Глава 4

Ресторан ВТО на улице Горького встретил Владимира густым, почти осязаемым ароматом коньячных паров, дорогого табака и жареной дичи. Здесь, под высокими сводами, затянутыми сигаретным дымом, ковалась и разрушалась репутация советского искусства. Массивные дубовые столы, белые накрахмаленные скатерти и официанты, скользящие между гостями с грацией придворных лакеев, создавали атмосферу закрытого клуба, где каждый шепот имел вес золота.


Владимир вошел, не снимая легкого летнего пальто, и на мгновение замер, окинув зал взглядом. Тишина не наступила, но гул голосов изменил тональность. Головы повернулись синхронно, словно по команде режиссера. Леманский, в своем безупречном костюме и с холодным спокойствием во взгляде, выглядел здесь не как гость, а как инспектор, прибывший в засыпающее имение.


В дальнем углу, за самым большим столом, восседали «львы». Пырьев, чье лицо напоминало грозовую тучу, энергично жестикулировал, что-то доказывая Александрову. Рядом, меланхолично помешивая ложечкой кофе, сидел Калатозов.


— А, вот и наш «электрический мальчик»! — зычный голос Пырьева раскатился по залу, заставив дребезжать хрусталь. — Прошу, Владимир Игоревич, присаживайтесь. Мы как раз обсуждали судьбы высокого искусства, которое вы так лихо променяли на радио с картинкой.


Владимир сел на свободный стул, кивком поблагодарив официанта, мгновенно поставившего перед ним бокал армянского коньяка. Он не спешил отвечать. Выждав паузу, Леманский пригубил напиток и обвел присутствующих внимательным взглядом.


— Искусство, Иван Александрович, не меняют, — ровно произнес Владимир. — Его масштабируют. Кинотеатр — это храм, я согласен. Но храм посещают по праздникам. А я хочу, чтобы красота была в каждом доме ежедневно. Разве это не то, к чему мы стремились?


Пырьев хлопнул ладонью по столу так, что подскочил прибор.

— Ежедневно? В каждом доме? Вы превращаете режиссуру в работу водопроводчика! Кино — это магия серебра, это зал, затаивший дыхание, это свет, пронзающий тьму. А вы… вы предлагаете людям смотреть на мир сквозь линзу с водой! Вы губите актеров, Владимир. Они у вас в кадре выглядят как соседи по коммуналке. Где пафос? Где героизм?


— Героизм в том, чтобы быть человеком, а не памятником, — Владимир поставил бокал. — Зритель устал от монументов, Иван Александрович. Он хочет видеть в экране друга. И если актер на Шаболовке выглядит как сосед — значит, он победил. Значит, ему верят больше, чем вашим античным героям в гипсовых декорациях.


Александров, до этого хранивший молчание, тонко улыбнулся, поправив идеальный пробор.

— Владимир Игоревич, вы ведь понимаете, что мы не просто о вкусах спорим. Ресурсы ограничены. Пленка, оптика, павильоны… «Мосфильм» — это государственная машина. И эта машина не потерпит, когда у нее отбирают бензин ради детской забавы под названием «телевидение».


В этих словах уже не было театрального гнева Пырьева. В них звучала сухая угроза функционера. Леманский понял: это не дружеский ужин, а ультиматум. Киноэлита почувствовала, как почва уходит из-под ног. Послезнание подсказывало Владимиру, что через десять лет эти люди будут обивать пороги Останкино, выпрашивая эфирное время, но сейчас они были хозяевами жизни.


— Я не отбираю ваш бензин, — Владимир откинулся на спинку кресла. — Я строю другой двигатель. И если вы решите перекрыть мне доступ к павильонам «Мосфильма», я просто выстрою свои. На Шаболовке уже кипит работа. Мои операторы учатся снимать без монтажных склеек, вживую. Мы создаем язык, который вам не понятен. И когда ваши залы начнут пустеть, потому что люди предпочтут уютный вечер дома вашим холодным кинотеатрам — не говорите, что я вас не предупреждал.


Пырьев побагровел. Его голос сорвался на хрип:

— Да вы… вы выскочка, Леманский! Лауреатский значок вскружил голову? Мы десятилетиями строили советский кинематограф! Одной бумажки из Министерства хватит, чтобы ваша лавочка закрылась за ненадобностью. Вы предаете клан. Вы предаете саму суть кадра!


— Суть кадра — в правде, — Владимир поднялся, застегивая пуговицу пиджака. — А правда сейчас на стороне тех, кто не боится смотреть в глаза зрителю без посредства монтажных ножниц. Спасибо за ужин, коллеги. Коньяк был превосходен, но беседа… беседа безнадежно опоздала лет на пять.


Он вышел из-за стола, чувствуя на себе десятки взглядов. В зале ресторана стало тихо. Владимир шел к выходу, и каждый его шаг по ковровой дорожке отдавался в ушах как удары метронома. Он знал, что завтра начнутся звонки, поползут слухи, и его заявки на новую оптику в ГДР «случайно» застрянут в недрах Внешторга.


У самого выхода его догнал Калатозов. Он осторожно коснулся рукава Владимира.

— Володя, — тихо сказал режиссер, — они ведь не шутят. Иван добьется запрета на использование мосфильмовских осветителей. Будь осторожен. Ты замахнулся на самое святое — на их право быть единственными.


— Пусть пробуют, Михаил Константинович, — Владимир пожал ему руку. — Они воюют с техническим прогрессом, а в этой войне еще никто не побеждал. Увидимся. В эфире.


Леманский вышел на улицу Горького. Ночная Москва дышала прохладой. Черный «ЗИМ» ждал у тротуара, поблескивая лакированными боками. Владимир сел в машину и коротко бросил водителю:

— Домой.


Он смотрел на огни города и понимал: тихая гавань закончилась. Старые львы оскалили зубы. Но они не знали главного: Владимир Леманский уже видел финал этой пьесы, и в этом финале черно-белый экран телевизора поглощал все их яркие афиши. Битва за души зрителей перешла в открытую фазу, и Леманский не собирался отступать ни на шаг.

* * *

Старая площадь встретила Владимира тишиной, которая была гуще и опаснее шума в ресторане ВТО. Здесь, в коридорах ЦК, звуки гасли в тяжелых ковровых дорожках, а судьбы решались за закрытыми дверями без лишних децибелов. Владимир шел мимо одинаковых дубовых дверей, чувствуя на затылке взгляды дежурных офицеров. В портфеле жгла кожу свежая стенограмма следующего выпуска «Формулы жизни», но он знал: сегодня обсуждать будут не науку.


Дмитрий Шепилов сидел за своим столом, заваленным папками. Свет настольной лампы выхватывал только его усталое лицо и тонкую стопку листов, скрепленных канцелярской скрепкой. Сверху на листах Владимир успел разглядеть размашистую резолюцию, выведенную красным карандашом.


— Садитесь, Владимир Игоревич, — Шепилов не поднял глаз, продолжая что-то подчеркивать в документе. — В ногах правды нет, хотя некоторые ваши коллеги считают, что вы ее слишком быстро ищете.


Леманский сел, сохраняя идеальную выправку. Он не спрашивал, зачем его вызвали. В таких кабинетах пауза была инструментом, и Владимир владел им не хуже хозяина.


— Вот, полюбуйтесь, — Шепилов наконец отодвинул стопку листов к краю стола. — Коллективное письмо. Подписано уважаемыми людьми. Академики, пара народных артистов, пара старых большевиков. Все обеспокоены одним и тем же: идеологическим вектором вашего нового телевидения.


Владимир даже не прикоснулся к письму.

— И в чем же обвиняют вектор, Дмитрий Трофимович? В том, что он слишком прямой?


Шепилов усмехнулся, но глаза остались холодными.

— Пишут, что в передаче вашей помощницы… Хильды Карловны… слишком много «западничества». Почему в выпуске об электричестве не было сказано ни слова о приоритете Лодыгина над Эдисоном? Почему опыты Фарадея показываются с таким восторгом, будто это достижения нашего завтрашнего дня? Цитирую: «Леманский под прикрытием науки транслирует преклонение перед чуждой эстетикой».


Владимир вздохнул, глядя на красную резолюцию.

— Мы показываем законы природы, а у электрона нет партийного билета. Если мы будем превращать каждую минуту эфира в лекцию о приоритетах, люди перестанут верить в саму науку. Они увидят пропаганду там, где должны видеть чудо познания.


— Вы играете с огнем, Владимир, — Шепилов постучал пальцем по столу. — Сейчас не пятьдесят второй год, но бдительность никто не отменял. Ваша «латышка» слишком хороша в кадре. Слишком убедительна. Люди пишут, что она говорит о физике так, будто это поэзия. А у нас поэзия должна быть направлена на созидание коммунизма, а не на любование искрами в темной комнате.


Леманский наклонился вперед, понизив голос.

— Дмитрий Трофимович, давайте говорить откровенно. Это письмо — не от академиков. Это письмо от тех, кто боится, что через год их монополия на «правильную истину» закончится. Они боятся, что телевидение станет слишком популярным, слишком живым. Мои коллеги с «Мосфильма» очень не хотят, чтобы у них появился конкурент, которого нельзя вырезать монтажными ножницами.


Шепилов откинулся в кресле, рассматривая Леманского как сложную шахматную задачу.

— Вы умны, Владимир Игоревич. Слишком умны для простого режиссера. Но поймите и меня. Я ваш щит перед Никитой Сергеевичем. Но если этот щит начнут пробивать со всех сторон доносами о «космополитизме», я не смогу вас защищать вечно. Нам нужен баланс.


— Я дам вам баланс, — быстро ответил Владимир. — Следующий выпуск будет посвящен русской инженерной школе. Но я сделаю это так, что зритель будет гордиться не по приказу, а по велению сердца. Я приглашу в студию живого конструктора с завода, и он расскажет, как он строит лучшие в мире станки. Не по бумажке, а своими словами. Это и будет лучшая идеология.


Шепилов долго молчал, барабаня пальцами по подлокотнику. Гул тишины в кабинете нарастал. Наконец он взял письмо и медленно убрал его в нижний ящик стола.


— Хорошо. Работайте. Но учтите: к вам прикрепят консультанта от Комитета по радиовещанию. Некоего Короткова. Он будет вычитывать сценарии. Не спорьте с ним по мелочам, Владимир. Отдайте ему форму, чтобы сохранить суть. И… присмотрите за своей Хильдой. Пусть в следующем эфире на ней будет значок ударника труда или хотя бы меньше этого «европейского лоска».


Владимир поднялся, чувствуя, как внутри закипает холодная ярость, которую он привык прятать за маской вежливости.

— Я вас услышал, Дмитрий Трофимович. Мы сделаем всё, чтобы наука выглядела… патриотично.


— Идите, Леманский. И помните: телевидение — это не только ваше окно в мир. Это еще и глазок, через который мир смотрит на вас.


Владимир вышел из кабинета, чувствуя тяжесть в плечах. Он понимал, что первая трещина в его «безопасном мире» появилась именно сейчас. Кляуза на столе — это только начало. Система начала пробовать его на прочность, и простого послезнания здесь могло не хватить. Ему нужно было переиграть их на их же поле, используя телевидение как щит, который невозможно будет пробить, не разрушив саму веру людей в новую, светлую жизнь.


Он спустился по широкой лестнице, вышел на воздух и глубоко вздохнул. Москва жила, не подозревая, что в тишине кабинетов на Старой площади уже начался отсчет времени для его самого дерзкого проекта. Владимир знал: Коротков — это только первый «хвост». Но он также знал, что у него есть то, чего нет у доносчиков — любовь миллионов, которые в следующий четверг снова сядут у экранов, ожидая чуда. И это чудо он им обеспечит, чего бы ему это ни стоило.

* * *

Студия на Шаболовке встретила Владимира непривычным напряжением. Запах канифоли и пыльных декораций теперь смешивался с едким ароматом дешевых папирос «Беломор», которые методично дымили в углу аппаратной. Виновником этого амбре был Коротков — человек в невзрачном сером пиджаке, чье лицо обладало той самой специфической стертостью, которая отличает профессиональных бдителей чистоты рядов. Он сидел за пультом, положив перед собой красный карандаш, и медленно, с расстановкой, листал сценарий вечернего выпуска.


Хильда стояла в центре павильона, застыв рядом с установкой для демонстрации электролиза. Ее пальцы, обычно уверенно порхавшие над приборами, сейчас неподвижно лежали на краю стола. Степан, стоявший за камерой, свирепо жевал губу, и Владимир видел, как оператор то и дело бросает на Короткова взгляды, какими на фронте провожают вражеского корректировщика.


— Владимир Игоревич, — голос Короткова был сухим, как треск старого реле. — Вот здесь, на пятой странице. Хильда Карловна говорит о «всемирном законе сохранения энергии». Слово «всемирный» мы заменим на «фундаментальный», а далее добавим абзац о том, что именно в работах наших ученых этот закон нашел наиболее полное и правильное материалистическое обоснование.


Владимир вошел в аппаратную, мягко прикрыв за собой дверь. Он встал за спиной цензора, глядя на страницы, уже испещренные кровавыми пометками.


— Михаил Петрович, — голос Леманского звучал вкрадчиво и спокойно. — Это научная программа. Терминология подбиралась так, чтобы школьник пятого класса не заснул через три минуты. Если мы начнем вставлять туда политическую философию каждые два предложения, ритм передачи рассыплется. Зритель почувствует фальшь.


Коротков медленно повернулся, подняв глаза. В них не было злобы — только бесконечная, тупая уверенность в своей правоте.


— Зритель, Владимир Игоревич, должен чувствовать не ритм, а уверенность в приоритете социалистической науки. Ваша… сотрудница… — он кивнул в сторону Хильды, — слишком увлекается теорией. А теория без классового подхода — это путь к идеализму. Вот, например, описание опыта. Вы собираетесь показывать разложение воды. Почему бы не упомянуть, что эта технология ляжет в основу наших будущих гидроэлектростанций пятилетки?


Владимир почувствовал, как за стеной, в студии, Хильда едва заметно вздрогнула. Она слышала каждое слово через открытую связь. Для нее, привыкшей к чистоте физической формулы, это было сродни осквернению храма.


— Михаил Петрович, — Владимир наклонился к самому уху цензора, понизив голос до доверительного шепота. — Вы правы. Совершенно правы. Приоритет — это важно. Но давайте сделаем хитрее. Если мы вставим эти лозунги в середину, когда Хильда будет говорить о напряжении в цепи, зритель их пропустит мимо ушей. А вот если мы начнем программу с мощного вступления о мощи советской мысли, а закончим — цитатой о светлом будущем, где наука служит народу, то всё, что будет внутри, воспримется как доказательство этой мощи. Понимаете? «Сердце» опыта останется чистым, а «рамка» — безупречно идеологичной.


Коротков задумался, вертя в руках карандаш. Логика Леманского была ему понятна: отчетность требовала ярких лозунгов, и если они будут в начале и в конце, их легче будет зафиксировать в рапорте.


— Хм. Вступление и финал… — пробормотал цензор. — Пожалуй. Но этот абзац про западные патенты я всё равно вычеркиваю. Оставим только упоминание общего прогресса человечества, в авангарде которого, разумеется, стоим мы.


Владимир выпрямился и бросил взгляд на Хильду через стекло. Она поймала его взгляд. В этом коротком контакте было всё: и призыв потерпеть, и обещание, что он не даст превратить их дело в дешевый фарс. Леманский нажал кнопку внутренней связи.


— Хильда Карловна, Михаил Петрович внес ценные коррективы в наше вступление. Мы начинаем с «патриотического запева», как мы и обсуждали. Степан, приготовься к съемке первого дубля. Помните: мы показываем силу нашей мысли через красоту эксперимента.


Хильда едва заметно кивнула. Степан хмуро взялся за рычаги камеры.


— Ну, раз договорились, — Коротков поднялся, гася окурок в жестяной банке из-под леденцов. — Буду наблюдать из аппаратной. И не забудьте: в кадре Хильда Карловна должна выглядеть скромнее. Это кольцо на пальце… оно какое-то не наше. Лишнее это.


Владимир проводил взглядом цензора и на мгновение закрыл глаза. Внутри него клокотала ярость, но он подавил ее. Он научился этому в кабинетах Сталина и Берии. Коротков был лишь мелкой помехой, «идеологическим хвостом», который нужно было занять бессмысленной работой, чтобы спасти главное.


Он вышел в студию, подошел к Хильде и взял её за холодную руку.

— Это — эзопов язык, Хильда. Мы дадим им форму, но сохраним суть. Когда ты будешь говорить о законах Ома, думай о том, что свет в телевизоре всё равно побеждает темноту. Просто сейчас нам нужно немного загримировать правду.


— Он хочет вырвать душу из физики, Владимир, — тихо произнесла Хильда.


— Душу вырвать нельзя, если её не отдавать, — отрезал Леманский. — Работаем. Степан, наезд на крупный план. Начинаем с «рамки», а потом — в чистое небо науки.


Вторая студия замерла. Вспыхнули софиты. Владимир вернулся в аппаратную, где за его спиной уже устроился Коротков с блокнотом. Началась первая большая битва за право говорить со страной. Леманский стоял у пульта, режиссируя не просто эфир, а сложнейший маневр обхода системы, которую он сам же и кормил успехом своего телевидения. Он знал: пока картинка безупречна, а рейтинги зашкаливают, он сможет удерживать этот хрупкий баланс между светом истины и серым пиджаком цензора.

* * *

Воздух в техническом коридоре Шаболовки за час до эфира казался густым и неподвижным, словно перед грозой. Владимир шел к аппаратной, когда внезапно по стенам пробежала дрожь, и ровный гул системы охлаждения сменился свистящим хрипом, а затем — оглушительной тишиной. Лампы под потолком мигнули и погасли, оставив лишь тусклые огни аварийного освещения.


— Началось, — негромко произнес Владимир, сворачивая к главному техническому узлу.


У дверей цеха его встретил Степан. Оператор сжимал в руке массивный разводной ключ, а его лицо, обычно добродушное, сейчас напоминало маску яростного бога войны. Из-за приоткрытой двери цеха доносились крики и топот.


— Саботаж, Володя, чистой воды саботаж! — Степан преградил путь Леманскому, удерживая его от входа в облако едкого дыма, вырывавшегося из помещения. — Главный фидер вылетел. Инженеры дежурные говорят — перегрузка, мол, Хильда своими «игрушками» сеть сожгла. А я видел, как техник из смены Прохорова отсюда дворами улепетывал пять минут назад.


Владимир вошел в цех. Среди массивных шкафов передатчиков метались люди в серых халатах. Главный инженер Иван Прохорович стоял у центральной панели, разводя руками с видом глубочайшего прискорбия.


— Я предупреждал, Владимир Игоревич! — закричал он, завидев режиссера. — Ваши приборы — это смерть для нашего оборудования! Автоматы выбило, кабели поплавились. Ремонт займет сутки, не меньше. Эфира не будет.


Леманский подошел к инженеру вплотную. В тусклом свете аварийных ламп его глаза казались двумя ледяными осколками. Владимир не кричал, но от его шепота техники поблизости замерли.


— Иван Прохорович, через пятьдесят минут Москва включит телевизоры. Если они увидят пустой экран, я позвоню Шепилову и сообщу, что на Шаболовке окопались вредители, сорвавшие государственное задание. Вы понимаете, что это значит в пятьдесят четвертом? Это не выговор. Это этап.


Инженер побледнел, его губы затряслись, но он продолжал упрямо мотать головой.

— Да хоть расстреляйте! Железо не обманешь! Там медь спеклась в монолит!


В этот момент из-за спины Владимира вышла Хильда. Она уже успела переодеться в рабочий комбинезон, а в руках сжимала сумку с инструментами и тестер. Ее лицо было абсолютно спокойным, почти безжизненным в своей концентрации.


— Отойдите, — коротко бросила она инженерам.


Хильда нырнула в тесное пространство за распределительным щитом. Степан встал рядом, освещая ей путь мощным фонарем. Владимир заблокировал собой выход из цеха, не давая техникам вмешаться. Он видел, как Хильда работает: ее движения были быстрыми, экономными, почти хирургическими. Она не искала «расплавленную медь», она искала точку искусственного разрыва.


— Здесь, — донесся ее голос из-под щита. — Перемычка снята. Изоляция намеренно повреждена кислотой. Это не перегрузка, Владимир. Это диверсия.


Степан глухо зарычал и обернулся к инженерам. Те попятились к стене. Прохорович закрыл лицо руками, оседая на ящик.


— Степа, не время, — осадил друга Леманский. — Хильда, сможешь восстановить?


— Нужно кинуть обводной кабель напрямую к резервному генератору, — Хильда выбралась из-под щита, ее лоб был испачкан сажей. — Степан, мне нужна твоя сила. Нужно протащить кабель через вентиляционный люк. Времени — сорок минут.


Началась безумная гонка. Степан, закинув на плечо тяжелую катушку медного провода, лез в узкую шахту, Хильда на лету перепаивала контакты, используя запасные лампы из своего арсенала. Владимир стоял посреди цеха, глядя на часы. Каждая секунда капала в тишине, как кровь. Дежурные техники, видя ярость Кривошеева и ледяную решимость Леманского, начали робко помогать, понимая, что если эфир сорвется, их сотрут в порошок вместе с организаторами саботажа.


— Пять минут до пуска! — крикнул Сазонов, ворвавшись в цех. — На пульте нет сигнала! Владимир Игоревич, что делать⁈


— Ждать, — отрезал Владимир.


Вентиляционная решетка с грохотом вылетела, и из нее спрыгнул потный, ободранный Степан. Он рванул рубильник на резервном щите. Хильда, не глядя, замкнула последние клеммы.


В глубине помещения что-то мощно ухнуло, загудели вентиляторы, и по залам Шаболовки разнесся знакомый, торжествующий гул оживающей техники. Лампы под потолком вспыхнули ровным, ярким светом.


— Сигнал пошел! — донесся радостный вопль Сазонова из коридора.


Владимир подошел к Прохоровичу, который всё еще сидел на ящике. Режиссер бережно поправил инженеру воротник халата.

— Завтра утром, Иван Прохорович, вы напишете заявление об уходе по состоянию здоровья. А если нет — я найду тот самый кабель с остатками кислоты. Свободны.


Леманский развернулся и пошел к студии. Хильда и Степан следовали за ним. Они были грязные, измотанные, но в их глазах горело пламя людей, которые только что вышли из рукопашного боя победителями.


— Через три минуты — в кадр, — бросил Владимир Хильде. — Степа, за камеру. Умойся только, а то зритель решит, что у нас в студии шахта.


Он вошел в аппаратную за секунду до включения красной лампы. Коротков, сидевший там всё это время, подозрительно посмотрел на запыленного Леманского.

— Технические неполадки? — сухо спросил цензор.


— Профилактика, Михаил Петрович, — улыбнулся Владимир, вытирая руки платком. — Просто выдуваем пыль из системы. Чтобы картинка была чище.


Красный глаз камеры Степана вспыхнул. Хильда, чудом успевшая смыть сажу и накинуть белый халат, плавно вошла в кадр. Четвертая сцена подошла к концу, когда сигнал улетел в небо Москвы, пробившись сквозь предательство и медь. Леманский понимал: «старые львы» нанесли удар, но он выстоял. Однако теперь он знал — на Шаболовке ему нужны не просто сотрудники, а личная гвардия.

* * *

Гроза над Москвой разразилась внезапно, обрушив на раскаленный асфальт потоки тяжелой воды. Владимир стоял в кабинете на Покровке, глядя, как капли разбиваются о стекло, за которым в неверных вспышках молний проступали очертания высотки на Котельнической. На столе, рядом с наградным пистолетом, лежали разобранные детали затвора и пропитанная маслом ветошь. Чистка оружия была для Леманского медитацией, способом привести мысли в порядок, когда мир вокруг начинал слишком сильно вибрировать от напряжения.


В дверях появилась Алина. В руках она держала пачку конвертов — вечернюю почту, которую принес управдом. Ее лицо, обычно светлое и спокойное, сейчас казалось застывшим. Она молча положила письма на край стола, поверх чертежей новой студии.


— Среди восторженных отзывов и просьб прислать автограф Хильды… было вот это, — Алина указала на конверт из грубой серой бумаги без обратного адреса.


Владимир отложил вороненый ствол и взял письмо. Внутри был лишь вырезанный из газеты заголовок его недавнего интервью, перечеркнутый жирным крестом, и короткая, набранная из печатных букв фраза: «Высоко взлетел — больно падать. Помни о небе, Икар».


— Это почерк тех, кто не умеет писать доносы, но умеет бить в спину, — ровно произнес Владимир, бросая листок обратно на стол. — Пырьев и компания перешли от театральных угроз к уличным методам.


В гостиной послышались шаги. Вошли Степан и Хильда. Оператор всё еще был в той же рубашке с закатанными рукавами, на которых виднелись следы копоти после ремонта фидера. Хильда присела на край кресла, сложив руки на коленях. В этой тишине, нарушаемой только раскатами грома, чувствовалось, что «безопасный мир», который Владимир строил три года, дал глубокую трещину.


— Мы больше не просто снимаем кино, Володя, — Степан посмотрел на друга, и в его взгляде не было страха, только тяжелая решимость. — Сегодня на Шаболовке они пытались нас сжечь. Завтра они подрежут тормоза у твоего «ЗИМа» или «случайно» уронят софит на Хильду. Это война.


Владимир подошел к окну, заложив руки за спину.

— Они совершили тактическую ошибку, — тихо сказал он. — Они думают, что я — это только мои связи в Кремле и мой орден. Они не понимают, что телевидение — это не павильон. Это прямая связь с миллионами. Если завтра я исчезну — это будет не просто новость, это будет национальная трагедия, которую нельзя будет замолчать.


Он обернулся к команде. В свете очередной молнии его фигура казалась вылитой из чугуна.

— Нам нужно сменить тактику. Оборона в подвалах Шаболовки закончена. Мы переходим к политике «открытых дверей».


— Что ты задумал? — Алина подошла к нему, коснувшись его ладони.


— Я запускаю новую программу. Прямые встречи в студии с теми, кого нельзя тронуть. Завтра я предложу Шепилову пригласить в эфир Хрущева или кого-то из Политбюро. Не для доклада, а для человеческого разговора. Я сделаю телевидение личной игрушкой власти, их главным рупором. Когда вождь поймет, что его популярность зависит от наших ламп и микрофонов, любой, кто поднимет руку на Леманского, будет объявлен врагом государства.


Хильда подняла голову.

— Ты хочешь сделать нас неприкосновенными через службу системе? Но это… это еще более опасная клетка, Владимир.


— Это щит, Хильда. Единственный щит, который работает в этой стране. Мы станем слишком заметными, чтобы нас можно было убрать в тишине. Мы станем лицами, которые знает каждый ребенок.


Владимир взял со стола наградной пистолет, быстро и четко собрал его, загнав обойму до характерного щелчка. Звук металла в тишине кабинета прозвучал как точка в споре.


— Степа, завтра начинаем отбор охраны для студии. Ни одного человека со стороны, только проверенные фронтовики. Хильда, готовь выпуск о космических скоростях. Аля… — он посмотрел на жену, — твои декорации должны стать еще величественнее. Мы строим не просто студию, мы строим тронный зал новой эпохи.


Гроза начала уходить, оставляя после себя свежесть и запах мокрой пыли. Владимир смотрел на экран выключенного телевизора, в котором отражалась их маленькая группа. Он знал, что четвертый том его жизни в СССР превращается в триллер, где ставкой является не только прогресс, но и жизнь. Но он также знал, что человек из будущего никогда не проигрывает тем, кто живет прошлым.


— Идите отдыхать, — скомандовал он. — Завтра мы проснемся в другой реальности. Мы больше не просим места под солнцем. Мы сами становимся этим солнцем.


Когда друзья ушли, Владимир долго сидел в темноте кабинета, глядя на «Щит Вещего Олега». Он понимал, что старая защита больше не действует. Наступило время меча. И этим мечом будет каждый кадр, улетающий с Шаболовки в небо Москвы.

Загрузка...