Глава 2

Майское солнце в Москве обладало особым, почти осязаемым качеством: оно не просто светило, а словно промывало город после долгой, тяжелой зимы, оставляя на стенах домов золотистую патину. В кабинете правительственного здания на Старой площади это солнце казалось незваным гостем. Оно дерзко высвечивало пылинки, танцующие над тяжелым столом из мореного дуба, и заставляло блекнуть зеленые абажуры ламп, которые десятилетиями служили символом ночного бдения власти.


Владимир Игоревич Леманский сидел в глубоком кожаном кресле, чувствуя спиной прохладу добротной выделки. На коленях покоилась папка с тисненым гербом, но мысли были далеко. Послезнание — этот дар и проклятие одновременно — рисовало в голове не сухие отчеты, а яркие образы. Он видел, как через несколько лет эти тихие коридоры заполнятся суетой, как изменятся лица и лозунги. Но сегодня, в мае 1954-го, здесь царила тишина переходного периода. Старые боги ушли, новые еще не научились громко говорить, и в этой паузе Владимир чувствовал себя гроссмейстером, знающим партию на тридцать ходов вперед.


Напротив сидел Шепилов — человек острого ума и сложной судьбы, один из тех, кто сейчас определял лицо новой идеологии. Он медленно листал эскизы Алины, и Владимир видел, как смягчается взгляд партийного функционера. На бумаге была не пропаганда, а мечта: уютные интерьеры, мягкий свет, лица людей, которые смотрят не в светлое будущее, а друг другу в глаза.


— Вы предлагаете опасную игру, Владимир Игоревич, — негромко произнес Шепилов, не поднимая глаз от рисунка, на котором был запечатлен эскиз будущей музыкальной студии. — Кино — это законченное произведение. Его можно отсмотреть, поправить, положить на полку, в конце концов. А то, что предлагаете вы… этот «живой поток»… это же стихия. Как прикажете её контролировать?


Владимир слегка наклонился вперед. Значок лауреата на лацкане пиджака тускло блеснул.

— Контроль, Дмитрий Трофимович, бывает разным. Можно держать человека за горло, и тогда он будет молчать или лгать. А можно пригласить его к разговору. Телевидение — это не площадь, это гостевая комната. Если мы будем вещать из каждого дома сухими сводками, люди просто выключат аппарат. Но если мы дадим им искренность, если диктор станет для них добрым соседом, нам не придется их заставлять слушать. Они сами будут ждать нашей встречи.


Шепилов наконец поднял взгляд. В нем читалось любопытство интеллектуала, столкнувшегося с чем-то запредельно новым.

— Вы говорите о доверии. В наши-то времена?


— Именно в наши, — твердо ответил Владимир. — Люди устали от бронзы. Они хотят тепла. Посмотрите на эти цифры.


Леманский выложил на стол листок с графиками — плод ночных бдений с Сазоновым. Количество телевизоров в Москве росло в геометрической прогрессии. Каждое устройство было точкой влияния, потенциальным каналом, по которому можно было транслировать не только новости, но и смыслы.


— Мы создадим сетку вещания, которая будет сопровождать человека весь вечер, — продолжал Владимир, и его голос обрел ту магическую уверенность, которая когда-то заставляла Сталина менять гнев на милость. — Утром — бодрость, вечером — уют. Мы внедрим образовательные программы, которые будут интереснее детективов. Хильда Карловна — наш ведущий оптик — уже готовит концепцию научно-популярного цикла. Мой оператор Степан Кривошеев разрабатывает методы съемки, которые создадут у зрителя иллюзию, будто он находится в центре событий. Мы не просто показываем картинку, мы строим новую реальность.


Шепилов встал и подошел к окну. За окном цвели каштаны, и по тротуарам шли люди — женщины в светлых платьях, мужчины в расстегнутых пиджаках. Город дышал надеждой.


— Ваш авторитет велик, Леманский, — проговорил чиновник, глядя на улицу. — Никита Сергеевич помнит ваш вклад в атомный проект. Он любит смелые идеи. Но помните: телевидение — это оружие. И если оно даст осечку в прямом эфире, виноват будет не оператор и не диктор. Виноваты будете вы.


— Я привык отвечать за свои кадры, — спокойно отозвался Владимир.


В этот момент в кабинет вошла секретарша с подносом. Фарфоровые чашки тонко звякнули. Запах крепкого чая с лимоном и свежего печенья на мгновение сделал обстановку почти домашней. Шепилов жестом пригласил Владимира к столу.


— Хорошо. Мы дадим вам полномочия. Вы получите статус главного консультанта и бюджет на вторую студию Шаболовки. Формируйте команду. Но учтите: первый провал станет последним. Нам нужно не просто вещание, нам нужен триумф, который покажет Западу, что советский человек живет интереснее и богаче.


Владимир принял чашку, чувствуя ее тепло ладонями. Внутри него ликовал стратег. Он получил то, зачем пришел — легальное право строить будущее по своим лекалам. Он знал, что впереди — бессонные ночи, конфликты с ретроградами и технический ад. Но сейчас, попивая чай в тишине кремлевского кабинета, он чувствовал вкус победы.


— Мы не подведем, — произнес он, глядя на Шепилова поверх края чашки. — Мы сделаем так, что через год в Москве будут спорить не о ценах на хлеб, а о том, что сказал диктор в вечернем эфире.


Когда Владимир вышел из здания на Старую площадь, воздух показался ему необыкновенно сладким. Он сел в ожидавший его черный «ЗИМ», откинулся на сиденье и закрыл глаза. В голове уже рождались планы перестройки Шаболовки. Нужно было заказать новые линзы, договориться с Алиной о цветовой гамме студии, найти молодых ребят с горящими глазами.


Машина мягко тронулась, унося его к Покровке. Мимо проплывали фасады домов, за окнами которых скрывались тысячи людей. Они еще не знали, что этот высокий человек в дорогом костюме только что изменил их вечера навсегда. Владимир Леманский возвращался домой, где его ждали уют, любовь и начало самой масштабной постановки в его жизни — жизни, которая теперь транслировалась на всю страну.

* * *

Вечер на Покровке наступал медленно, густея в углах просторных комнат и смягчая очертания антикварной мебели. В мастерской Алины, бывшей когда-то большой гостиной, пахло свежестью льняного масла, терпким скипидаром и едва уловимым ароматом жасмина из открытого окна. Владимир стоял в дверном проеме, наблюдая, как жена работает. Она не слышала его шагов; тонкая кисть в ее руке двигалась короткими, нервными штрихами, нанося на большой лист ватмана не пейзаж и не портрет, а нечто странное — архитектурный набросок, залитый воображаемым светом.


Алина обернулась, почувствовав его взгляд, и на ее лице проступила та мягкая, понимающая улыбка, которая всегда была для Владимира лучшим лекарством после многочасовых баталий в министерствах. Она отложила кисть и жестом пригласила его подойти ближе к мольберту.


— Посмотри, Володя. Ты говорил о пространстве, которое не давит на человека, — она указала на эскиз. — Я подумала, что на маленьком экране телевизора тяжелые портьеры и дубовые шкафы превратятся в бесформенные черные пятна. Нам нужно уйти от вертикалей, от этой вечной торжественности колонн.


Владимир подошел вплотную, рассматривая набросок. Алина предлагала нечто революционное для советского дизайна пятидесятых: легкие, почти невесомые конструкции из светлого дерева, ажурные решетки, по которым вьется настоящий плющ, и низкие, глубокие кресла, создающие горизонтальную линию кадра. Это была эстетика не дворца, а современной европейской виллы, адаптированная под скромные технические возможности Шаболовки.


— Это окно, — прошептал Владимир, касаясь пальцами края ватмана. — Ты нарисовала окно в мир, которого у них еще нет, но который они уже могут почувствовать через экран.


— Свет будет играть главную роль, — Алина воодушевилась, ее глаза в полумраке мастерской лихорадочно блестели. — Если мы поставим лампы за эти полупрозрачные ширмы, мы получим мягкое сияние, как в погожий вечер. Никаких резких теней. Лицо человека в кадре должно светиться изнутри. Никакого грима-маски, только живая кожа, живые глаза.


Владимир сел на низкий табурет, чувствуя, как внутри него начинает выстраиваться визуальная структура будущих передач. Его послезнание подсказывало, что именно такая «скандинавская» легкость станет эталоном через десятилетие, но внедрить ее сейчас, в эпоху тяжелого бархата и гипса, означало совершить эстетическую диверсию.


— Шепилов дал добро, — произнес он, глядя на то, как солнечный зайчик от зеркала в прихожей замирает на эскизе. — Но он ждет от нас не просто красоты, а убедительности. Он хочет, чтобы зритель поверил: социализм — это не только заводы, но и вот такие уютные комнаты, где люди говорят о музыке и звездах. Мы должны использовать эту его потребность, чтобы протащить твой импрессионизм в каждый дом.


Алина подошла к нему сзади и положила руки на плечи. Ее ладони были теплыми и пахли краской.


— Знаешь, о чем я думаю? Когда я пишу эти эскизы, я представляю, как их увидит женщина в далеком поселке, где из всех украшений — только герань на окне. Она включит телевизор и увидит не просто диктора, а мечту. Мы даем им надежду на то, что жизнь может быть изящной, Володя. Что быт — это не проклятие, а искусство.


Они долго сидели в тишине, прерываемой только далеким гулом трамвая на Покровке. В этой тишине рождался новый язык, на котором страна будет говорить сама с собой. Владимир понимал, что работа Алины — это половина успеха. Если он отвечал за ритм, монтаж и смыслы, то она создавала саму материю этого нового мира, его плоть и воздух.


В коридоре послышались голоса детей. Юра и Ваня вернулись с прогулки, и дом мгновенно наполнился шумом, топотом и требованиями ужина. Владимир поднялся, бережно свернул эскиз в рулон.


— Завтра я покажу это Степану. Он должен понять, как расставить свои «пушки», чтобы не разрушить эту хрупкость. А ты, Аля… приготовься. Нам нужно будет построить это в металле и дереве за две недели. Вторая студия Шаболовки сейчас выглядит как склад старых декораций Малого театра. Нам придется всё вышвырнуть и начать с чистого листа.


Алина рассмеялась, вытирая руки тряпкой.

— Вышвыривать — это твое любимое занятие, господин режиссер. А мое — наполнять пустоту смыслом.


Вечер закончился за большим семейным столом. Под звон ложек и детские рассказы о пойманном во дворе жуке Владимир смотрел на жену и чувствовал, что их союз теперь стал чем-то большим, чем просто брак. Они стали соавторами великой иллюзии, которая была правдивее самой жизни. На стене кухни висел календарь — май 1954 года. Время, когда мир казался податливым, как свежая глина в руках мастера. И Владимир точно знал, какую форму он придаст этой глине, когда завтра утром за ним снова приедет черный лимузин, чтобы отвезти его в центр телевизионного шторма.


Утро на Шаболовке встретило Владимира Игоревича резким запахом разогретой канифоли и сырого подвального холода. Вторая студия, выделенная под его амбициозный проект, представляла собой унылое зрелище: высокие потолки тонули в густой тени, по углам громоздко пылились списанные задники с изображениями античных колонн, а по полу змеились тяжелые кабели, похожие на спящих анаконд. В центре этого хаоса стоял Степан, засучив рукава рубашки по локоть. Рядом с ним, на перевернутом ящике из-под осветительных приборов, разложила свои тетради Хильда.


— Вот, гляди, Володя, — Степан кивнул на три массивные камеры, стоявшие в ряд. — Это наши «старушки» КТК. По инструкции они должны стоять мертво, как пушки в доте. Наводка — рывками, панорама — скрежет. Если мы хотим твою «интимность», нам нужно, чтобы камера дышала вместе с гостем.


Хильда подняла голову, поправив очки в тонкой оправе. Ее лицо выражало ту степень сосредоточенности, которая обычно предшествовала научному открытию.


— Проблема не только в движении, Владимир, — ее голос звучал негромко, но отчетливо. — Светочувствительность этих трубок крайне низка. Чтобы получить четкую картинку на маленьком экране, нам приходится заливать студию светом такой мощности, что у людей начинают слезиться глаза. Отсюда и эти застывшие лица — они просто ослеплены. Если мы хотим мягкий свет Алины, нам нужно переделать усилители внутри камер.


Степан подошел к одной из камер и с грохотом откинул боковую панель. Внутри сверкнуло хитросплетение ламп и проводов.


— Мы с Хильдой полночи в гараже сидели. Она придумала схему на немецких лампах из тех запасов, что я привез в сорок пятом. Они меньше греются и дают чистый сигнал без этого снега на экране. А я… — Степан довольно крякнул и выкатил из тени странную конструкцию на авиационных колесах. — Я сварил новую тележку. Плавность хода как у «ЗиМа». Мы сможем наезжать на лицо гостя так медленно, что он и не заметит, как оказался со зрителем один на один.


Владимир подошел к тележке, попробовал ее ход. Конструкция двигалась от легкого касания пальца, абсолютно бесшумно. Это было именно то, что нужно — инструмент, позволяющий камере стать немым наблюдателем, а не громоздким агрегатом.


— Инженеры студийные уже прибегали, — усмехнулся Степан, вытирая руки масляной ветошью. — Кричали про нарушение ГОСТов и порчу государственного имущества. Я их вежливо попросил не мешать творческому процессу. Обещали жаловаться в Комитет.


— Пусть жалуются, — отрезал Владимир. — Наше прикрытие на Старой площади выдержит этот шум. Хильда, сколько времени тебе нужно, чтобы перепаять все три камеры?


— Если Степан будет подавать детали и не станет слишком громко шутить — двое суток на каждую, — ответила она, уже потянувшись к паяльнику. — Но мне нужны фильтры. Те, что стоят сейчас, безжалостно режут теплые оттенки. Кожа в кадре выглядит как серая глина.


Владимир кивнул, делая пометку в блокноте. Он чувствовал, как механизм начинает вращаться. Пока Алина создавала эстетику, здесь, в прокуренном и пыльном помещении, ковался технологический хребет их будущей империи.


— И еще, Володя, — Степан посерьезнел. — Звук. В большом кино мы всё переозвучиваем в ателье. А тут… Каждый шорох, каждый скрип паркета идет в эфир. Нам нужны направленные микрофоны, чтобы не слышать, как Хильда дышит за пультом или как у меня в животе урчит.


— Я решу вопрос с микрофонами через ребят из радиокомитета, — ответил Владимир. — У них есть экспериментальные образцы с поролоновыми насадками. Степа, твоя задача — обучить операторов. Они должны забыть всё, чему их учили на документалистике. Никаких статичных планов «от забора до обеда». Камера — это глаз собеседника. Если гость наклонился — камера наклоняется за ним. Если он замолчал — мы берем его руки крупным планом.


Степан кивнул, и в его взгляде мелькнул азарт старого охотника. Он понимал Владимира без лишних слов. Они создавали не просто телевидение, они создавали новую психологию наблюдения.


Хильда уже погрузилась в работу, и в студии воцарилась тишина, нарушаемая лишь сухим потрескиванием паяльника. Владимир стоял в центре пустого павильона, представляя, как здесь вскоре вырастут декорации Алины. Он видел, как эти холодные стены превратятся в пространство, наполненное теплом и смыслом.


— Работаем, друзья, — негромко сказал он. — Через неделю мы должны выдать картинку, от которой у Пырьева на Мосфильме задергается глаз.


Он вышел из студии, оставив Степана и Хильду в их техническом храме. В коридоре Шаболовки его провожали подозрительными взглядами дежурные инженеры, но Владимир их не замечал. Он чувствовал, как время ускоряется. Каждая впаянная лампа, каждый отрегулированный объектив приближали его к моменту, когда он сможет нажать кнопку и сказать: «В эфире Москва». И этот эфир будет принадлежать ему — человеку, который принес будущее в это застывшее во времени здание.


Четверг стал днем великого столкновения двух миров. С утра вторая студия Шаболовки напоминала растревоженный муравейник, где сталкивались интересы монументального прошлого и неосязаемого будущего. По приказу Владимира к зданию телецентра подкатили три грузовика с «Мосфильма». Под личным надзором Алины рабочие начали разгрузку легких панелей, обтянутых фактурным полотном, и низких мебельных каркасов, изготовленных в мастерских киностудии по спецзаказу.


В дверях павильона, скрестив руки на груди, стоял главный инженер Шаболовки — человек с тяжелым взглядом и выправкой старого кавалериста. Его звали Иван Прохорович, и для него всё происходящее было актом вопиющего вандализма.


— Владимир Игоревич, это не театр, — гремел он, перекрывая стук молотков. — У нас есть утвержденная схема освещения! У нас есть нормы пожарной безопасности! Ваши декорации перекрывают вентиляционные шахты, а эти «немецкие» лампы, которые монтирует ваша сотрудница, не прошли поверку в ОТК. Я не дам добро на включение рубильника!


Владимир стоял посреди этого хаоса, спокойный и безупречно элегантный в своем сером костюме. Он не повышал голоса, но в его тоне чувствовался холод металла.


— Иван Прохорович, вы строите забор, а я строю мост. Посмотрите на мониторы, — Владимир кивнул в сторону аппаратной, где Степан уже настроил одну из перепаянных камер.


На сером экране контрольного устройства возникло изображение. Это был угол студии, где Алина уже успела расставить детали: изящный столик, на котором стояла простая белая ваза с веткой сирени, и кресло, утопающее в мягком, обволакивающем свете. Картинка не была плоской и серой, как обычно. Она обладала глубиной, воздухом; казалось, можно почувствовать аромат цветов через стекло кинескопа.


Инженер нахмурился, подошел ближе к монитору и поправил очки. Он молчал долго, изучая зернистость изображения и то, как плавно ложатся тени.


— Технически… это нарушение всех регламентов, — уже тише произнес он. — Но откуда такая четкость? Почему нет «шума» в темных зонах?


— Потому что Хильда Карловна понимает в физике вакуума чуть больше, чем составители ваших регламентов, — ответил Владимир, подходя к нему. — Иван Прохорович, мы с вами на одном корабле. Вы хотите, чтобы наше телевидение считали кустарной поделкой по сравнению с американским? Или мы покажем им, что такое русская школа света и немецкая точность схем?


Инженер тяжело вздохнул, его плечи опустились. Авторитет лауреата и, что более важно, неоспоримое качество картинки сделали свое дело. Саботаж «старой гвардии» захлебнулся, не успев превратиться в открытый конфликт.


Тем временем в центре студии разворачивалось иное действо. Владимир готовил дикторов. Две молодые женщины и мужчина, привыкшие читать новости с выражением дикторского всезнания, чувствовали себя неуютно в новых декорациях.


— Забудьте, что вы на трибуне, — Владимир подошел к ним, мягко забирая из рук листы с отпечатанным текстом. — Не читайте мне про «успехи социалистического соревнования». Расскажите мне о людях, которые эти успехи создают. Расскажите так, будто вы сидите у них на кухне.


— Но Владимир Игоревич, — робко произнесла одна из девушек, — нас учили четкой дикции, прямой осанке…


— Ваша осанка на экране выглядит как проглоченный лом, — отрезал Леманский. — Откиньтесь в кресле. Возьмите в руки чашку. Если вы запнетесь — не пугайтесь, улыбнитесь. Зритель должен видеть в вас человека, а не автомат по выдаче информации.


Он заставил их репетировать часами. Степан в это время тренировал операторов. Он учил их «вести» диктора, предвосхищать его движения. Если ведущая склоняла голову — камера должна была поймать этот наклон, создавая интимный, почти заговорщический ракурс.


К вечеру в студию пришел Сазонов. Он был бледен, в руках — папка с утвержденным графиком эфира.


— Владимир Игоревич, началось, — прошептал он. — В «Вечерней Москве» вышла заметка. Нас анонсировали как «Новое слово в телевещании». Теперь вся Москва будет сидеть у экранов. Если мы провалимся…


— Мы не провалимся, Алексей, — Владимир посмотрел на часы. — У нас есть лучший оператор, гениальный оптик и художник, который видит мир в цвете даже на черно-белой пленке.


Алина подошла к нему, вытирая руки, испачканные в мелу — она лично размечала на полу точки для движения камер. В ее глазах была усталость, но и то особое торжество, которое бывает у творца, видящего, как его замысел обретает плоть.


— Посмотри на свет, Володя, — тихо сказала она. — Мы сделали это. Это больше не склад. Это живой дом.


Владимир обернулся. В свете прожекторов, прикрытых самодельными фильтрами из папиросной бумаги, студия казалась волшебным оазисом среди индустриального холода телецентра. Здесь не было места казенному пафосу. Здесь царила гармония, которую он так долго выстраивал в своей голове.


— Всем занять свои места! — скомандовал Владимир. — Начинаем генеральный прогон. Степан, проверь фокус. Хильда, следи за напряжением в цепях.


В этот момент Владимир Игоревич Леманский чувствовал, как нити времени сходятся в одной точке. Он знал, что через два часа эта пустая, наэлектризованная тишина взорвется сигналом, который разлетится по тысячам квартир. Он чувствовал за собой мощь своего послезнания, но сейчас оно было лишь фундаментом. Настоящее здание строили эти люди — его команда, его семья.


— Камера один, наезд на крупный план! — голос Владимира зазвучал в наушниках операторов.


Красная лампа на камере Степана вспыхнула, как глаз дракона. Эфир еще не начался, но магия уже заполнила пространство. Это было рождение информационной бомбы, которая должна была взорваться милосердием, красотой и человечностью. И Леманский крепко держал палец на чеке, готовый выпустить эту силу в мир.


Сцена закончилась тихим гулом аппаратуры и шелестом переворачиваемых страниц. Владимир стоял в тени, наблюдая, как на мониторе аппаратной оживает картинка, которую Москва еще никогда не видела. Он закрепил успех не в кабинетах, а здесь — на поле боя за внимание и любовь зрителя. И это было только начало.

* * *

Черный «ЗИМ» медленно катился по переулкам в районе Арбата, почти бесшумно разрезая влажный ночной воздух. Владимир сидел на заднем сиденье, приоткрыв окно. Город затихал, но это была не мертвая тишина, а то особенное состояние, когда тысячи людей одновременно переживают одно и то же сильное впечатление. В кабине автомобиля пахло кожей и дорогим табаком, но мысли Леманского были там, в синеватом мерцании окон, мимо которых они проезжали.


Степан сидел впереди, на пассажирском сиденье, обнимая свою верную камеру «Arriflex», заправленную высокочувствительной пленкой. На его коленях лежал массивный аккумулятор, а в глазах все еще горел азарт прошедшего часа.


— Останови здесь, — негромко скомандовал Владимир водителю.


Машина замерла у типичного московского двора, окруженного плотным кольцом жилых домов. Владимир вышел из автомобиля, поправил пальто и жестом поманил Степана за собой. Они вошли в арку, стараясь держаться в тени.


Здесь, во внутреннем дворе, время словно остановилось. Окна коммуналок были распахнуты настежь — майская ночь была теплой. И почти из каждого второго окна лилось то самое ровное, холодноватое свечение, которое Леманский называл «светом будущего». Но самым поразительным был звук. Вместо привычного грохота радиотарелок из окон доносился спокойный, почти интимный голос диктора, который Владимир только что направлял в студии на Шаболовке.


У одного из подъездов, прямо на скамейке под раскидистой липой, собралась группа людей. В центре, на табурете, стоял КВН-49 с наполненной линзой. Вокруг него теснились жильцы: старый рабочий в майке-алкоголичке, молодая женщина с ребенком на руках, студент в очках и старушка, прижавшая ладони к щекам. Они не просто смотрели — они замерли, боясь пропустить хоть одно слово.


— Снимай, Степа, — прошептал Владимир, кивнув на группу. — Снимай не их лица, а то, как они смотрят на этот экран.


Степан, привычно приникнув к видоискателю, начал работать. Камера застрекотала тихо, как сверчок. В видоискателе отражались глаза людей, в которых дрожали блики телевизионного кадра.


На экране в этот момент шел тот самый «живой» репортаж, который они со Степаном подготовили утром. Вместо парадных рапортов диктор рассказывала о строительстве новой школы в их районе, а камера показывала не каменщиков-передовиков, а кошку, греющуюся на свежей кирпичной кладке, и смеющегося прораба, который вытирал лоб кепкой.


— Гляди-ка, — вдруг произнес старик на скамейке, указывая пальцем на экран. — Как живой говорит. Словно к нам зашел.


— И про школу — правда, — добавила женщина с ребенком. — Мы же мимо нее каждый день ходим. Гляди, сынок, это наш забор показывают.


В этом простом диалоге было больше смысла, чем во всех отчетах Министерства культуры. Владимир стоял в тени арки, чувствуя, как по спине пробегает холодок. Его «послезнание» давало ему технологии, но именно здесь, в пыльном московском дворе, он видел плод своих трудов — возвращение человечности. Эти люди, привыкшие к монументальному искусству, которое возвышалось над ними, впервые увидели зеркало, в котором отражалась их собственная, не прикрашенная жизнь.


— Видишь, Володя? — Степан на секунду оторвался от камеры, его лицо в тени арки казалось высеченным из гранита. — Они ведь не боятся. Они улыбаются.


— Это и есть наш главный успех, Степа, — ответил Владимир. — Мы разрушили стену. Теперь они знают, что там, за стеклом, — такие же люди.


Когда репортаж закончился и на экране появилась заставка с летящими журавлями, двор не сразу наполнился обычными звуками. Люди продолжали сидеть в тишине еще несколько минут, словно переваривая увиденное. Затем началось оживленное обсуждение — не лозунгов, а того, какой воротничок был у диктора, как красиво светило солнце в кадре и почему прораб так весело смеялся.


Владимир и Степан незаметно вернулись к машине. Лимузин тронулся, унося их прочь от этого двора, но образ людей, объединенных светом маленького экрана, остался в памяти Леманского навсегда.


— Домой, — сказал Владимир водителю.


Теперь он знал точно: битва за телевидение выиграна на самом главном уровне — в сердцах тех, для кого оно создавалось. Четвертый том его жизни в этом мире обретал свой истинный масштаб. Он закрепил успех не должностями и не премиями, а той самой синеватой искрой в глазах москвичей, которая теперь будет зажигаться каждый вечер.


Дома, на Покровке, Алина уже ждала его. Она сидела в гостиной, глядя на их собственный телевизор, который уже погас. На столе стоял остывший чай и лежали ее новые эскизы.


— Ты видел это? — спросила она, когда он вошел.


— Я видел больше, Аля, — ответил Владимир, обнимая ее. — Я видел, как твой свет вошел в их дома. Мы победили.


Он подошел к окну и посмотрел на ночную Москву. Где-то там, в тысячах квартир, люди укладывались спать, обсуждая увиденное. А в кабинете Владимира на столе лежал чистый лист блокнота, на котором он уже планировал следующую неделю. Эра телевидения началась, и он, Владимир Леманский, крепко держал в руках дирижерскую палочку этого гигантского оркестра.

Загрузка...