Глава 21


Обратный путь из Сороки был не очень приятным. Поднимавшийся от Днестра густой туман глушил и звуки, и мысли. Шум вчерашнего триумфа растворился в этой белесой мгле. Оглушительная победа не приносила радости. Вместо нее — тревога инженера, запустившего сложнейший механизм и теперь вслушивающегося: не разлетится ли вся конструкция к чертям при первом же серьезном напряжении?

Мои спутники переваривали случившееся каждый по-своему. Князь Голицын, кажется, смирился с перевернувшимся миром. Промолчав всю дорогу, перед самым отъездом он подошел ко мне, поправил напудренный парик и с тяжелым вздохом произнес:

— Вы, сударь, проломили стену, не спросясь архитектора. Дай Бог, чтобы за этим проломом оказался сад, а не волчья яма.

Дьяк Щелкалов, наоборот, был полной противоположностью сокрушенному князю. Сидя напротив меня, он не предавался меланхолии и не взирал на туманный пейзаж за окном кареты. Он кипел сухой, сосредоточенной энергией. Если князь Голицын был подобен старому дубу, треснувшему под ударом молнии, то дьяк напоминал паука, который немедленно начинает затягивать прореху в своей паутине, делая ее крепче и хитроумнее.

Там, где князь видел трагедию, святотатство, непоправимый пролом в вековой стене миропорядка, дьяк Щелкалов видел расчищенную строительную площадку. Да, стену проломили. Старую, кривую, сложенную на глине и честном слове, полную темных закоулков и лазеек для контрабандистов и бунтовщиков. И теперь, на месте этого хаотичного нагромождения камней, можно было воздвигнуть нечто совершенно новое. Монументальное. Государственное.

Он уже проектировал новые бастионы — и финансовые, и юридические, — которые должны были встать на месте этой дыры. Я почти физически ощущал, как в его голове скрипело невидимое перо, вычерчивая контуры будущих указов.

Толковый человек. Надо будет взять его на заметку.

Я, сидя в карете, пытался сложить воедино все части головоломки. Мой запрет на транзит — рискованная авантюра, способная взорвать нашу экономику. Однако иного выхода не было. Слишком все гладко… бунт, турки, европейцы с готовыми решениями… смахивает на партию, где мне позволили выиграть пешку, чтобы поставить мат в другом месте. И пока я не пойму, где стоит их главная фигура, придется действовать наощупь. Это мне какая-то чуйка говорит. Либо же я придумываю проблемы на ровном месте.

Пленники тормозили наше движение. Подводы теле были не самыми хорошими, мы часто останавливались. На первом привале, у небольшой степной речушки, я приказал привести пленников, возвращенных визирем.

— Расправу учинить — ума много не надо, капитан, — сказал я Дубову, который уже готовился к неприятной процедуре. — Сперва дознание. Мне их языки нужны, а не шеи в петле. Нужно же понять, кто дирижировал этим кровавым балаганом. Так-то оно понятно, но живое доказательство не помешает.

Допрос — как работа патологоанатома: вскрыть труп мятежа, чтобы понять причину болезни. Вести его я решил лично, в присутствии только Дубова и писаря. Как я и думал, большинство пленников — сломленные, забитые мужики, вчерашняя голытьба, угодившая в жернова большого бунта. Гутаря на характерном донском говорке, они лепетали о «воеводском беспределе», о «поруганной вере». В их словах не было идеологии — сплошной животный страх, голод и всепоглощающая усталость.

Я уже собирался заканчивать, когда заметил пятерых-шестерых, державшихся особняком. Их то Дубов и отделил как «идейных». В отличие от остальных, эти в землю не смотрели. Взгляды колючие, полные затаенной ярости. И в их речи, когда переговаривались между собой, слышались иные, более мягкие, певучие нотки. У одного из-под рваной шапки виднелся чудом уцелевший оселедец. Ага, значит, турки, не вдаваясь в тонкости, сгребли всех «неверных» бунтовщиков в одну кучу.

— А этих ко мне, — приказал я конвою. — По одному. Начать вон с того.

Мой палец указал на мужчину, стоявшего чуть поодаль от основной группы. Даже в сумерках привала его фигура выделялась не ростом, но какой-то внутренней статью, собранностью хищника. Конвоиры, не мешкая, подтолкнули его вперед. Звякнули кандалы — сухой, неприятный звук. Дубов именно с этих не снял кандалы.

«Тот» был мужчиной лет сорока, жилистым, с обветренным до красноты лицом, на котором степные ветра и южное солнце выдубили кожу. Но настоящую его суть выдавала выправка, которую не могли скрыть ни рваные лохмотья, служившие ему одеждой, ни унизительные колодки на ногах. Это была осанка человека, для которого война — ремесло. Руки, сцепленные перед собой, были покрыты сетью старых шрамов, а пальцы — длинные, сильные — лежали на ржавом железе так, будто держали эфес сабли. Явно не фанатик-старовер, не вчерашний мужик, взявшийся за вилы. В его глазах, глубоко посаженных читался опыт профессионального солдата.

Когда его ввели в шатер, он не споткнулся на пороге, не согнулся под взглядами. Окинув быстрым взглядом обстановку — походный стол с картами, меня, капитана Дубова справа от себя, писаря с гусиным пером наготове, — он встал передо мной, глядя без тени страха. На донского казака он походил не больше, чем волкодав на дворового пса. Волк, но совсем из другой стаи.

Внутри шатра было тихо. Снаружи доносились приглушенные звуки лагерной жизни — фырканье лошадей, тихий говор солдат у костров. Здесь же воздух, казалось, потрескивал от напряжения.

— Имя? Чин? — начал я допрос без предисловий, нарочито сухо. В такой ситуации любая любезность — проявление слабости.

Пленник презрительно скривил губы, но промолчал. Его взгляд не метнулся в сторону. Он просто с вызовом смотрел на меня.

О как! Я невольно приподнял бровь.

Это было молчание солдата, знающего цену информации и понимающего правила игры. Он оценивал меня, Дубова, шатер.

Я откинулся на спинку скрипучего походного стула, демонстративно расслабляясь. Пусть прочувствует всю безысходность своего положения. Я могу сидеть здесь до утра. А он — стоять в кандалах вечность.

— Хорошо, — нарушил я тягостное молчание, и мой голос прозвучал спокойно, даже с ноткой скуки. — Будем считать, что ты безымянный. Это упрощает процедуру. Но я-то знаю, кто ты. Не донской. Повадки не те. Акцент, что я слышал, когда вы переговаривались… слишком мягок для Дона. И стать иная. Запорожец что ли?

Я бросил это слово как пробный камень в воду, внимательно следя за рябью на его лице. И она появилась. Еле заметный хищный оскал, мелькнувший и тут же исчезнувший. Угадал. Значит, идейный. Неужели из тех, что служат гетману Мазепе? Интерес мой из чисто профессионального стал почти личным.

Он понял, что дальнейшее молчание бессмысленно.

— Зовут меня Андрей Гордиенко, — процедил он сквозь зубы. — Сотник Войска Запорожского Низового. Я не разбойник, а вольный казак.

Он произнес это как посланник, вручающий верительные грамоты. С гордостью, с вызовом, с презрением ко всему, что я олицетворял.

Я позволил себе легкую усмешку, скорее для него, чем для себя. Теперь поле боя было определено. Его оружие — вера в «волю» и свою правду. Мое — факты и логика, которые должны разрушить эту веру.

— Вольный казак, пришедший на чужую землю раздувать братоубийственную войну? — я медленно поднялся, обходя стол и останавливаясь в паре шагов от него, заставляя его чуть поднять голову, чтобы смотреть мне в глаза. — Странная у вас воля, сотник. Весьма избирательная. Впрочем, теперь это не имеет ни малейшего значения. Ваша игра проиграна. Кондратий Булавин, на которого вы, без сомнения, рассчитывали, — мертв. Его так называемое «войско», сборище голодранцев и разбойников, разбежалось при виде первых же регулярных полков. — Я позволили себе чуть приукрасить. — Дон усмирен. Я принес им мир и выгодные контракты на поставку хлеба и скота для армии. Они уже подсчитывают барыши. Ваши усилия и «воля», жизни ваших людей — всё зазряшные.

Я говорил без эмоций, выкладывая перед ним факты, как хирург раскладывает инструменты перед операцией. На его скулах напряглись желваки, в глазах полыхнула ненависть. Он готов был умереть, но мысль о полной бессмысленности его жертвы была для него, судя по всему, страшнее любой петли.

Шаг за шагом я выстраивал перед ним картину их провала, будущее, где для его «воли», замешанной на крови, просто не оставалось места.

— Брехня, — выплюнул он. — Царские подачки. Сегодня дал, завтра втройне отберет. Вы, московиты, только так и умеете — сперва посулами заманить, а потом ярмо на шею накинуть. Наша воля не продается за твои сребреники!

Идейный. Фанатик. Тупик.

Этот человек не боится смерти и презирает выгоду. Значит, бить нужно не по разуму.

По вере?

— Хорошо, давай поговорим о воле, — я сменил тактику. — И о тех, кто ведет вас к ней. Твой гетман, Иван Мазепа. Великий человек для вас, наверное, не спорю. Умный, хитрый, обласканный. И что же? Сейчас, когда шведский король сидит в нашей темнице, а война почти выиграна, твой гетман, вместо того чтобы праздновать общую победу, посылает тебя сюда, на Дон, поднимать бунт в тылу у своей же армии. Ведь для этого тебя послали? Я просто не вижу иного?

Гордиенко напрягся. Я подбирался к самому опасному. Факта предательства из моей истории не было, оперировать им я не мог. Зато мог вскрыть его логику, сделать ее очевидной.

— Скажи мне, сотник, ты ведь умный человек. Не задумывался, почему именно сейчас? Почему, когда Россия сильна как никогда? Ответ прост. Ваш гетман — искусный игрок. Он видит, что Государь Петр Алексеевич занят войной с турками, что лучшие полки здесь, на юге. И решает, что это идеальный момент для удара в спину. Он ведет двойную игру, сотник. Лицемерно клянется в верности царю, а сам готовит измену. Уверен, что его кто-то поддерживает извне, наши враги. Сам-то он не рискнул, не тот типчик.

— Это ложь! — выкрикнул он. — Гетман — верный своим словам! Он радеет о благе всего казачества!

— Радеет? — я усмехнулся. — Он радеет о своей личной власти. Хочет стать самовластным правителем, маленьким королем. И ради этого готов поставить на кон все: твою жизнь, жизни твоих товарищей. Он не борец за волю. Он торгаш. И сейчас пытается продать вашу верность и вашу кровь подороже. Кому? Полякам? Австрийцам? Не важно. Важно то, что в этой сделке вы — товар.

Деталей я не знал. Я опирался лишь на знание человеческой натуры и тот исторический путь, который Мазепа прошел в моем мире. Да и есть что-то в исторической параллели такое, глубинное.

— Подумай сам, — я понизил голос, делая его доверительным. — Что будет дальше? Вы поднимете бунт. Государь будет вынужден бросить против вас армию. Прольется кровь, ваша и наша. Земля будет разорена. И в этот момент, когда обе стороны ослабнут, ваш гетман выйдет на сцену. В белом кафтане. Как «миротворец». И предложит свои услуги тому, кто даст больше — Варшаве, Вене или даже Стамбулу. Он получит свою корону, а вы — разоренную землю и славу предателей, ударивших в спину своим же братьям по вере.

В его глазах боролись вера и сомнение. Я не обвинял Мазепу в том, что он уже сделал. Я показывал ему то, что он неизбежно сделает, разрушая его будущее.

— Твой гетман — предатель, сотник. Он еще не совершил этого, но уже встал на этот путь. И ведет за собой вас. Он сидит в тепле, пока вы гниете здесь, раздувая пожар, который сожжет в первую очередь вас самих.

Яд подействовал. Его идеологическая броня, которую не брала логика, треснула под тяжестью этого прогноза. Он был готов умереть за идею. Однако мысль, что вся его борьба — всего лишь ступенька в чужом плане по захвату власти, была для него невыносима.

— Замолчи, москаль! — взревел он, дернувшись вперед. Дубов шагнул к нему, но я остановил его жестом.

Это был крик человека, у которого только что вырвали веру.

В его глазах Гордиенко была пустота. Мои слова, основанные на простой логике, оказались страшнее пытки. Не думаю, что я такой искусный интриган, скорее всего он сам догадывался о том, что все сказанное мной очень вероятно. И из-за этого вместо того, чтобы тупо осознать, в нем взошел уродливый, ядовитый цветок — жажда мести. Не мне. Не царю. Всему обманувшему его миру. Это я понял после того как он заявил:

— Думаешь, ты победил, барон? — прохрипел он с кривой усмешкой. — Думаешь, твой мир и порядок надолго? Ты слепец. Выиграв здесь, на Дону, ты проиграл все там, где даже не думал искать беды.

Он подался вперед, его глаза загорелись лихорадочным, безумным огнем. Дубов инстинктивно шагнул ближе. Я это понял: сейчас он скажет. Не потому, что я его сломал — он сам этого хотел. Хотел утащить меня за собой в ту пропасть, куда только что попал сам.

— Ты говоришь о предательстве? — выплюнул он. — Так знай же, что такое настоящая месть! Думаешь, Дон — это вся война? Глупец! Дон — это громкий балаган, чтобы вы все сюда приползли! Чтобы ваш царь притащил сюда лучшие полки, а ты — свои дьявольские машины!

Он говорил с упоением, наслаждаясь каждым обрывком информации, швыряемым мне в лицо. Будто это его последнее сражение, последняя атака. Всего плана он не знал, лишь его часть — то, что видел своими глазами исполнитель.

— Пока ты тут играл в царя, раздавая пряники дикарям, наш писарь Пилип Орлик делал настоящее дело! — почти кричал он со злобным торжеством. — Я сам его до границы провожал! Видел тех, с кем он шептался! Люди с волчьими глазами и руками, привыкшими к сабле! Говорили не по-нашему, по-немецки, по-ляшски… А потом обозы пошли. С железом! Длинные, точеные клинки, каких я и у шведов не видел! И люди… много людей. Головорезы, которым все равно, кого резать! Настоящая рать идет!

Странно все это. Какая-то профессиональная, снаряженная армия? И что? На кой ее собирать и отвлекать внимание поддержкой бунта?

— И куда ее отправят? — хмыкнул я.

Гордиенко расхохотался — лающий, срывающийся смех безумца. Сомневаюсь, что простой сотник знает кудаотправят небольшую профессиональную армию. Хотя…

— Куда? Туда, где твое сердце, барон-шайтан! Она идет в твое логово! В твое гнездо, где ты плодишь свою погань! Они вырежут всех твоих выкормышей до единого! И сожгут твою кузницу дотла! Сожгут так, что и пепла не останется!

Дубов посмотрел на меня. Казак, кажется, сошел сума. Я махнул рукой.

Его уводили. Я не слышал ни встревоженного голоса Дубова, ни стука пера, которое уронил писарь. Весь мир сжался до нескольких слов.

Немецкие клинки.

Логово.

Выкормыши.

Кузница.

Я стоял посреди шатра, глухой и слепой ко всему. Жизнь лагеря — ржание коней, звон металла, голоса солдат — слилась в один низкий белыйшум. Слова запорожца бились в черепе, отказываясь складываться в осмысленное. Набор бредовых угроз фанатика.

«Дон — это громкий балаган, чтобы вы все сюда приползли!»

Странная фраза. Слишком осмысленная для безумца. И мозг, против воли, зацепился за нее и потянул за ниточку. Бунт на Дону. Война с турками. Два кризиса, вспыхнувшие относительно одновременно. Вся армия, гвардия, император и я — все здесь, на юге. Далеко. Очень далеко.

«Немецкие клинки… обозы с железом…»

Профессионалы. Наемники. Снаряженные и оплаченные. Кем?

Австрийцы или французы. Наши «миротворцы». Пока они улыбались нам в шатре, их золото уже нанимало армию, тайно вошедшую в страну, пока мы смотрели в другую сторону.

Главное оставалось неясным. Цель. Куда они идут?

«Логово», «кузница»… Это явно какой-то бред.

«Выкормыши…»

Здесь конечно можно «за уши притянуть» Нартова.

Алексей. Федька. Моя команда.

Я замер с открытым ртом. Неужели?

Догадка была как вспышка слепящего белого света, мгновенно спаявшая все разрозненные куски в одну уродливую, чудовищную картину.

Отвлекающий маневр — здесь. Настоящий удар — там.

Не по столице, защищенной гвардией. И не по Москве, прикрытой гарнизонами.

А по единственному по-настоящему важному, но относительно беззащитному месту. По аорте новой России.

— Петр Алексеич, что с вами? — голос Дубова донесся словно из-под воды. — Вам дурно? Лекаря?

Я не видел его испуганного лица. Перед глазами стоял густой, черный дым над знакомыми лесами.

Я медленно поднял голову. Воздуха не хватало. Губы сами, беззвучно, вытолкнули одно-единственное слово. Название места, которое было моим домом.

— Игнатовское.

Загрузка...