Огромная, во всю стену, карта Советского Союза в ситуационном центре Останкино напоминала не географическое пособие, а схему кровеносной системы исполинского организма. Красные линии магистральных кабелей, пунктиры радиорелейных станций и точки ретрансляторов пульсировали под светом люминесцентных ламп. Но даже эта густая сеть, созданная десятилетиями индустриализации, имела свои пределы. Огромные белые пятна — вечная мерзлота Севера, скальные пики Памира, бескрайние пески Средней Азии — оставались немыми зонами. Там жили люди, стояли гарнизоны, дрейфовали научные станции, но для эфира эти территории были мертвы. Изолированы тишиной и расстоянием.
Владимир Игоревич стоял перед картой, сжимая в руке красный маркер. Рядом, ссутулившись над расчетами, сидели главные инженеры технического отдела и специалисты по распространению радиоволн. Лица техников были серыми от табачного дыма и бессонницы. Задача, поставленная Архитектором, выходила за рамки законов физики и здравого смысла.
— Это невозможно, Владимир Игоревич, — голос главного инженера «Связьпроекта» дрожал от напряжения. — Кривизна Земли — это не бюрократическая преграда, которую можно обойти звонком в Кремль. Прямой сигнал из Москвы до погранзаставы на Кушке затухнет на полпути. Ретрансляторов в горах нет. Отражение от ионосферы нестабильно. А Арктика? Ледокол «Ленин» сейчас в море Лаптевых. Там магнитные бури такой силы, что стрелки компасов сходят с ума. Мы не пробьемся. Картинка рассыплется в снег.
Маркер в руке Леманского с сухим скрипом провел линию от Москвы на юг, к самой границе с Афганистаном, и вторую — вертикально вверх, в ледяную шапку планеты.
— Кривизна Земли преодолевается силой воли, — ответ прозвучал жестко, как удар металла о металл. — Если гражданские частоты слабы, значит, будут задействованы иные ресурсы. Страна опутана не только видимыми проводами. Существует скелет, о котором не пишут в газетах. Тропосферная связь. Система «Горизонт» (совпадение названий казалось неслучайным) Министерства обороны.
В зале повисла тяжелая тишина. Инженеры переглянулись. Использовать секретные военные каналы, предназначенные для управления ядерным щитом и стратегической авиацией, ради телевизионной трансляции? Это граничило с государственным преступлением.
— Маршалы не дадут частоты, — тихо возразил Степан, стоявший у окна. — Это «медные нервы» войны. Они не позволят пустить по ним песни и пляски.
— Маршалы дадут всё, что потребуется, если им объяснить цену вопроса, — Владимир Игоревич бросил маркер на стол. — Готовьте оборудование. Усиленные передатчики, мобильные станции ПТС-3, морозостойкие кабели. Группы должны вылететь на точки через четыре часа. Я еду в Генштаб.
Здание Генерального штаба на Арбате встретило визитера запахом натертого мастикой паркета, дорогого сукна и оружейной стали. Здесь, в бесконечных коридорах, выстланных красными дорожками, царила особая тишина — тишина огромной, скрытой силы. Адъютанты в звании полковников бесшумно скользили между кабинетами, неся папки с грифами «Особой важности». Появление гражданского человека, пусть и наделенного чрезвычайными полномочиями, воспринималось здесь как вторжение инородного тела.
Владимир Игоревич вошел в приемную начальника Генштаба. Массивные дубовые двери, казалось, были отлиты из чугуна. Секретарь, пожилой офицер с безупречной выправкой, молча кивнул на вход.
В кабинете, за длинным столом для совещаний, сидела группа высших военных чинов. Звезды на погонах тускло поблескивали в свете бронзовой люстры. Маршал, возглавлявший совещание, поднял тяжелый взгляд из-под кустистых бровей. Лицо военачальника, прошедшего все фронты, напоминало высеченный из гранита монумент.
— Леманский, — голос Маршала рокотал, как танковый дизель на холостых оборотах. — Нам доложили о вашей просьбе. Вы хотите подключить свои скоморошьи ящики к системе стратегического оповещения «Север». Вы понимаете, что просите? Это канал управления возмездием. А вы хотите забить его своими картинками. Армия не занимается развлечением публики.
Владимир Игоревич подошел к столу, не дожидаясь приглашения сесть. Взгляд Архитектора встретился с взглядом Маршала. Это было столкновение двух логик — логики стали и логики эфира.
— Армия защищает тело империи, товарищ Маршал, — начал Леманский, и голос звучал твердо, резонируя в высоких сводах кабинета. — Ваши ракеты и танки гарантируют, что враг не перейдет границу. Но что защищает душу того солдата, который сидит в окопе на Памире? Что защищает рассудок матроса, запертого во льдах Арктики на полгода? Одиночество — это враг страшнее НАТО. Одиночество разъедает дисциплину, рождает тоску и сомнения.
Леманский положил ладонь на полированную поверхность стола, словно накрывая ею карту страны.
— Мне не нужен канал навсегда. Мне нужен один час. Час абсолютного единства. Я хочу показать стране ее защитников. Не на параде, не в строю, а живых людей. Я хочу соединить мать в Рязани с сыном на заставе. Я хочу, чтобы вся страна увидела, как экипаж ледокола пьет чай, пока за бортом минус пятьдесят. Это поднимет боевой дух так, как не сможет ни один замполит с лекцией о международном положении. Вы дадите мне частоты, потому что это превратит армию из «инструмента войны» в «родных людей» для каждого, у кого есть телевизор.
Маршалы молчали. Аргумент был неожиданным. Военные привыкли мыслить дивизиями и фронтами, но Леманский предлагал мыслить эмоциями. Идея превратить технологию войны в технологию объединения нации имела странную, притягательную силу.
Маршал медленно достал из портсигара папиросу «Герцеговина Флор», размял табак пальцами.
— Если канал ляжет… Если во время вашей трансляции пройдет боевой сигнал и он будет блокирован помехами… — Маршал не закончил фразу, но угроза повисла в воздухе тяжелым свинцовым облаком. — Трибунал будет самым мягким исходом.
— Канал выдержит, — отрезал Владимир Игоревич. — Мои инженеры уже работают над синхронизацией. Дайте приказ на узлы связи. Кушка и Тикси должны открыть шлюзы для Останкино.
Маршал чиркнул спичкой. Огонек осветил суровое лицо.
— Даю вам час, Леманский. Шестьдесят минут. Приказ уйдет шифровкой немедленно. Но помните: вы играете с огнем, который горячее мартенов.
Параллельно с тем, как в Москве принимались решения, на краях географии разворачивалась битва человека с материей.
**Южный фронт. Памир.**
Вертолет Ми-4, надрывно ревя двигателем в разреженном воздухе, завис над крошечной площадкой, вырубленной в скале. Высота три тысячи метров над уровнем моря. Солнце здесь не грело, а выжигало сетчатку. Пыль, мелкая и вездесущая, забивалась в нос, в уши, в сочленения приборов.
Группа техников Останкино, похожих на альпинистов в своих штормовках и защитных очках, выгружала тяжелые кофры с оборудованием. Каждая камера весила под пятьдесят килограммов. Катушки с кабелем казались свинцовыми. Люди задыхались. Сердца колотились о ребра, пытаясь прокачать густую от гипоксии кровь.
Старший инженер группы, молодой парень с обгоревшим носом, кричал в рацию, пытаясь перекрыть шум винтов:
— Точку развертывания сдувает! Ветер двадцать метров в секунду! Штатив не удержится!
Приказ из Москвы был однозначен: камера должна стоять на самом краю утеса, чтобы в кадр попадала панорама гор и пограничный столб. Это была не просто съемка — это было создание символа. Техники, матерясь и сплевывая песок, бурили камень. Анкера вгрызались в вековую породу. Кабели тянулись по отвесным стенам к военной станции тропосферной связи — огромным, похожим на уши великана, параболическим антеннам, смотревшим в небо.
Солдаты погранзаставы смотрели на телевизионщиков как на пришельцев. Для этих людей, месяцами видящих только камни и друг друга, идея того, что через этот черный ящик на треноге их увидит Москва, казалась бредом, галлюцинацией горной болезни. Но когда техники подключили питание и на контрольном мониторе ПТС побежали полосы синхронизации, в глазах пограничников появился суеверный страх.
**Северный фронт. Море Лаптевых.**
Атомный ледокол «Ленин» взламывал торосы, продвигаясь сквозь белое безмолвие. Температура за бортом упала до минус сорока пяти. Ветер, летящий над ледяными полями, превращал любое открытое пространство в зону смерти. Металл звенел от напряжения.
На верхней палубе, закутанные в тулупы и меховые маски, инженеры второй группы боролись с обледенением. Объектив камеры мгновенно покрывался коркой инея. Смазка в поворотных механизмах густела, превращаясь в клей. Люди работали голыми руками — в перчатках невозможно было соединить тонкие разъемы высокочастотных кабелей. Пальцы белели, теряли чувствительность, кожа прилипала к промороженной стали.
— Спирт! Спирт на контакты! — хрипел бригадир, поливая разъемы из фляги. Драгоценная жидкость испарялась мгновенно, но давала секунду, чтобы состыковать «папу» и «маму».
Антенна спутниковой связи, установленная на надстройке, должна была поймать отраженный сигнал от военной релейной станции на материке. Ледокол качало. Гироскопы стабилизации выли на пределе. Задача казалась невыполнимой: удержать узкий луч связи на цели, находясь на движущейся платформе посреди ледяного ада.
Но в этом безумии был свой ритм. Ритм подвига, который никто не назовет подвигом. Просто работа. Просто приказ Архитектора. Люди на палубе понимали: если они не дадут картинку, вся затея с «мостом» рухнет. Огромная страна так и останется разорванной на куски. И они грели кабели своим дыханием, укрывали аппаратуру собственными телами от ледяных брызг, прокладывая путь эфиру сквозь полярную ночь.
Останкино замерло в ожидании. Главная аппаратная превратилась в бункер перед запуском ракеты. До эфира оставался час. Владимир Игоревич сидел за режиссерским пультом. Перед глазами — стена мониторов. Большинство из них пока показывало «снег» — белый шум пустоты.
— Канал «Юг»? — короткий вопрос в микрофон.
— Есть несущая частота! — отозвался инженер связи. — Сигнал слабый, много помех, но картинка пробивается. Вижу горы. Вижу лица.
На одном из экранов сквозь рябь проступили очертания памирских пиков. Изображение дрожало, срывалось, но оно было живым.
— Канал «Север»?
Тишина в эфире длилась вечность. Секунды падали тяжелыми каплями.
— «Север» молчит. Нет синхронизации. Военный ретранслятор в Тикси не отвечает.
Владимир Игоревич сжал подлокотники кресла так, что побелели костяшки. Ледокол был ключевой точкой. Без Севера мост рухнет, превратившись в обычный репортаж. Нужна была вся география, весь размах.
— Дайте мне прямую связь с Тикси. На военную частоту. Код приоритета «Зенит».
Через минуту в наушниках затрещало, и сквозь космический шум пробился далекий, искаженный голос дежурного офицера узла связи в Арктике.
— Останкино, слышу вас. У нас штормовое предупреждение. Антенны обледенели. Потери сигнала сорок процентов. Мы не можем гарантировать устойчивый канал.
— Слушайте меня, Тикси, — Владимир Игоревич говорил тихо, но каждое слово вбивалось в эфир как гвоздь. — Там, на ледоколе, люди ждут. Там, в Москве, матери ждут. Если вы не удержите канал, я лично прилечу и разжалую начальника смены до рядового. Поднимите мощность. Плевать на перегрев ламп. Плевать на инструкции. Дайте мне картинку, или вы будете объясняться с Маршалом.
В эфире снова повисла тишина, наполненная лишь треском разрядов статического электричества. Затем стрелки индикаторов уровня сигнала на пульте в Останкино дрогнули и поползли в красную зону.
— Есть захват! — закричал инженер. — Вижу лед! Вижу палубу!
На втором мониторе сквозь пелену пурги проступил силуэт атомного исполина. Картинка была черно-белой, зернистой, но фантастически реальной.
Владимир Игоревич выдохнул. Два края света, разделенные тысячами километров, теперь сходились в одной точке — здесь, на кончиках его пальцев. Медные нервы империи, натянутые до звона, выдержали. Невозможное стало технической задачей, которая была решена.
— Готовность всех студий, — команда прозвучала спокойно, но в ней была энергия сжатой пружины. — Включайте разогрев передатчиков. Через тридцать минут мы сожмем эту страну в один кулак.
Степан подошел к пульту, глядя на три экрана: Москву, Памир и Арктику.
— Ты понимаешь, что сейчас произойдет? — спросил оператор. — Это больше не география. Это магия.
— Это технология, Степа, — ответил Владимир Игоревич, но в глубине глаз Архитектора горел тот же огонь, что и в топках ледокола. — Просто очень продвинутая технология.
Сцена была подготовлена. Декорации расставлены на краях ойкумены. Оставалось только подать сигнал, чтобы заставить миллионы сердец биться в унисон. Тишина перед бурей была плотной, электрической и звенящей.
Стрелки хронометра на центральной панели режиссерского пульта замерли на отметке девятнадцать ноль-ноль. В этот момент время, казалось, остановило свой бег, уступая место чистой энергии. В главной аппаратной Останкино повисла тишина, плотная и вязкая, как перед грозовым разрядом. Владимир Игоревич, стоявший за спиной выпускающего режиссера, не произнес ни слова. Команда была отдана одним резким движением руки, рассекающим воздух.
Тумблер главной подачи сигнала щелкнул с сухим, механическим звуком, похожим на выстрел. Красная лампа с надписью «ЭФИР» вспыхнула над входом в студию, заливая полумрак тревожным алым светом. В недрах башни, в залах передатчиков, огромные генераторные лампы взвыли, выходя на пиковую мощность. Энергия, накопленная московскими электростанциями, трансформировалась в невидимую волну, рванувшуюся к шпилю иглы, чтобы оттуда рухнуть на страну невидимым водопадом.
На миллионах экранов — от полированных «Темпов» в министерских квартирах до новеньких, пахнущих лаком «Горизонтов» в рабочих бараках — исчезла привычная настроечная таблица. Вместо нее возникла не заставка новостей, не герб и не лицо диктора. Экран был разделен на три равные части. Три окна в мир, открывшиеся одновременно.
Слева бушевала белая мгла. Сквозь зернистость изображения и помехи проступали обледенелые леера атомного ледокола «Ленин», пробивающего путь во льдах Арктики. Пар вырывался из ртов людей, стоявших на палубе, превращаясь в мгновенные облака кристаллов.
Справа, залитый слепящим солнцем, дрожал горный пейзаж Памира. Ветер трепал полы шинелей пограничников, стоявших на краю пропасти. Лица солдат, обожженные ультрафиолетом, казались высеченными из темного камня.
А в центре, в уютном, мягком свете московской студии, сидела маленькая пожилая женщина в простом ситцевом платке. Руки, испещренные венами и годами труда, судорожно сжимали край стола.
Техническое чудо свершилось. Пространство, веками разрывавшее эту землю на изолированные куски, было уничтожено. География перестала существовать. Север, Юг и Центр сошлись в одной точке — на поверхности янтарного кинескопа.
В аппаратной стоял гул. Инженеры следили за осциллографами, молясь богам физики, чтобы каналы выдержали нагрузку.
— Синхронизация стабильна! — выкрикнул начальник смены, не отрывая взгляда от приборов. — Задержка сигнала с Памира — полсекунды. С ледокола — секунда. Мы держим их!
Владимир Игоревич смотрел не на приборы. Взгляд Архитектора был прикован к центральному монитору. Сценарий этого эфира писался не чернилами, а нервами.
— Включить звук студии, — последовала команда. — Камера на мать. Крупный план. Глаза.
В эфире зазвучал тихий, дрожащий голос ведущего, но через мгновение он умолк, уступая место главному. Женщина в студии подняла глаза. Перед ней был не объектив камеры, а экран, на котором она видела заснеженные скалы.
— Андрюша… — прошептал голос, усиленный миллионами динамиков. — Сынок… Ты меня слышишь?
Секунда тишины. Эфир заполнился шипением космического ветра и треском разрядов. Эта пауза, рожденная огромным расстоянием, была красноречивее любых слов. Вся страна, прильнувшая к экранам, перестала дышать. Ложки замерли в воздухе, чайники выкипали на плитах, забытые и ненужные.
На правом экране, там, где выло солнце Памира, молодой солдат в фуражке, сдвинутой на затылок, вдруг подался вперед, словно пытаясь шагнуть сквозь стекло монитора.
— Мама! — крик парня, искаженный расстоянием и плохим микрофоном, прорвался сквозь бурю. — Мама, я вижу тебя! Господи, я вижу!
В этот момент случилось то, ради чего строилась башня, ради чего ломались директора заводов и подкупались министры. Технология исчезла. Осталась только чистая, концентрированная эмоция. Женщина в студии заплакала. Не красиво, не по-киношному, а так, как плачут простые русские бабы — закрыв лицо руками, вздрагивая плечами. И вместе с ней, в тысячах темных комнат, заплакала страна.
Владимир Игоревич перевел взгляд на левый экран.
— Арктика. Дайте слово Арктике.
Капитан ледокола, стоявший на мостике в меховой шапке, поднес к губам микрофон. За спиной офицера бушевала полярная ночь, но глаза светились.
— Москва! Памир! Слышим вас! — бас капитана перекрыл вой ветра. — Здесь минус пятьдесят, но нам жарко! Братишка на юге, держись! Мы с тобой на одной земле стоим! Мать, не плачь! Твой сын — герой, и мы все тут… мы все теперь рядом!
Полиэкран объединил несовместимое. Лед и камень, слезы и сталь. Люди в квартирах видели это и не верили своим глазам. Привычное ощущение огромности, разобщенности, одиночества маленького человека перед лицом гигантской империи — всё это рассыпалось в прах. Телевизор «Горизонт» перестал быть мебелью. Ящик превратился в окно, через которое в дом вошла большая, живая семья.
В коммунальной квартире на Сретенке соседи, забыв вековые распри из-за пригоревшей каши, сидели в одной комнате, прижавшись друг к другу. Суровый слесарь дядя Коля сморкался в замасленный платок, не стыдясь слез. Интеллигентная старушка Анна Львовна крестила экран дрожащей рукой.
— Господи, — шептала она. — Живые… Все живые…
На другом конце страны, в бараке под Иркутском, лесорубы, только что пришедшие с делянки, стояли перед коллективным экраном, не снимая шапок. Суровые мужики, видевшие в жизни только тайгу и пилу, смотрели на плачущую мать и кусали губы. В этот миг они чувствовали себя не забытыми ссыльными края, а частью единого целого.
Владимир Игоревич стоял у пульта «Индекса интереса». Стрелки приборов, фиксирующих нагрузку на энергосеть, зашкаливали. Графики показывали аномалию: потребление электричества выросло до предела, но потребление воды упало до нуля. Никто не ходил в туалет, никто не мыл посуду. Страна замерла в едином спазме сопереживания.
— Мы создали единый нерв, — прошептал Степан, стоявший рядом. Камера оператора была опущена. Снимать здесь было нечего — это нужно было чувствовать кожей. — Ты видишь, Володя? Они дышат в одном ритме. Сто миллионов человек. Один вдох. Один выдох.
Но Владимир Игоревич видел больше. Архитектор видел, как невидимые нити, протянутые от Останкино, прошивают пространство, сшивая лоскутное одеяло республик, областей и краев суровой белой ниткой эфира. Это была власть, о которой не мечтали императоры прошлого. Власть объединять и направлять чувства.
— Выводите финал, — команда прозвучала сухо. Леманский не позволил себе эмоций. Демиург должен оставаться холодным, когда творит миры.
Картинка на экранах сменилась. Три окна начали медленно сливаться в одно. Панорама гор плавно перетекала в ледяные поля, а те — в огни вечерней Москвы. Звучал не гимн, не марш, а тихая, задушевная песня. Камера летела над картой Союза, и везде, где она проходила, вспыхивали огни — это горели экраны «Горизонтов».
Эфир закончился. Лампа «ОН ЭЙР» погасла. В аппаратной на секунду повисла оглушительная тишина, которая тут же взорвалась аплодисментами. Инженеры, техники, осветители обнимались, хлопали друг друга по спинам. Они сделали невозможное. Они победили физику.
Владимир Игоревич не стал праздновать. Накинув на плечи пальто, он вышел из шумного зала в коридор, ведущий к скоростному лифту. Кабина бесшумно вознесла Архитектора на высоту трехсот метров, на открытую смотровую площадку, продуваемую всеми ветрами.
Ночная Москва лежала внизу, расстеленная как карта сокровищ. Миллионы золотых точек окон мерцали во тьме. Но теперь Владимир знал: за каждым из этих окон сейчас говорят об одном и том же. О матери, о сыне, о ледоколе. О том, что мы — вместе.
Он подошел к ледяному парапету. Ветер на этой высоте был свирепым, он пытался сорвать пальто, сбить с ног, но Леманский стоял неподвижно, как часть стальной конструкции башни.
Внутри поднималось странное, двойственное чувство. С одной стороны — триумф. Он подарил людям любовь. Он дал им лекарство от одиночества, которое убивало их души вернее водки. Он сделал страну теплее.
С другой стороны — ледяное осознание манипуляции. Всё это — слезы матери, крик сына, мужество капитана — было срежиссировано. Отобрано. Отфильтровано. Усилено. Он взял искренность и превратил её в продукт. Он использовал святые чувства, чтобы цементировать фундамент своей власти.
— Я построил мост, — произнес Владимир в пустоту неба. — Но этот мост ведет только туда, куда я укажу.
Внизу, в бесконечном лабиринте улиц, люди вытирали слезы и ложились спать с чувством удивительного покоя. Им казалось, что мир стал понятнее и добрее. Они не знали, что этот покой — результат работы сложнейшей машины, управляемой одним человеком, стоящим сейчас на ветру над бездной.
Одиночество Бога — вот плата за всемогущество. Владимир Игоревич посмотрел на свои руки. В перчатках они казались черными на фоне городских огней. Этими руками он сшил империю заново. И шов этот, проложенный через сердца, был крепче любой стали.
— Пусть спят, — прошептал Архитектор. — Завтра я покажу им новую мечту.
Он развернулся и пошел к люку, оставляя за спиной сияющий город, который теперь принадлежал ему безраздельно. Башня над ним гудела, продолжая излучать невидимые волны, удерживающие реальность в заданных границах. Глава четырнадцатая была завершена. Мост был построен. И на этом мосту стоял только один человек.