Осенний воздух над Москвой, хоть и потерял летнюю духоту, все еще был плотен от запахов перемен. Пахло не только опавшей листвой, но и гарью недавних боев, свежим лесом, что шел на укрепления и новые дома, и чем-то еще, тревожным и не до конца определенным — запахом новой, дикой воли. В Иоанно-Предтеченском женском монастыре, у старинных стен на Ивановской горке, этот запах сгущался до предела.
Шум нарастал постепенно, как прилив. Сперва глухой гомон где-то внизу, у подножия холма, потом крики, все более ясные, все более гневные. К монастырским воротам подступала толпа. Не просто любопытствующие зеваки, что теперь сновали по Москве, глазея на муромцев в диковинных шлемах или на казаков в чекменях. Это были местные крестьяне.
Лица их были страшны. Искажены злобой и затаенным желанием возмездия. В глазах — и слезы, и огонь. Мужики в армяках, крепкие, жилистые, с мозолистыми руками, сжимающими вилы, топоры, дубины. Рядом — бабы, многие в черных платках, с высохшими, испещренными морщинами лицами. Они кричали. Кричали имя.
«Салтычиху! Выдайте Салтычиху!»
«Душегубицу! Крови нашей напилась!»
«Сестра моя! Сыновья!»
Толпа прибывала с каждой минутой. Пополнялась людьми из соседних деревень, узнавшими, что Екатерины больше нет, в Петербурхе их Царь народный и теперь можно. Можно требовать, можно судить. Можно мстить. Среди криков отчетливо слышались голоса тех, кто потерял родных. Мать, рыдая, тыкала пальцем в ворота, сжимая в руке старый голубенький платок — все, что осталось от дочери. Старик со слепыми глазами, ведомый за руку внучкой, шептал имя жены. Это были родственники жертв Дарьи Николаевны Салтыковой, садистки, замучившей до смерти десятки своих крепостных девок и баб, которой прежняя власть судила, но даровала жизнь и келью в монастыре.
Тяжелые дубовые ворота затряслись под ударами. Скрежетал металл о камень, трещало дерево.
Над воротами, на галерее, появилась настоятельница монастыря. Игуменья Серафима, высокая, худая, в черном облачении, с большим деревянным крестом на груди. Лицо бледное, дрожащие губы шепчут молитву. Она подняла руку, пытаясь крестным знамением унять этот бушующий океан ненависти.
— Одумайтесь, православные! Не гневите Бога! Здесь обитель святая! Есть закон! Есть суд! — голос ее, тонкий, срывался.
— По вашему закону нас убивали! — заглушил ее рев толпы.
— Не смейте! Не смейте осквернять святое место!
Ее слова потонули в новом взрыве ярости. Толпа загудела, как растревоженный улей. Ворота снова заходили ходуном, еще сильнее. Казалось, стены монастыря дрожат от этого натиска. Люди с топорами принялись рубить нижнюю часть створок. Ворота, обитые железом, поддавались плохо. Но спустя несколько часов створки хрустнули.
Вдруг с угла улицы, ведущей вниз, раздался топот. Пыль взметнулась. Конная группа. Несколько десятков казаков, впереди — офицер, со шпагой, в шляпе с пером. Это был новый генерал-губернатор Москвы Мирабо, назначенный Петром Федоровичем. Виконт был бледен, то и дело хватался за рукоять шпаги.
— Разойдись! — на ломанном русском закричал он. — Именем рея Петра! Разойдись!
Француз пытался приказным тоном перекрыть шум. Его голос был силен, он годился для трибуны, но в нем не хватало той непререкаемой власти, что звучала бы из уст истинного русака.
Казаки, его личный конвой, обнажили сабли. Часть из них опустила пики. Попытка оттеснить толпу успеха не имела. Люди сдвинулись, сбились плотнее, но не разошлись. Наоборот, их ярость только усилилась.
— Нам Царь велел! Нам Царь дал волю! — кричали из толпы. — Ты кто такой, чтобы перечить⁈ Снова немчура нам указ⁈
Генерал-губернатор побледнел. Он видел, что ситуация выходит из-под контроля. Его казаки — это те же мужики, только с Дона или Яика. Они видели толпу, состоящую из таких же простых, как они, людей, они слышали их крики. Они знали, кто такая Салтычиха. И не горели желанием защищать ее от народного гнева.
К Мирабо подъехал подъесаул.
— Супротив народа, ваша милость, не пойдем. Пущай свершат свой суд.
Это был приговор. Генерал-губернатор понял это мгновенно, как только личный переводчик донес до него слова офицера. Понял и застонал от того, насколько происходящее противоречило всему тому, во что он верил, чему поклонялся. Толпа тоже поняла. Увидев колебание, увидев отказ казаков подчиниться, она взревела. Ворота, подрубленные топорами, дрогнули еще раз и с оглушительным треском распахнулись внутрь.
Поток людей хлынул во двор монастыря. Дикая, неуправляемая орда. Крики усилились. Ищут!
Визг! Тонкий, пронзительный, полный животного ужаса визг разнесся по двору. Нашли.
Салтычиху выволокли из кельи, куда ее заточили много лет назад. Она была худая, поседевшая, в грязном тряпье. Лицо ее, когда-то наводящее ужас, теперь было искажено страхом. Она хрипела, визжала, цеплялась за воздух, за руки, что тянули ее, пытаясь вырваться из этой живой, кричащей реки. Но сил не было.
Ее потащили через двор, к воротам. Нещадно били. Рвали волосы, одежду. Кто-то ударил по лицу, разбив в кровь нос и губы. Кто-то другой полоснул ножом по ногам. Она упала, но ее тут же подняли, волокли дальше. Кровь текла по земле.
Ее дотащили до ворот. До тех самых ворот, через которые она когда-то въехала в монастырь, думая, что обрела здесь новый дом. Пусть и монастырской тюрьме. Теперь разбитые ворота стали ее эшафотом.
Кто-то ловко, быстро накинул ей на шею грубую веревку. Другие ее ухватили. Крики толпы слились в единый, торжествующий вой.
— Вешать душегубицу!
Ее дернули вверх. Тело, избитое и уже покалеченное, безвольно повисло. Но жизнь еще теплилась. Она хрипела, барахталась, пытаясь дышать, выпучив глаза и хватаясь пальцами за петлю, суча черными пятками по занозистым доскам порубленной воротины.
И тогда… тогда из толпы выскочили женщины всех возрастов. Те самые, в черных платках. Те, чьи дети, сестры, матери были замучены. Они схватили несчастную, еще живую Салтычиху за ноги. Потянули вниз.
Раздался хруст.
Тело задергалось в последний раз и обмякло. Поникло. Повисло на воротах монастыря, символе прежней власти и прежнего закона.
Тишина наступила внезапно. Толпа смотрела на висящее тело. Несколько минут стояло мертвое молчание, нарушаемое только тихим стенанием одной из баб и плачем ребенка.
Потом люди начали молча расходиться. Тихо, словно стесняясь собственной победы. Оставляя генерала-губернатора стоять в оцепенении посреди двора.
Дени Дидро ждал посетительницу — не любовницу, но старого друга. Прибывшая на днях во французскую столицу Екатерина Дашкова посетила Версаль с кратким визитом, произвела там лёгкий фурор, вызвавший толки всего Парижа, и обратилась с просьбой о встрече к этому властителю европейских умов, энциклопедисту и умному собеседнику. Признанный во всем мире просветитель не видел причины для отказа. Напротив, его крайне занимали новости из России. Он жаждал услышать живой отклик от человека, наблюдательного и не лишенного талантов. И вращающегося в сферах, куда остальным вход заказан.
Впрочем, как истинный парижанин, он начал беседу со светских новостей.
— Что за скандал вы учинили, моя дорогая, на встрече с королевой?
— Скандал — это сильно сказано, учитель. Мария-Антуанетта изволила мне сообщить, что, достигнув 25-ти лет, во Франции не танцуют.
— И что же вы?
— Ответила, что танцевать можно, пока ноги не откажут, и что танцы куда полезнее азартных игр.
Дидро весело рассмеялся.
— Вы прикинулись простушкой или изволили выпустить коготки? Всем известно, как Мария-Антуанетта обожает карты.
— О, я такая неловкая!
Теперь они смеялись вдвоем. Дидро разливал чай.
Покончив с вступительной частью, перешли к более серьезным вещам.
— Вы помните нас прошлый разговор о крестьянах и помещиках? — напомнил Дидро о беседе семилетней давности, демонстрируя свою удивительную память. — Как вы уверяли меня о важной роли дворянства, защищающего мужика от произвола воевод? И что же мы видим? Кровавый бунт, тысячи погибших… Вы утверждали, что ваше правление крестьянами не деспотично, что они счастливы…
— Увы, их благодарность оказалась подобна утренней росе. Истаяла без следа. Но я напомню вам и другие свои слова: просвещение ведет к свободе, без просвещения свобода порождает только анархию и беспорядок.
Дидро автоматически кивнул, но тут же вскочил и принялся расхаживать по комнате. Несмотря на прожитые годы, он оставался все таким же импульсивным, как в юности.
— Просвещение. Что сделали в России за эти годы? Кому достались плоды трудов моих и моих друзей? Мне по-человечески жаль императрицу Екатерину, но она не сделала ничего из того, что обещала. И вот вы пожали бурю.
— Немного не так. Новым царем разбиты оковы, не только приковывавшие крестьянина к помещику, но и помещика к воле самодержавного господина. Ныне каждому предоставлена возможность приобрести выгоды не из своего происхождения, но из природой данного таланта.
— Я испытываю сомнения в искренности ваших слов. Так ли вы честны со мной?
Дидро вернулся за стол к своему чаю. Сладкоежка, он начал хватать из конфетницы одну бонбонку за другой.
Дашковой сладостей не хотелось. Как же Екатерину Романовну распирало желание закричать в лицо этому идеалисту, что всеми своими трудами, своими разглагольствованиями об общественном благе, он ведет Францию туда, откуда Дашкова еле вырвалась. Та страшная ночь на Орловщине… Сотни приближавшихся к дому огней… Ее крестьяне шли грабить и убивать, и лишь прибытие отца с отрядом пугачевцев спасло ее от страшной участи. Но она была столь опытна в искусстве лжи и притворства, что не позволила и малейшей тени омрачить лицо.
— Разве бывшее высшее сословие не поставлено даже в нынешних обстоятельствах выше других? У кого больше шансов приобрести выигрышное положение в обществе — у того, кто, подобно прозревшему слепому, вдруг стал зрячим, или у того, кто в силу полученного образования, воспитания и приобретенных манер сможет успешно занять подобающее положение в обществе?
— Удивительные вещи вы рассказываете, моя дорогая. Видимо, когда наблюдаешь события из первого ряда, многое видится иначе. Могу ли я предположить, что вы не осуждаете того, кого недавно высмеивали как маркиза Пугачева? Вы видите в Петре III ту силу, что способна остановить анархию?
— О, да! — сейчас в ее возгласе не было ни золотника фальши, она действительно так считала. — А еще я надеюсь на него, как на самодержца, способного просвещать. Не болтать об этом с трибуны, не писать во Францию друзьям, выдавая желаемое за действительное, а делать. Он уже делает! Удивительные вещи мне поведал отец о событиях в Московском университете.
— Вы не можете просить несчастной Екатерине ее неблагодарности по отношению к вам. Отпустите свою обиду и поведайте мне все в подробностях…
Когда уставшая Дашкова вернулась к отцу и рассказала в деталях все перипетии разговора с Дидро, граф Роман удовлетворенно кивнул:
— Иди отдыхать, а я займусь составлением отчета.
Он приготовил перья, чернила. Задумался, какой язык ему выбрать. Лучше не русский, решил он. Неизвестно, в чьи руки может случайно попасть документ. Утром он ждал одного шведа, который заберет письмо и отправит в Россию по тайным каналам.
Лучше перестраховаться. И по возможности убрать личные детали. Даже опустить обращение.
'По прибытии в Польшу нашел положение шатким, а атмосферу — пахнущей войной. Король Август человек высоких достоинств, но народ ему достался беспокойный. Нет у него больше опоры на русские штыки, кто теперь поддержит его трон? Придется ему крутиться как белке в колесе, угождая всем направо и налево — и внутренней фронде, и алчным соседям. Допускаю, что поляки попытаются вернуть земли, потерянные два года назад — Витебск, Полоцк, Мстислав. И сдвинуть границу обратно, поближе к Смоленску. А Станислав допрежь рыцарем себя выставит пред всем миром — смотрите, я какой! За любовь свою отмстил!
По разумению моему, Вена еще не переварила такой кусок, как Червоная Русь. Неспокойно там, имел несчастье лично в том убедиться. Ждать от цесарцев активности в настоящее время не стоит, погибель Екатерины всех оставила равнодушными.
А вот Пруссия — иное дело. Фридрих явно что-то замыслил, и не думаю, что полезное для нашего Отечества. О задержании вашего посланника вы, наверное, в курсе, но все же решил уведомить. Акт сей не более чем театральная пьеска, ничего Волкову худого не причинят — разве что попеняют, что императрицу не уберегли. Настораживает, что Потсдам не ищет сближения, значит, недоброе вынашивает. Но Фридрих интерес к личности самодержца проявляет. Аттестовал в лучших выражениях при личной встрече. Следить за ним нужно пристально, из виду не выпускать. Изыскал возможность обратить внимание Вены на Берлин, чтобы тоже не зевали и вовремя вмешались.
Во Франции все спокойно. О Екатерине тут никто не тоскует, а известие о гибели Густава шведского все восприняли спокойно — чего на войне не бывает! Ожидаемое восшествие на престол его брата всех примирит с несчастьем. Король Людовик пассивен во внешних делах — финансы не позволяют. Посему я решил пойти несколько иным путем. Воздействовать на общественное мнение, от которого правительство сильно зависит. Представить в выгодном свете происходящее в России нахожу крайне полезным. Только действовать нужно не топорно, не через людей, не более чем сбока припека, а тонко и через тех, к кому прислушиваются. Дочь моя в сем сложном предприятии весьма преуспела и останавливаться на достигнутом не планирует. Было бы полезно ее наградить за старания, тем более что жизнь в Париже дорожает день ото дня по указанной выше причине — из-за большого государственного долга королевства. Я бы и сам не отказался, при условии достойной оплаты, занять пост здешнего министра, сменив князя Барятинского. Человек он трудный и неуступчивый. Толку от него как от козла молока.
За сим прощаюсь.
p.s. Довелось мне в Вене поприсутствовать при удивительной комедии, достойной пера Шекспира. Уж я-то знаю толк в театральных постановках! Обретение родственницы бывшим гетманом и ее разоблачение как самозванки в глазах всего австрийского двора. Потрясающе тонко все разыграно, просто великолепно. Таким актерам стоило бы и награду вручить в виде денежного вспомоществования'.
Прапорщик Сенька Пименов стоял в моем кабинете навытяжку и преданно поедал меня глазами. Нет, уже не прапорщик и знаменосец первой роты — секунд-майор и командир героического батальона егерского легиона. Лично вручил ему офицерский патент.
— Великий подвиг совершили егеря, и потери их считаю личной своей утратой. Награждаю тебя, Арсений Петрович, раз уж ты единственный уцелел, за всех офицеров, которые головы сложили в битве страшной, но честь русского солдата соблюли! Батальон ваш нужно обязательно сохранить. Как пример для всех и память о животы положивших, но чести не лишась! Берешься его восстановить?
Сенька бумагу от меня принял и растерялся. Губы затряслись.
— Да я… Почему только меня?..
— Не спорь с царем! И повышение в чине через несколько ступеней заслужил, и нужно мне всей армии пример подать. Пример отваги отчаянной, а не только царской благодарности. Негоже ставить на такую часть офицера со стороны.
— Слушаюсь!
— Будет и батальону от меня отдельная награда. Какая? Буду думать.
— Знамя нужно новое. Старое-то в негодность пришло, дырка на дырке, — неожиданно проявил инициативу новый секунд-майор.
— Знамя, говоришь? А это мысль! Подумаю.
Я зашагал по кабинету в раздумьях. Остановился напротив героя.
— А скажи-ка мне, друг ситный, не ты ли короля шведского на тот свет отправил?
— Не могу знать, Ваше Императорское Величество! — молодцевато гаркнул Пименов.
— Ты мне тут Ваньку не валяй! Говори как на духу: стрелял в группу шведских офицеров?
Сенька смутился.
— Было дело. Шагах в шестиста от баррикады гарцевали всадники в перьях. Ну и был промеж них один, с голубой лентой. Вот его я и взял на мушку. Карабин мне вы, государь, отменный подарили. Далече бьет…
— Значит, ты… Про это много не болтай. Не просто генерала ты пулей снял — монарха! Еще одного положишь, и впору на груди татуировку сделать: «Смерть тиранам!»
Судя по загоревшимся глазам моего секунд-майора я ему подал идею. Того гляди, и вправду наколет.
На моем столе были приготовлены награды — белый эмалевый крест Георгия Победоносца 2-й степени на длинной черно-оранжевой ленте и шитая золотая четырехугольная звезда из кожи, ткани и серебряной нити. У меня таких знаков отличия уже много, привезли с Петербургского Монетного двора. И не только крестов, но и прочих высших орденских отличий Империи — императорские ордена Святого апостола Андрея Первозванного, Святой Анны, Святого Благоверного князя Александра Невского. Последний сегодня получит Зарубин. Не обойду наградами и правительство, начиная с Перфильева.
— Секунд-майор Пименов! Благодарю тебя за верную службу! И за подвиг беспримерный! Произвожу тебя в георгиевские кавалеры! Носи крест и орден с гордостью. И чести, славы, отваги и мужества как первый мой офицер, награжденный мной сим отличием, никогда не теряй!
Я повесил ленту Сеньке через плечо так, чтобы крест оказался на бедре. Расправил. Приколол на левую сторону груди с помощью булавки звезду с надписью в центре «За службу и храбрость». Хлопнул секунд-майора по плечу.
— Что сказать надо?
— Эээ… Спасибо?
— Эх, ты! А еще героем прозываешься! Служу царю и Отечеству! Вот как следует отвечать!
— Служу царю и Отечеству!
— Вот это по-нашему! Молодец! А теперь ступай. У меня дел невпроворот.
Пименов ушел.
Я вздохнул, глянув на серую хмарь за окном. Меня ждали бумаги. Много бумаг. И сверху лежала депеша от генерал-губернатора Оноре Мирабо о происшествии в Москве. О том, что русский бунт, кровавый и беспощадный, еще не исчерпался, несмотря на все мои усилия.