Временный лагерь, созданный на скорую руку, практически в темноте и под звуки лесного боя, поразил меня своей организованностью и продуманностью. И караулы на дальних и ближних подступах, и четкое распределение прибывающих-отбывающих соединений, и отсутствие обычной в таких обстоятельствах суеты и военной неразберихи. Недаром я подсунул Подурову и его подчиненным рукопись «Обряд службы» Румянцева, исчерканный моими пометами. Есть толк, есть! Одна быстрая передислокация ненужных уже в этом районе войск чего стоила! Бодро шагавшие к «старой крепости» у каширских бродов войска приветствовали меня радостными криками.
Жестким, если не сказать жестоким, диссонансом этой приятной моему глазу картине оказался вид лагеря военнопленных. Солдаты Румянцева, совершившие сложнейшую вылазку и попавшие в полон — кто по доброй воле, кто по нужде, кто по ранению — были загнаны в узкую расщелину. буквально впритык. Не имея возможности даже прилечь. Стояли и с тихой, безысходной тоской ждали своей участи. Обезглавленные трупы их товарищей, брошенные на глазах у всех, ничего хорошего им не обещали. Их так запугали, что толпа хранила безмолвие — скорее можно было расслышать писк комаров, чем чей-то стон.
— Довоевались, злодеи!
Жолкевский, разодевшийся в шитый золотом польский жупан с разрезными рукавами, был непохож на себя прежнего. В глазах некая спесь и брезгливость. Губа оттопырена. Весь из себя шляхтич на Сейме. Впору от такого услышать: «Не позволяем!» (1)
— Тебе, пан, наша форма не по нраву? — спросил я, с трудом пряча поднимающуюся в душе ненависть. Рука стиснула плеть. Но продолжения не последовало — сам себе наказал, что прежние времена в прошлом. Иначе отходил бы этой плетью наглую рожу. И золотой вышивке на плечах досталось бы.
Жолкевский что-то увидел в моих сузившихся, побелевших глазах.
— Что не так, Государь?
— Не так? Все не так!
Коробицын, безошибочно считав мой гнев, тут же приблизился вплотную к поляку и впился в него глазами.
— Не разумеем, — растерялся Жолкевский.
— Значит, не разумеешь? Кто тебе позволил, пан, русского человека мучить?
— Так-то враг, быдло!
Командующий моего главного узла обороны искренне не понимал, с какого рожна я к нему прицепился. Победили. Мы молодцы! Где награда? Отчего лаешься, ясновельможный пан король?
— Нет, пан, то не быдло! Быдло осталось в прошлом. Как и ваши шляхетские привилегии. Не взразумел⁈
Я выкрикнул это ему в лицо и схватился за пистолет на груди.
Коробицын посунул непонятно откуда взявшийся кинжал поляку в бок, в районе печени. Обозначил, так сказать, перспективу.
Жолкевский спал с лица.
— Не разумеем, — повторял поляк, как попугай.
— Под трибунал, пойдешь! Его еще нет, но для тебя специально создам! Разжалую в батальонные! Не дам тиранить русского человека! И ни тебе, ни товарищам твоим не позволю мерзость творить! Под караул его! — выкрикнул я бодигардам, и те бросились на бывшего командира Оренбуржской дивизии как натасканные на человека псы.
Почувствовал, что меня понесло, что мною эмоции движут, а не холодный расчет. Ничего с собой поделать не мог. Сжег в одночасье все резоны. Плевать, что на Жолкевском висит вся оборона левого крыла. Плевать, что десятки поляков офицерами служат в моих полках. На все плевать, кроме одного!
— Никто! Никто не посмеет закона нарушать и простой люд обижать! Никакие заслуги не спасут! Пленных — в человеческие условия и присягу от них принимать! Раненых — в госпитали! Мертвых — с почестями хоронить! Солдата нашего, того, кто завтра с нами рядом встанет в строй, потребно уважать!
Подскачивший Никитин ухватил меня за плечи. Уже знал меня как облупленного: в таком состоянии могу натворить бед.
— Полно, батюшка, успокойся. Сейчас все устроим по твоему разумению. И пленных обиходим, и Жолкевского. Пожалей сердечко, милостивец!
Я почувствовал, как замедлился бешеный ритм сердца, встряхнул головой, прогоняя взявшееся ниоткуда желание рвать и метать, и резать, резать…
«Однако — стоп, Петр Федорович! О насущном подумай. О чем нам говорит случай с Жолкевским? Случай с поляком говорит нам о том, что мне кровь из носа нужны в войсках комиссары! Не только рядом с бывшими — со всеми! С самыми, казалось, верными. Забыл, старый дурак, что любая власть развращает, а абсолютная — абсолютно!»
В рабочем кабинете канцлера повисла тяжелая, густая, как кисель, тишина, нарушаемая лишь мерным тиканьем здоровенных напольных часов в углу. Афанасий Петрович Перфильев, человек нрава деятельного и скорого на решения, сейчас чувствовал себя рыбаком, вытащившим вместо ожидаемого осетра какую-то диковинную, доселе невиданную рыбу — и что с ней делать, не очень ясно. Перед ним, сбившись в испуганную кучку у резной дубовой скамьи, стояло семейство Брауншвейгское. Только что после долгой и мытарной дороги, пыльные, измученные, они напоминали стайку светлых лесных пташек, силой загнанных в душную клетку.
Белокуры все как один, с теми ясными, чуть выцветшими северными глазами, что так редко встретишь в пестрой московской толпе. Нравом, сказывали сопровождающие казаки, не угрюмы, но до того скромны и тихи, что порой и не заметишь их присутствия. Сейчас же и вовсе съежились под суровым взглядом канцлера, который, положа руку на сердце, и сам не знал, чего от них хочет император.
Старшая, Екатерина Антоновна, дама уже за тридцать, с лицом миловидным, но тронутым какой-то застарелой печалью, то и дело прикладывала ладонь рупором к уху, силясь расслышать негромкие распоряжения канцлера слугам. Уронили ее, сказывали, в младенчестве, в суматохе того самого дворцового переворота, когда Елизавета села на трон. С тех пор и слышит одним ухом, да и то неважно. Оттого и речь ее была тихая, чуть нараспев, словно боялась потревожить тишину, в которой ей было привычнее.
Младшая, Елизавета Антоновна, напротив, держалась прямее сестры, хоть и бледность ее не уступала остальным. Во взгляде ее, впрочем, проскальзывало нечто властное, неуступчивое. Она, как доносили Перфильеву, и верховодила в их маленьком ссыльном мирке, решала, кому какой кусок хлеба и кому какую грядку окучивать.
Петр Антонович, кривобокий и кривоногий от рождения, сутулился, пряча глаза. Лицо его, окаймленное редкими светлыми волосами, было покрыто бисеринками пота, несмотря на относительную прохладу каменных палат. Он то и дело нервно перебирал пальцами скромные четки.
И самый младший, Алексей Антонович, дитя печали. Мать его, принцесса Анна Леопольдовна, умерла, его рожая. Слабенький, бледный, как восковая свеча, он казался почти прозрачным. Стоял, чуть покачиваясь, и судорожно цеплялся за рукав сестры Елизаветы, словно боясь, что его вот-вот унесет сквозняком.
Перфильев тяжело вздохнул, отгоняя минутную жалость. Не до сантиментов сейчас, когда на кону судьба России. Но и что с этими «арестантами» делать — решительно не представлял. Держать в заточении? Они и так полжизни в ссылке провели, света белого не видя. Выслать за Урал? Жалко. Могут и не доехать. Испуганные, забитые, словно зверьки. Никаких интересов, кроме своих огородов да саженцев. Сказывали, такой огород развели в Холмогорах, что вся округа дивилась. А как их переводили на новое место, так главным их горем была потеря какой-нибудь редкой капустной рассады или яблоньки-дичка, которую они холили и лелеяли.
Нет, надо писать в ставку. Пусть император решает.
— Эх, задача, — пробормотал канцлер себе под нос и велел кликнуть секретаря. — Ивана мне! И чтоб отыскал Андрея Тимофеича Болотова. Да живо!
Пока секретарь угодливо кланялся и спешил исполнить приказ, Перфильев снова оглядел Брауншвейгское семейство. Нет, решительно нет у него ни времени, ни охоты возиться с этими… прынцами и прынцесками в обносках.
Вскоре в приемную, чуть запыхавшись, вошел Андрей Тимофеевич Болотов. Человек уже немолодой, но еще крепкий, с живым, пытливым взглядом умных глаз и лицом, обветренным и загорелым от долгих часов, проведенных на свежем воздухе. Известный в узких кругах своим увлечением ботаникой и сельским хозяйством, автор «Записок» и знатный агроном, как его называли те, кто понимал толк в земледелии, он был в Москве по делам Вольного экономического общества, да и задержался по просьбе самого государя Петра Федоровича, имевшего на него какие-то особые виды. Обсуждали даже министерский пост для него, по делам земель и угодий, но пока почему-то решили повременить. Такую версию ему озвучил император, не вдаваясь в подробности. Канцлер давно догадался, что все не так просто, но язык не тянул — и без того забот хватало.
— Звал, Афанасий Петрович? — Болотов поклонился канцлеру, с любопытством косясь на застывшую у стены группу.
— Звал, Андрей Тимофеич, звал, — Перфильев махнул рукой в сторону Брауншвейгов. — Вот, полюбуйся на бедненьких сидельцев знатного рода. Доставили их из Архангельской губернии. Царь-батюшка наш, Петр Федорович, их судьбой отчего-то обеспокоен. Приказал их из Холмогор вызволить да в Москву доставить со всей возможной деликатностью. Исполнили. По пути казачки Архангельск захватили, все удачно, без потерь. А что с этими дальше делать — ума не приложу. Они, почитай, как малые дети. Ничего им не надобно, ничего не интересно. Пугаются всего, как те зайцы. Одно только им и по сердцу — огороды, грядки, саженцы всякие. Я как вспомнил твое увлечение ботаникой, так и решил — вот тебе и карты в руки. Займись ими, Андрей Тимофеич. Жилье мы им в Кремле определим, да охраной тайники снабдят. А дальше что? Вот и придумай, чем их занять, чтоб и они при деле были, и нам от них беспокойства никакого. Сад что ли какой затей. Был говорят такой на Москве — митрополичий.
— Крутицкий вертоград, — подсказал Андрей Тимофеевич.
Перфильев тоскливо отмахнулся. Крутицкий, Закрутицкий — один хрен с ботвой.
Болотов внимательно выслушал, переводя взгляд с канцлера на Брауншвейгов и обратно. Лица их, бледные и испуганные, не выражали ничего, кроме затаенного страха.
— Что ж, Афанасий Петрович, — медленно проговорил Болотов, потирая подбородок, — дело, конечно, не совсем по моей части… Я человек науки, а не тюремщик или душ врачеватель. Но, коли государь наш так решил, и вы просите… Попробую.
Он подошел к Брауншвейгам, которые при его приближении еще больше вжались в стену. Ему и в голову не могло прийти, что перед ним правнуки царя Ивана V, родные братья и сестры императора Ивана VI и люди, имевшие в нынешней России больше всех — даже больше, чем у царствующей Екатерины — прав на царский престол. Он видел перед собой обычных разночинцев нелегкой судьбы, которых большой город приводил в подлинный ужас, а сановная публика — в состояние каталепсии.
— Милостивые государи и государыни, — начал Болотов мягко, стараясь, чтобы голос его звучал успокаивающе. — Не извольте опасаться. Никто вам зла не причинит. Государь наш, император Петр Федорович, человек доброго сердца и великой справедливости. Он велел оказать вам всяческое содействие и попечение.
При упоминании Петра Федоровича глаза Екатерины Антоновны расширились от ужаса, она что-то невнятно прошептала, а Елизавета крепче сжала руку брата Алексея. Петр Антонович и вовсе затрясся мелкой дрожью.
— Они все еще под впечатлением от долгой дороги, Афанасий Петрович, — заметил Болотов, обращаясь к канцлеру. — И, видимо, не совсем понимают, что государь Петр Федорович, о котором я говорю, это тот самый, кто приказал их освободить.
— Объясни им, Андрей Тимофеич, объясни, — махнул рукой Перфильев, которому явно не терпелось избавиться от этой обузы. — А я пойду, дела государственные не ждут, говорят Кулибин пробует на реке корабль с паровым движителем. Хочу глянуть.
Канцлер вышел, а Болотов остался один на один с испуганным семейством. Он снова попытался заговорить с ними, рассказать о Петре Третьем, о том, что он, чудом спасшись, вернулся на престол, что народ его любит и поддерживает. Но слова его, казалось, не достигали их сознания. Они слушали, кивали, но в глазах по-прежнему стоял страх.
«Да, нелегкая мне досталась задача, — подумал Андрей Тимофеевич. — Как же их расшевелить, как вернуть к жизни?»
И тут ему в голову пришла мысль.
— А не угодно ли вам будет, милостивые государи и государыни, немного прогуляться? Воздухом подышать? Например, в Кремле? Место старинное, видавшее виды. Там есть чем любоваться. Может, и вам что любопытным покажется.
Болотов крикнул секретаря, вызвал бричку. Довезли всех быстро, внутрь Кремля только пустили не сразу, охрана послала курьера обратно к канцлеру за разрешением. Тот дал добро.
Андрей Тимофеевич, будучи человеком образованным и любознательным, начал рассказывать столичным гостям о древних соборах, о царь-пушке, что император велел вытащить из арсенала, о царь-колоколе, о стенах и башнях, свидетелях славных и трагических событий русской истории. Брауншвейги слушали рассеянно, больше глядя себе под ноги, чем по сторонам, ни на что не реагируя. Сердца их, казалось, были наглухо закрыты для внешнего мира.
И вот, когда Болотов уже почти отчаялся, они вышли к небольшому, запущенному участку земли, примыкавшему к одной из кремлевских стен. Когда-то здесь, по преданию, располагался аптекарский огород, где выращивали лекарственные травы для царского двора. Но со временем он пришел в запустение, зарос бурьяном и крапивой. Лишь кое-где еще можно было разглядеть остатки грядок да одичавшие кусты смородины.
И вот тут-то, увидев эту печальную картину, Брауншвейги вдруг оживились. Екатерина Антоновна, забыв о своей глухоте, шагнула вперед, наклонилась, коснулась рукой какого-то чудом уцелевшего цветка. Елизавета тоже подошла, ее цепкий взгляд хозяйки уже оценивал размеры участка, состояние почвы. Даже братья, Петр и Алексей, подняли головы и с интересом стали разглядывать заброшенные грядки.
— Здесь, — сказал Болотов, заметив их внезапный интерес, — по приказу государя нашего Петра Федоровича будет восстановлен аптекарский огород. Да не простой, а образцовый. Будут здесь выращиваться травы лекарственные для госпиталей, коих в Москве и по всей России теперь великое множество надобно. Государь о здоровье народа печется, о солдатах раненых, о сиротах и убогих.
Он говорил, а сам внимательно наблюдал за семейством. И видел, как разгорается в их глазах огонек. Не страха уже, а живого, неподдельного интереса. Тема огорода, растений, земли была им близка и понятна. Это был их мир, их единственная отрада в долгие годы ссылки.
— А… а кто же будет этим огородом заниматься? — неожиданно даже для самой себя спросила Елизавета Антоновна, и голос ее, обычно резковатый, прозвучал почти робко.
Братья и сестра с надеждой посмотрели на Болотова. В их взглядах читался немой вопрос, мольба.
Андрей Тимофеевич на мгновение задумался. Идея, конечно, была неожиданной. Доверить этим… бывшим арестантам такое ответственное дело? Да еще в самом Кремле? Но, с другой стороны, кто лучше них справится с этой работой? Кто вложит в нее столько души и старания? И, может быть, именно это дело, эта земля, вернет их к жизни, исцелит их израненные души?
Он тяжело вздохнул, как человек, принимающий непростое, но, возможно, единственно верное решение.
— Что ж… — протянул он медленно. — Коли есть у вас охота и знание дела… Думаю, государь наш не будет против, если вы приложите свои руки к этому богоугодному делу. Под моим, разумеется, присмотром и руководством. Поначалу. А там видно будет.
Лица Брауншвейгов просветлели. Екатерина Антоновна даже попыталась улыбнуться, и улыбка эта, слабая и неуверенная, показалась Болотову лучом солнца, пробившимся сквозь тяжелые тучи. Елизавета энергично кивнула, уже прикидывая в уме, с чего начать. Петр перестал сутулиться, а Алексей даже чуть порозовел.
— Мы… мы постараемся, сударь, — сказала Елизавета, и в голосе ее впервые за долгое время прозвучала не властность, а искренняя благодарность. — Землю мы любим. И травы знаем. У нас… у нас получится.
Болотов смотрел на них и думал, что, может быть, канцлер Перфильев, сам того не ведая, упомянув митрополичий сад, дал ему в руки ключ. Ключ к этим испуганным, измученным душам. И ключ этот — простой огород, клочок земли в самом сердце России. Место, где, быть может, не только лекарственные травы, но и надежда снова пустит свои корни.
Я как в прошлой, так и в нынешней жизни полевых госпиталей навидался. Мучительное зрелище. На улице буйство природной красоты, торжество жизни, а попадешь в такой лазарет — словно в Ад спустился.Не имеет значения, лежат раненые в каменных палатах или, как сейчас, под на скорую руку возведенными навесами. Везде, куда ни кинь взгляд, серо-бурмалиновые потеки гноя и свернувшейся крови, грязные тряпки, которые в руку взять кажется немыслимым, вонь, стоны и крики, части тел в широких посудинах. А еще солома на полах вместо матрацев, и в этой соломе копошатся черви. Брррр…Хорошо хоть Максимов поднял дело санитарии лечебных учреждений непереднего края на немыслимую для нынешнего времени высоту.
— Вы зачем такой ужас тут развели? — укорил я ученика Максимова, поставленного на госпиталь, куда свозили пострадавших у Оки во время ночного сражения. Специально туда примчался на следующий день, как только отоспался и принял доклад Подурова о последствиях Румянцевской вылазки. Вполне себе положительные последствия, если бы не множество раненых.
— Викентий Петрович нам наказали червяков не бояться. Они раны чистят от заражения, хоть и плоть выедают у несчастных. Но лучше пусть ямка в теле останется, чем ногу-руку у человека отнять из-за Антонова огня. Или вовсе на погост отправить.
Меня передернуло от омерзения. И в то же время я не мог не согласится с простой логикой эскулапов: бери все, что тебе природой дадено для спасения жизней человеческих. Помогают белые черви — принимай их на службу, сколь ни был бы их облик тягостен. Пиявки? И тех принимай — герудотерапия вполне себе здравствовала и в XXI веке.
— Не извольте беспокоиться, ввв-ваше ввв-велчество, — зачастил испугавшийся моего гнева лекарь, заикаясь и стискивая от волнения руки. — Прикажете убрать солому, тот час все ппп-по-по-выбросим.
Кто я такой, чтобы лезть в организованную тяжелейшими трудами работу? Дал общие принципы дезинфекции, научил кое-каким премудростям — и все! Антибиотиков точно не изобрету.
— Коль служат черви исправно, пущай остаются. Медалей не просят?
Эскулап шутки не понял.
— Никак нет. Безмолвствуют.
— Кто тут у тебя, казаки? — сменил я тему, чтобы не добивать окончательно и без того замученного лекаря своим троллингом.
— Ппп-почему ккк-казаки? — снова начал заикаться лекарь.
Только сейчас я сообразил, что под навесами госпиталя разложили всех вперемежку — и моих бойцов, и солдат из корпуса Юрия Долгорукова, тезки основателя Москвы. Или прямого потомка? Как же тягостно сознавать, что приходится проливать кровь русского человека! И как правильно поступили лекари, в том числе, и этот заика, что не делят на наших и ваших.
— Успокойся, добрый человек! Я всем доволен. Давай пройдем по рядам и подбодрим служивых.
Как мною было заведено, размежевания на офицеров и рядовых в госпиталях не должно было быть. Но все равно: социальные страты незримые границы устанавливали вне зависимости от царевых хотелок. Рядовые кучковались отдельно, офицеры — отдельно. Последние веселились больше всех — карты, фляжки по рукам, скабрезные анекдоты. А у «серой шинели» — песни да хохот, стихавшие при моем приближении. И никто не делился здесь на царевых людей и долгоруковских. Любо!
Прошелся по госпиталю. Сколь было сил и фантазии, выдал ободряющих слов. Безрукие-безногие забывали о своих потерях, поедая меня восторженными глазами. Столько искренней веры, столько надежды и любви! У меня в горле застрял комок, и я никак не мог от него избавиться.
— Ваше величество! — окликнул меня человек от Никитина, спасая от необходимости прятать слезы, выступившие на глазах. — Вам пакет от канцлера.
Принял бумаги. Взломал сургучную печать. Вчитался.
Помимо важных новостей присутствовал доклад о прибытии семейства Брауншвейгов. Ознакомился с ним внимательнейшим образом и заматерился.
Была у меня на них надежда, как на возможных соратников. Я же крестьянский царь, а они — живая икона и наглядное свидетельство того, что и принцы — тоже люди. Не небожители. Могут и козу подоить и все тяготы властей на себе испытать. Им не чужды страдания простого народа.
Перфильев писал:
' Из подробнейшего моего распроса вывел я следуюшие рассуждение. Семейство герцога Антона Ульриха ничего боле не желает, окромя остаться в теперешнем положении и проживать в уединении, в Холмогорах. Вот их сказ: «Мы всем довольны, мы там родились, привыкли к тамошнему месту и застарели». Самая бойкая из принцесс, Елизавета, попросила донести до тебя, Государь, следующее прошение: «Просим исходатайствовать у Его величества милость, чтобы нам было позволено выезжать из дома на луга для прогулки, мы слышали, что там есть цветы, каких в нашем саду нет. И чтобы пускали к нам дружить жен офицеров, дабы развеять скуку без общества". И последняя ее просьба: 'Присылают нам из Петербурга корсеты, чепчики и токи, но мы их не употребляем для того, что ни мы, ни девки наши не знаем, как их надевать и носить. Сделайте милость, пришлите такого человека, который умел бы наряжать нас».
Да чтоб тебя три раза через коромысло! Мне только бабскими лифонами не хватало заниматься! У меня тут война, у меня люди в соломе с червями барахтаются! У меня на носу новая встреча с Румянцевым, которую патриарх организует! И чепчики с корсетами… В Холмогоры я их отпустить не могу, пусть в Кремле аптекарские огороды разводят. Глядишь, у госпиталей лекарств прибавится.
Я в раздражении разорвал перфильевское письмо на мелкие клочки и отбросил их в сторону.
(1) «Не позволяем!» — главный крик польской шляхты на Сейме, который, по мнению многих, похорогил Речь Посполитую.