Запах каравая стал сигналом. Как будто тяжелая дверь страха и скорби отворилась, и внутрь хлынула яркая, шумная волна жизни. Королевская ярмарка, отложенная из-за пожара, началась здесь и сейчас, на площади перед возрождающейся «Золотой закваской», стихийно и искренне.
Воздух загудел, запестрел, зазвенел.
Казалось, весь город, подавленный недавними событиями, выплеснул наружу всю накопившуюся тоску по нормальности, по радости. Соседские детишки, которых матери больше не прятали по домам, с визгом носились между телегами. Их смех был лучшим лекарством.
С телег, украшенных лентами и полевыми цветами, на прилавки посыпалось изобилие. На одних горами лежали луковицы, похожие на полированную медную чешую, и морковь, алую, как закат. На других – яблоки, румяные, с восковым блеском; рядом лежали пузатые тыквы, готовые превратиться в кашу или смешные фонари; тут же красовались сливы с сизым налетом, похожие на драгоценности.
Все это пахло землей, солнцем и простым, честным трудом.
Мелкие торговцы расстелили прямо на земле домотканые половики и выложили свой товар: деревянные игрушки, свистульки в виде птиц, глиняные горшки с незамысловатым орнаментом. Один старик продавал пряники в виде звезд и полумесяцев, и от его лотка тянуло медом и гвоздикой.
Ммм…
А потом заиграла музыка.
Не придворные лютни, а простая, звонкая волынка и барабан. И люди, еще минуту назад торгующиеся за цену на капусту, бросились в пляс. Это был живой, шумный, немного неуклюжий танец, где можно было топать, хлопать в ладоши и кричать «Э-эх!».
Марта, отбросив передник, кружилась с Густавом, и на ее обычно озабоченном лице сияла беззаботная улыбка. Даже угрюмый трактирщик притопывал в такт, подмигивая продавщице яблок.
Я стояла у своего стола, разрезая и раздавая ломти теплого каравая, и смотрела на это море счастья. Моя грудь была переполнена таким острым, щемящим чувством, что хотелось и смеяться, и плакать одновременно.
Это была победа. Не над Мардуком – пока нет. А над отчаянием. Над страхом. Этот шумный, пахнущий яблоками и дымом праздник был гимном жизни, которая упрямо пробивалась сквозь пепел.
Каэлан стоял в тени нового каркаса пекарни, прислонившись к бревну, и наблюдал. На его лице не было привычной маски владыки теней. Было какое-то странное, непривычно мягкое выражение – смесь удивления, уважения и глубокой, тихой нежности. Он смотрел не на ярмарку, а на людей. На своих людей. Таких, какими он, возможно, никогда их не видел – раскрепощенных, сияющих, единых.
Наш взгляд встретился через толпу.
Музыка сменилась на медленную, лирическую мелодию. И он, не говоря ни слова, оттолкнулся от бревна и направился ко мне. Люди расступались перед ним не со страхом, а с уважением, кивая и улыбаясь. Он подошел и, не спрашивая, взял мою руку, еще пахнущую мукой.
— Принцы не танцуют на ярмарках, – сказала я, но позволила ему повести себя в круг.
— Этот принц танцует, – тихо ответил он.
Мы закружились.
Не так, как на балу, где каждый шаг был рассчитан. Здесь мы просто двигались, подчиняясь музыке и биению собственных сердец. Его рука на моей талии была твердой и уверенной, но не сковывающей. Я чувствовала тепло его ладони сквозь тонкую ткань платья и ощущала мурашки на коже. Мне было так хорошо, что улыбка не сходила с моего лица.
— Ты видела их лица? – прошептал он мне на ухо. Его дыхание щекотало кожу.
— Видела.
— Это твоя работа, Элис. Ты не просто испекла хлеб. Ты вернула им… смелость радоваться.
— Мы все это сделали, – повторила я свое утреннее заклинание, глядя ему в глаза. В них отражались огни фонарей и что-то мое, только мое.
— Нет, – он покачал головой, и в его взгляде зажглась та самая, редкая искренность. – Ты зажгла искру. А они раздули ее в костер. Но искра… она была изначально твоей.
Танец закончился. Музыка стихла, сменившись общим, довольным гулом. Но мы не расходились. Стояли посреди площади, в центре этого праздника жизни, не замечая никого вокруг.
Фонарики, сделанные из тыкв и яблок, бросали на его лицо теплый, колеблющийся свет. В его взгляде не осталось и тени сомнения или игры. Была только ясность. И решение.
Он медленно, давая мне время отстраниться, наклонился. Я не отстранилась.
Этот поцелуй не был похож ни на один предыдущий. Не было в нем ни усталой нежности, ни яростной страсти. В нем была… принадлежность. Тихое, непререкаемое утверждение. Как будто он не просто целовал меня, а ставил печать. На моих губах, на моем сердце, на всей этой новой, сложной, хрупкой и прекрасной жизни, что выросла вокруг нас.
Когда мы наконец разомкнули губы, вокруг никто не ахнул, не зашептался. Казалось, весь шум ярмарки на мгновение притих, отдавая нам эту минуту. А потом грянули аплодисменты — негромкие, одобрительные, теплые.
Марта утирала слезу уголком фартука, Густав одобрительно крякал, а Лео, стоя рядом с Финном, сиял, как фонарик из самого румяного яблока.
Каэлан не смутился.
Он лишь слегка улыбнулся, не отпуская моей руки, и кивнул в сторону нового здания пекарни, где уже были готовы стены и ждала своей очереди новая печь.
— Завтра, — сказал он так, чтобы слышали все, — мы закончим кладку. А послезавтра «Золотая закваска» должна вновь начать печь хлеб на новом месте. Настоящий. Как и положено.