Будут возвышенны их слова,
Будут доходчивы и добры.
Они докажут, как дважды два,
Что нельзя выходить из игры.
Телевизор
Однова мне совсем не спалось, я все ворочался с боку на бок в несчастной попытке подобрать под себя складки тощего одеяла, чтобы ребра не мерзли, да только какой в том смысл — сколько ни решай в уме эту несложную задачку, а два и два так через так получится четыре, а не сорок восемь. Я мерз, мерзну и буду мерзнуть, даже пребывай я здесь под двухпудового весу пуховой периной, ибо келья моя предназначена вовсе не для телесных услад, и даже не для умерщвления плоти, а исключительно для придания разуму моему строгой дисциплины и упорядоченности.
Как же так, спросит меня досужий читатель, ведь это нисколько не логично, такое времяпровождение на леденеющей шконке для нескладного тела есть не столько духовный подвиг, сколько лишение моего бедного разума последних потуг на способность здраво мыслить. Спросит, и будет неправ, потому я хватаю с полок специально оставленный там на ночь клочок бумаги и продолжаю дрожащими бисеринами буквиц вслепую выводить простым карандашом ту самую каракулю, ради которой это мое радение и зачиналось.
Бросаюсь излагать свою главную на сегодня мысль.
Мысль о свободе, которая хуже, чем несвобода.
Ведь если здраво рассудить, то как поведет себя обыденный человек, дабы он будет волен соблюдать любой собственный интерес? Правильно, он бросит все свои силы на его удовлетворение. Что мы и наблюдаем in vivo в лице современной до крайности вырожденческой «новой знати», кои не могут быть интерпретированы иначе, чем предатели рода человеческого. Впрочем, можем ли мы их за то упрекать? Или всему виной — лишь дарованная им судьбой воля к любым, даже самым сомнительным поступкам?
Судите сами, сила человеческая — есть слабая и изменчивая. Только дай человечку волю к свободе действий, так он тотчас сыщет себе миллион и одну причину к ничегонеделанью, ибо отлынивать мы все от природы горазды. Человека разумного, против обычного к тому мнения, сотворил не труд, но вящая лень и привычка экономить собственно бытовые усилия. К чему бегать за вольными стадами по прерии, если можно запереть оное стадо в загоне и вольно резать скот в день насущный. К чему бортничать да собирательствовать в поту и усталости по лугам и лесам, если можно взрастить чахлую рожь у себя под домом. И так во всем, наша сивилизасия и присущая ей культура суть плод нашего исконного стремления к экономии ресурсов.
И то, что происходит с нами сейчас — ничуть не отхождение от изначальной видовой программы. Потому сколько ни старайся убедить собственную буйную головушку в необходимости того или иного труда, хотя бы физического или духовного — по доброй воле к нему никто из нас даже и рядом не подступится, если это вдругорядь не станет предметом нашего непосредственного, физического выживания. Но труд духовный не может быть такой манерой понуждаем чисто технически — дух наш никак не погибнет с голодухи в отсутствие труда духовного, даже и напротив, самые лучшие из нас, истинные гностики и подвижники морального усердия, будучи оставленными наедине с соблазнами мирскими, тотчас немедленно предпочтут формальную бытовую суету званых обедов и светских раутов любой возможной работе духа.
Дух наш — базово инертен, несказанно плохой из него понукальщик бренных телес, тогда как напротив — мощи физического тела легко управляют нашими душевными посулами, будь то плотская любовь или стремление к банальной наживе. Раз, и исчерпаны все ниспосланные нам духовные силы, два, и дочиста истрачены на всяческую преходящую ерунду.
Как же так, спросит мой пытливый читатель, ведь мы все суть свидетели плодов душевных трудодней. Прекрасные фрески, громадины соборов, великие полотна, душеспасительные стихи и философские трактаты, откуда же им быть явленными на свет, если человеку никак не дано поступиться собственными бренными позывами?
Но вчитайтесь в иные биографические строки — не окажется ли, что все эти свершения человеческого духа совершены не благодаря, но вопреки свободе воли? Крайняя нищета, телесные болезни, моральные терзания, кабальные условия, физическая неволя или даже попросту тюрьма — вот лучший соратник творцу, непреложный спутник его земного пути. Когда твои усилия направлены не на борьбу с праздными желаниями, но целиком сфокусированы на духовном труде — вот лучший способ выкристаллизовать истинный шедевр, тем более ограненный в глазах современников и наипаче потомков, что обрамлен он в оклад страдания, говения и умерщвления плоти. Даже самое обыденное слово, произнесенное не в простоте, но из заключения, невольно сверкает во мгле бытия подобно истинному бриллианту человеческой мысли, если же автор за свою позицию претерпел — она механически обретает образ мысли, ниспосланной нам свыше и высеченной в скрижалях.
Попробуйте с таковой поспорить!
Поймите меня правильно, я ничуть не претендую на подобное к себе отношение, поскольку оказался здесь исключительно по собственной воле. Я лишь доношу до вас в меру собственных способностей те интенции, что привели меня в хладную келью на мокрый пол под тощее одеяло. Не пустой повод для жалоб и даже не бытовое хвастовство в качестве первопричины подвело меня к такому решению моей судьбы. И посудите сами, было бы странно, если бы вековой лысины учитель из горного восточного монастыря вдруг начал бы жаловаться собственным послушникам на холод талых ручьев и студеный ветер ущелий. В чем тут логика? Он же нарочно сюда явился, ровно в поисках означенных неудобств. Так же и я не жалуюсь, но напротив, испытываю некоторый трепет перед собственными телесными невзгодами, поскольку именно они сподвигают меня на эти строки.
Рука моя успокаивается, пальцы меньше дрожат, мысль же стрелой устремляется к своей цели. Слушайте меня, слушайте и внимайте.
Всякий труд требует сосредоточения. В том числе труд духовный. Только будучи предельно собранным, сфокусированным на собственной задаче мы с вами способны совершить то немногое, что нам вообще отпущено в этой жизни. Жизнь наша скоротечна, миг наш недолог, так в чем же смысл — тратить и без того немногое отпущенное на сущую ерунду — на плов и кров, на галету и газету, на товарное обилие и экономическое благополучие?
Его не унесешь с собой в мир иной, его не запишешь себе в подвиг. Вы когда-нибудь читали с восхищением воспоминания иного исторического персонажа, не важно авторизованные или беллетристические, испытывая при этом благоговейное волнение при описании поездки на воды или же при подходе к сытному обеду? Вот именно!
Однако же напротив, сколько раз в нас поднимался душевный восторг при описании самоограничений, лишений и мытарств? Но не потому же, что мы тут все с вами склонны садомазу срамному? Неужто наша культурная парадигма может быть объяснена банальными перверсиями и описана исключительно в терминах различных механических способов вызова в человеческих мозгах ментальной бури от передоза тем или иным нейромедиатором?
Чужие подвиги для нас суть волнительны исключительно по причине того, чему они нас учат, какой урок преподносят нам в делах наших праведных. Человеческое сознание, будучи базово существом ленивым, стремится усвоить из чужого опыта наиболее эффективные паттерны оптимизации внутренних усилий, и даже непосредственно процесс такого усвоения уже отдельно будоражит его возможными достижениями.
Даже страдать можно по-разному. Судите сами, заточив себя в этой келье, я мог бы предаваться исключительно саморазрушительному процессу ресентимента. Это довольно удобно — винить весь мир вокруг в собственных невзгодах, но насколько же правильнее расходовать собственные моральные силы не на пустые жалобы, а на то единственное, что нам надо от рождения — превращать проблемы в возможности, а угрозы — в вызовы.
Холодно тебе? Побегай, согрейся. Скучно? Поставь себе задачу по интересам и решай ее с утра до вечера вдоль и поперек к собственному удовольствию.
Хотя, вы знаете, я согласен, многие в наше время предпочитают преобразовывать данное им в ощущениях не в собственные силы, но в собственные же слабости. Зажмуриться, отстраниться, представить себя летящим в космическом далеком не будь ко мне жестоком за край обозримой вселенной, лишь бы подальше от этой юдоли страданий и выгоняний. Такой себе примитивный эскапизм.
И все это — одной лишь интенцией, мол, ах так, не ценит меня обчество, такого уникального в своей интеллектуальной силе, не бросается в бой по одной моей прихоти, не считает предателями тех, кого я поименовал таковыми, не сносит правительства и не возводит чертоги благодати по единому мановению моей длани, да еще и вопросы разные паскудные задает, нос воротит?
Ну и хрен с ним, замкнусь от него подальше в монашеской келье, стану копить силы для будущих подвигов, всё мне одному достанется!
Что может звучать глупее.
Мое же затворничество, напротив, отправляется исключительно дабы отсюда, из темной каморке вдали от мира, мой звенящий зов звучал подобно трубному гласу, но не по причине исключительной силы моей правоты — я еще не настолько зазнался, да и в целом еще поди знай, так ли уж я на самом деле кругом прав — но исключительно благодаря сверкающей отточенности моих аргументов.
Уж если здесь, в сырости, темноте и одиночестве крошечной кельи, где меня ничто и никто не в состоянии хотя бы и на секунду отвлечь от собственно размышлений, я не смогу достучаться до малых сих в собственных рассуждениях, то, в таком случае, быть может, не стоило и вовсе пытаться?
Да, сила правоты из застенка возрастает стократно, но вдруг я и правда пошел по неверному пути, свернул не туда, зашел не в ту дверь? Такое иногда приходит мне в голову, и это истинно страшнейшие часы моего здесь пребывания. Ужели всё зря? Ужели я ничем не лучше тех праздных горлопанов, что матерной частушкой на улицах собирают в кепарик мелочь, пуская его по кругу меж гражданской публикой, глазеющей на ярморочных балаганах? Много ли они настрадались? Много ли они истратили моральных сил на свои злобные вирши? Много ли ума надо — предсказывать грядущие катаклизмы да поносить на чем свет стоит малых и великих, выделяя из них лишь себя, таких разумных, таких велеречивых?
Видывал я подобных немало, и зарекся им уподобляться хотя бы и в малом.
Уже хотя бы и тем самым велик мой подвиг самоограничения и нестяжательства, что способен он уже одним своим фактом оградить меня от непосредственно такой возможности — заделаться одним из них.
Ну посудите сами, ежели я сижу тут, запертый в холодной клетке, и разговариваю исключительно с клочком мятой бумаги, какой мне может быть резон в беспалевном популизме и пустом самовосхвалении. Этой же ерундой, если подумать так, и заняты почитай что и все мои коллеги там, на воле. Целыми днями только и делают, что непрерывно срутся друг с другом на всех по кругу публичных площадках. А иначе де забудут нас, горемычных, все грантодатели, а тако же ивентоустроители, и ты поди сумей отбиться от такого искуса?
Здесь же я один, меня никто толком не слышит, таким образом работает моя базовая интенция к физическому ограничению любых отвлекающих маневров и фланговых охватов, от которых лишь время проходит, а толку с них — чуть.
Собрались с силами — и в поход!
И чего это меня сегодня занесло в какие-то военно-морские терминологические аллюзии. Верно, доносятся все-таки и до моего сокрытого ото всех холодного уединения два на два странные шорохи из внешнего мира, что-то там происходит, что-то ворочается, не давая мне спокойно заснуть, будоража меня поминутно.
Да что же это такое, выходит, даже в моей затхлой келье несть мне покоя от мирских тревог и соблазнов? А ну брось, врешь, не возьмешь!
Бисерины крошечных буквиц бегут у меня из-под грифеля, торопятся на свет, спотыкаясь и падая, устраивая споры, заторы, запруды и крестные ходы. Мне не жаль потраченного на них времени, у меня его теперь стало — хоть залейся, как не жаль мне и моего нечаянного читателя, силящегося сейчас угадать, к чему это я веду, какую мысль злоумышляю для должного финала.
А требуется ли моему здешнему бдению такой уж специальный финал, или же мне довольно мрачной фигурой сгорбиться над собственным текстом и в таком образе грозного демона довлеть над ним, изрекая загадочные инвективы и уже тем долженствуя быть самодостаточным и самонареченным.
Нет, я не таков, да и можно ли представить более смешную и нелепую фактуру, чем я в этот скорбный и драматический час, час моей скорой победы.
Победы над слабостью собственного тела, над тщетой собственного разума, над бессмыслицей окружающего мою келью мира. Я могу быть слаб и немощен, но не тревожусь я сейчас лишь о одном — буду ли я когда-либо понят и услышан. Потому что единственный мой истинный собеседник, наперсник, критик и шельмователь — отнюдь не от мира сего. И уж он-то меня видит насквозь, куда яснее даже, чем я вижу сам себя. Видит на просвет, видит до самого донышка. Уж его-то не обмануть никакими формальными поступками и показными деяниями. Даже в окружающей меня мгле он ждет у меня за плечом, чтобы оценить по заслугам написанное, а также и несказанное вовсе.
Ибо бежать от соблазнов плоти сюда, в мою келью, ради какого-то призрачного признания там, в миру? Глупости какие. Что мне оно даст, что добавит к моим болящим ребрам и стынущим позвонкам? Какие такие медали стоят того, что я тут претерпеваю каждодневно и всенощно?
А этот текст — истинно стоит того. Как стоит и то, что последует после.
Ведь ей-же-ей, не моими подслеповатыми глазницами перечитывать все, здесь написанное, как не мне и давать ему оценку. Не для себя писано, не для себя. Иные авторы так увлекаются этим самолюбованием, полюбляя собственные творения превыше всего сущего, что начинают буквально красоваться, вместо того чтобы оставаться тем единственным, для чего нас всех сотворили. Отражением, просто отражением бытия. Ибо тот, ради кого мы все творим, только так — через нас, через наши жизни, через наши устремления — может познавать мир.
Тот обидный максимум, на который мы вообще отродясь способны — это оборачиваться под конец нашей земной юдоли не слишком кривым зеркалом чужого и весьма прискорбного творения. Судите сами, если истинный творец не сподобился произвести на свет ничего лучше этой вот кельи со всеми населяющими ее мокрицами, крысами и тараканами — и да, мной — то на что, в таком случае, можем претендовать мы сами?
Максимум той красоты, что нам отпущен, равновелик разве что золоченому ершику от унитаза, потаенной комнате грязи и пафосной аквадискотеке. И это все. Можем ли мы, при таких-то раскладах, претендовать на нечто большее, не впадая в грех самолюбования? На мой взгляд — никак нет. И потому я как попало кладу впопыхах строчки, не желая сказать лучше, чем до́лжно.
Втайне желая лишь одного — успеть закончить свой земной труд до того, как…
— Сышь, мужик!
Я отмахиваюсь от гнусавого голоса одной лишь пластикой тела, дрожью согбенной спины, мурашками по покрытой горячечной испариной коже, вздыбленным ежиком коротких волос. Я не оборачиваюсь, продолжая писать.
— Ну ты, к тебе обращаются!
Не показалось. Но как же, я же еще не закончил, я, можно сказать, только приступил…
Ледяная, как будто потусторонняя рука тяжело ложится мне плечо, разом останавливая суетливый поток разбегающихся мыслей. Ха, «как будто». Да уж какой там.
— Чо сидим? Встаем и выходим.
Я все так же неловко, спиной, не оборачиваясь, задаю единственный приходящий мне в голову дурацкий вопрос.
— С какими нах вещами? На прогулку! Вещи тебе там не понадобятся, гы-гы.
Трубному, раскатистому смеху вторит другой, такой же бестелесный голос.
И только теперь мои силы меня окончательно покидают, я роняю из безвольных пальцев карандаш, смятый клочок исписанной каракулями бумаги летит мне под ноги в самую грязь, но какой смысл обращать теперь внимание на такие мелочи.
Только теперь, на самом краю, мне становится настолько все равно, что даже самый страх растворяется во мне, как в плавильном тигле. Я — уже не я. А скоро буду совсем не я. Так чего теперь бояться.
Неловкой мешковатой фигурой я оборачиваюсь навстречу тем двоим.
Ангелы или демоны, кто их теперь разберет. Рога и клыки торчат, но и белоснежные крылья на месте. На лапах чешуя и когти как крючья, а в тех лапах отчего-то сжаты два нелепых ржавых казенных штуцера. Будто этим требуется оружие. Кто таким посмеет возразить, кто возжелает оказывать сопротивление.
Глядя на них каждый поймет, что всё.
Как там это у них называется, «на прогулку».
Что ж. И правда. Пора. Это только в песне поется, «я делал это по-своему». Ха. Как бы не так. Ты можешь тщить себя надеждой, но на эту прогулку ты пойдешь, как они скажут.