры. Впрочем, интересовать они могли лишь любопытных соседей, но соседи, сколько ни были любопытны в силу того, что жили по соседству с нечистью, так и не нашли никакой лазейки во двор Фонтанного дома. Мирные же, менее любопытные, горожане и слыхом не слыхивали никакого ржания, потому что тахи и зебры были приличными лошадьми и без повода не ржали. Повод же они получали, лишь когда их запрягали в княжеские экипажи, но смеяться над хозяевами, как известно, дело неблагодарное, так что жительницы балагана были особами выносливыми, незаметными и немыми.


Впрочем, даже ржи они во всю глотку, то Олечке Марципановой не было бы до них никакого дела. В силу некоторых причин она запретила себе любопытничать вообще. Впрочем, окно в ее камере намертво заколочено было совсем по другой причине, по любовной: здесь часто дневал княжеский секретарь. А совместным ложем им служила старая лодка с пробитым дном, которую притащили с Фонтанки — доски насквозь провоняли рыбой, и этот запах убаюкивал Олечку лучше всяких ласк, а в арсенале упыря имелось довольно притирок, чтобы скрыть дневные грешки от тонкого нюха княгини Марии.


Дно не латали специально — через него спускали горючие слезы прямо в водосточную трубу, а слез в этой камере исправительного заключения было пролито немало. Когда в тысяча восемьсот семьдесят девятом году в руки княжеского секретаря волей случая попал перевод книжечки английского математика Чарльза… — это было, пожалуй, единственное имя, которое Федор Алексеевич пытался запомнить и никак не мог, — он твердо верил, что автор сказки про девочку Алису выдумал реку из слез. Так случайно Фёдор Алексеевич нарушил главное правило загробной жизни — в сказки верить не только можно, но и нужно, иначе сказка станет явью… Например, в лице Олечки Марципановой.


Если живые девушки имеют привычку плакать над своей нерадостной судьбой перед сном, то мертвым это делать нравится по пробуждению. И ладно бы Олечка тихо всхлипывала в подушку, но она заливала лодку морской водой. Бедная пыталась закрывать слезоточащие глаза руками, но слезы фонтаном продолжали бить между пальцев, превращая Фонтанный дом в миниатюрную копию Петергофа.


— Не стоило топиться в фонтанной речке, — отвечал Федор Алексеевич зло, когда Олечка с выражением полного отчаяния на лице, выжимала в лодку свою ночную рубашку. — Мой тебе совет: спи нагой.


Лично он не рисковал ложиться в лодку даже в нательном белье. И не найдя в старых номерах журнала «Архив судебной медицины и общественной гигиены» никакой информации о том, какое влияние оказывает морская вода на мертвую кожу, приобрел будильник.


— Это реликвия, — заверял его старьевщик. — Конец восемнадцатого века. Знаменитый будильник американца Леви Хатчинса, если слыхали о таком? Одна беда у него, опять же, если не знаете, — звонит только в четыре утра.


— Ничего, разберемся! — буркнул Федор Алексеевич и дома сразу же сунул механическое приобретение в руки Бабайки: — Настрой на четыре часа пополудни.


Домовенок любил не только ломать, но и строить. Так что, обтерев руки от сажи, тотчас принялся за дело, и будильник третий год исправно будил княжеского секретаря до начала соленого потопа. Правда иногда Федор Алексеевич думал, что его ранние уходы из лодки и являются причиной русалочьих слез, но желание выйти сухим из воды было намного сильнее желания услужить временной пассии. Хотя сегодня, глядя на одиноко стоящие на столике стакан утренней крови и стакан утреннего молока, Фёдор Алексеевич почему-то с горечью подумал, что нет ничего более постоянного, чем временное.


— До сих пор не приплыла? — Бабайка с опаской заглянул в приоткрытую дверь и под гневным взглядом упыря весь съежился. — Выслать котов на поиски рыбы?


— Нет, рано… — Федор Алексеевич взглянул на заколоченное окно и зевнул.


— Так спать идите… Ну что с ней станется. Не сбежит!


— Да пусть бы уже сбежала! — огрызнулся упырь и отвернулся к окну всем корпусом, чтобы скрыть от Домовенка эмоции, бушевавшие на его бледном лице. — Тогда б поймал и в реку Колыму сослал на посмертное!


— Спать ступайте, барин. Вечер утра мудренее…


Федор Алексеевич молча шагнул к стулу и сел.


— Баба с лодки, рыбаку не легче, — сплюнул Бабайка в сторону. — С вашего разрешеньица, — он бочком вошел в комнату и прикрыл дверь. — Я тут покумекал над вашей проблемой…


— Нет у меня никакой проблемы, — буркнул княжеский секретарь, но глаза на лохматого нарушителя его беспокойства все же поднял.


— Будильник — это хорошо, но тягостно. У вас вон, уже третий ряд синяков под глазами от вечного недосыпания, простите меня великодушно, проступил. Раз слезы русалочьи унять нет никакой возможности, давайте-ка мы с вами воплотим в жизнь проект Леонардо да Винчи, — Бабайка принял вид удивительно важный и даже поднял вверх указательный палец. — Вместо клепсидры у нас глаза девицы Марципановой будут. Под лодку мы весы подложим — можно незаметно медные из рыбного садка умыкнуть. И вот как только слезы наполнят чашу весов, лодка поднимется — и либо вода морская выльется, либо вы вывалитесь сухим…


— Пшел вон! — заорал Федор Алексеевич. — Ломоносов чертов!


Бабайке дважды повторять не потребовалось. Секретарь тоже решил уйти — пойдет, почитает, что ли… Все время быстрее побежит. Но мимо детской пройти не смог. Сынок Олечки Марципановой не плакал, а вкушал урок истории земли русской. Тихий голос у Арины Родионовны — пришлось сесть на пол и ухо к замочной скважине приложить. Подсматривать — грех, а подслушивать — учение.


— Ответствуй, дед, почем девицы горючи слезы льют ручьем! — зычным шепотом говорила нянька. — И отчего во всей столице я не встречался с мужичьем? — И тут же перешла на стариковский хрип: — Наверно, путник, издалече забрел ты в наш унылый край и не слыхал о смертной сече, о нашем славном князе, чай? Снискать желая славы бранной, отверг соседей помощь сам. И с братом лишь и ратью малой отправился во вражий стан. Стояли воины все на смерть, кропили кровью мураву. Не приняла земля их матерь, лежат их косточки во рву. На смерть мужей мы посылали. И не забудется в веках, как жены, сестры их стенали, слез не осталось в матерях.


— Так кто ж тот князь? — послышался голос Игорушки. — Кто так бездумно людские головы сложил и степь чужую русской кровью, багряной кровью окропил? Не Мирославушка ли уж?


Засыпать уже начал Федор Алексеевич под сказ Родионовны, но от сыновнего вопроса разом проснулся и затылком о дверь шарахнул — от злости. А дверь вдруг отворилась, незапертой оказалась, и секретарь как был, так на коленях и ввалился в детскую.


— Что с тобой, ворон наш сердечный? — всполошилась Арина Родионовна.


Со стула подскочила, вязание своё бросила и к упырю склонилась, а тот уже сам не рад, что подслушивать взялся:


— Сердце не на месте, — простонал он, чтобы начать про Олечку Марципанову говорить, но не успел.


Нянька ахнула, к своему сердцу руку прижала, на свой счёт заявление упыря приняв:


— На месте, на месте… Куда ж ему мертвому деваться-то?


— У меня, говорю, не на месте… — зло прошипел Федор Алексеевич и выпрямился, но на беглянку сетовать передумал: — Богатырь в три года не знает, кто такой князь Игорь…


— Знаю, батюшка, знаю… — возопило дитя из деревянной кроватки, но, к счастью, не выкатилось из нее. — Тот, за кого княгиня, в честь которой мать мою назвали, город голубями спалила…


— Другой это Игорь… Потом его слово выучишь…


— А меня в честь которого назвали?


Федор Алексеевич подскочил к кроватке и прижал вязаное одеяльце по обе ее стороны растопыренными пальцами.


— Спи. Что тот, что другой плохи, а ты третьим — хорошим — будешь. Спи давай… Время утреннее.


Вышел, наконец, из детской и в столовую пошел, а там Бабайка тайком, пока княгиня Мария мертвым сном в хрустальном гробе спит, в саже копается — страсть как любит он это дело. А чтобы хозяйка ничего не заметила, заблаговременно все ковры скатал, а пол решил вымыть, когда русалка вернется: что зря воду тратить, за ней и подотрет лужи.


— Слышь, Бабайка?!


Домовой поднял голову — и чуть поклонился княжескому секретарю:


— Раз у нас дачные рыбные дни нарисовались, сгоняй-ка на садок…


— За весами?! — как угорелый, отскочил от печи обрадованный Домовенок.


— За гостинцем! — отрезал секретарь канцелярским тоном. — Для девицы Марципановой.


И ничего не добавив, сунул деньги в зажатый кулак неудачливому академику печных наук и выскользнул из столовой, будто и не было его тут вовсе. Бабайка с тяжелым вздохом закрыл дверцу изразцовой печи и покачал лохматой головой:


— Баба в реку, ему бы в гроб… От любви до гроба и от гроба до любви один…


И тут Бабайка задумался. Даже космы почесал гребенкой с обломанными зубьями, которую ему Олечка Марципанова от всей своей русалочьей души презентовала, когда та в негодность пришла. Но и это не помогло ему найти формулу любви, и Домовенок с тяжелым вздохом, заложив за щеку полученный монеты, отправился выполнять поручение расстроенного упыря.


Солнце все никак не могло пробиться сквозь плотные серые облака, и Бабайка Резво дошагал до Аничкова моста, а там на рыбной барже народищу уже пруд-пруди — не протолкаешься. А заядлому воришке это только на руку: руку в чан сунет — живого судачка за хвост вытащит и за пазуху сунет; к бочкам бочком проберется — вытащит пару селедок и все за пазуху, за пазуху. Славный улов нынче — и русалки сыты будут, и деньги целы.


Так-то оно так! Но надо бы еще и дворника уважить. Для этого грешного дела у Бабайки булка в кармане припасена. Достал он булку и с другими, кому задарма полакомиться охота, в очередь к приказчику встал. Знает заранее, какая икра горькая, какая солоновата: просит для пробы намазать самой крупной, чтоб дядя Ваня не подумал, что пожадничал на него запечный друг.


— А ну… — закричал зоркий приказчик, но Бабайка не повернулся.


Не ему ж, думал. Много тут любителей на халяву икоркой побаловаться. А он всего только на одну булку пробу взял. Что таить, бывало часто таскал сюда маленькую княжну. Для расфуфыренной девочки приказчики не скупились, жирно икру намазывали — думали, уж этой точно купят на завтрак. Но карлик с жиденькой бороденкой никогда ничего не покупал, все сберегал копейку к копейке, в тайне от князя и его секретаря. А Светлана не выдавала Домовенка, потому как умело врал тот, что сэкономленные деньги в церковь нищим носит. Совестно девочке врать было, но так хотелось в ларчике побольше блестящих монеток иметь: кощеевский синдром развит в домовых не хуже воровского. И спал, и чах Бабайка на сундуке — и тратить не на что, и бедным раздать совесть не позволяет. Такая уж странная она была эта совесть у деревенского домовенка, случайно попавшего в блистательный Петербург: ни то, ни се, не то совесть, не то…

— Не то тебя!


А это уже, кажись, ему… Только тогда и заметил Бабайка, что рыбину не под мышкой зажимает, а между коленок держит, но терять улов жалко. Так и поскакал в раскорячку на набережную. Народ хохочет, но не выдает маленького вора — встал стеной, и приказчик, молодой парень, сколько ни прыгал над толпой, а низенького юркого воришку так и не смог увидеть.


— Ужо тебе! — погрозил он в хохочущую толпу.


— Ужо, ужо… тебе! — вторил Бабайка, но не своей совести, а рыбине, которая таращилась на него круглыми невинными глазами: а я что? — Я ниче, просто скользкая от природы…


А булку с икоркой все же крепко в руке держал, крепко-крепко, а то дядя Ваня крепко хватит метлой…


Осторожно сунулся Бабайка в кухню — думал кинуть рыбу в раковину, оставить на столе подношение и тикать. Не вышло: дядя Ваня как раз собирался чай пить. Самовар пыхтит на столе, а дворник пыхтит под столом — нож точит, точно голову рубить кому-то собрался.


— Чего это ты? — опасливо покосился на него Домовенок, вытаскивая из кармана последнюю рыбину. — Зарезать кого удумал?


Дворник зыркнул на Бабайку из-под косматых бровей очень сурово.


— Селедку, кого ж еще? Принес селедку-то?


— А то как же… Все как велено — ее душенька Ольга, как ее там по батюшке кличут… Ах, да, Батьковна… довольны будут.


И расхохотался, глядя на извивающийся в раковине улов. Да так сильно разошелся, что поперхнулся. Забыл про клад за щекой. С трудом выплюнул монеты на ладонь и стоит любуется…


— Опять своровал, ирод? — напустился на него дворник, и нож в руке держит, точно саблю.


— Фу ты, ну ты… — сплюнул Бабайка, спрятав монеты в карман, и отступил к двери. — Скажешь тоже… Своровал… Это вон икру воруют поберушнички всякие, а я все честь по чести… Ты, дядя Вань, рассуди по совести, чьи озера и реки? — И сам же ответил: — Русалочьи, чьи ж еще?! Откуда следует, что и рыба озерная и речная вся русалочья. Вот, получается, взял я, что нашей Ольге Батьковне причитается по закону. Так за что плату вносить? А? Молчишь, дядя Вань?


Махнул на него дворник ножом — сгинь, нечистый грамотей! И повернулся к столу, вознамерившись заточенным ножом булку с икрой на две половинки разрубить, чтоб на дольше хватило ему лакомства. Но хлопнула за спиной дверь — это Бабайка незаметно ускользнуть решил, да извечный петербургский сквозняк вмешался — и выронил дворник нож, а тот возьми да воткнись в половицу. Замер нож, и дядя Ваня замер.


— Чур меня, чур меня! — принялся наконец чураться, а потом даже перекрестился. — К покойнику никак… Одного в деревню спровадили, кого еще нелегкая принесет? А поди и помрет кто из живых. Свят-свят, пронеси Господи…


Вырвал дворник нож из плена половиц и принялся им по столу лупить, пока живого места от зарубок на дереве не осталось. Аж взмок — вытер лоб рукавом, и уже ни икорки к чаю, ни самого чаю ему не хотелось. А о рыбе в раковине и вовсе позабыл, хотя та и пыталась изо всех сил напомнить о себе ароматом. Все повторял дядя Ваня, как заведенный:


— Спаси и сохрани, Господи. Спаси и сохрани…


А о ком молился, не знал. Да молитва лишней не для кого не бывает.

Загрузка...