Глава 4

Тайга вокруг нас перестала быть белой. Она была чёрной.

Если смотреть с высоты птичьего полёта — а я часто представлял себе этот вид, стоя на краю обрыва — наш лагерь, наверное, напоминал гноящуюся рану на чистом теле зимнего леса. Или вход в преисподнюю, который по недосмотру открыли не в пустыне, а посреди сугробов.

Столбы жирного, тяжёлого дыма поднимались к небу круглосуточно. Снег в радиусе полукилометра был покрыт слоем сажи и копоти, превратившись в грязное, серое месиво. Пахло не хвоей и морозной свежестью, а гарью, паленой землёй и мокрым войлоком.

Это была моя преисподняя. И я был её главным чертом.

— Ещё дров! — заорал я, перекрикивая треск пламени. — Семён, не спи! Жар уходит!

Мы стояли у края шурфа номер три. Это была уже не просто яма, а полноценная шахта, уходящая вниз метра на четыре. Сверху, над срубом, мы соорудили временный навес из жердей и лапника, присыпав его снегом, чтобы хоть как-то держать тепло. Но мороз давил под тридцать, и тепло выдувало мгновенно, стоило только огню ослабнуть.

Семён, кашляя от едкого дыма, подтащил к краю ямы охапку сушняка и скинул её вниз. Оттуда, из глубины, пахнуло жаром, как из открытой печи крематория.

— Хватит! — крикнул снизу Михей. Его голос звучал глухо, будто из бочки. — И так дышать нечем! Сейчас угорим к чертям собачьим!

— Не угорите! — рявкнул я в ответ, хотя сам чувствовал, как першит в горле. — Труба тянет?

— Тянет! — отозвался Михей. — Да только дым быстрее!

— Вылезай! Смена!

Из ямы показалась голова Михея, повязанная мокрой тряпкой. Лицо — чёрное, только белки глаз сверкают да зубы в оскале. Он выбрался наверх, тяжело дыша, и тут же упал на кучу лапника, жадно глотая ледяной воздух. От его тулупа валил пар.

Следом за ним вылез Ванька, молодой парень из новеньких. Его шатало.

Я подскочил к нему, схватил за подбородок, заглянул в глаза. Зрачки расширены, губы синеватые.

— Гипоксия, мать твою… — пробормотал я по-русски из двадцать первого века, а вслух скомандовал: — Игнат! Этого — в казарму, отпаивать сбитнем! И пусть на воздух не лезет час! Угар хватанул.

— Понял, командир, — Игнат подхватил парня под мышки и поволок к жилым срубам.

Работа шла адская. Мы дрались за каждый сантиметр глубины. Технология была примитивной до безобразия и эффективной до жестокости. На дне шурфа разводили костёр. Жгли его часов шесть-восемь, накрыв яму щитами, чтобы жар шёл вниз, в землю. Потом, когда угли прогорали, спускалась бригада. Выгребали золу, долбили оттаявшую на штык-два землю, грузили в бадьи, поднимали наверх. И снова закладывали дрова.

Цикл за циклом. Сутки за сутками.

Земля сопротивлялась. Мерзлота здесь была каменной. Она звенела под кайлом, отстреливалась ледяными осколками, норовила схватиться обратно, стоило только зазеваться. Но мы её грызли. Огнём и железом.

Я подошёл к бадье, которую только что подняли. Жирная, чёрная грязь, перемешанная с галькой и пеплом. Она парила на морозе.

— В тепляк её! Живо, пока не схватилась! — скомандовал я.

Двое мужиков подхватили бадью на шестах и потащили к большому, приземистому строению, похожему на курган. Это был наш промывочный цех. Наша гордость и наша каторга.

Я нырнул следом за ними, откинув тяжёлый войлочный полог.

Внутри было темно, сыро и жарко, как в турецкой бане. Посредине, на кирпичном основании, стояла огромная железная печь, сваренная Архипом из листов металла. Она гудела, раскалившись докрасна. На ней стоял чан с водой, которая постоянно кипела, наполняя помещение густым паром.

В углу, скрипя и грохоча, вращалась бутара. Один из мужиков, голый по пояс, блестящий от пота, крутил ворот. Мышцы перекатывались под грязной кожей.

— Давай, родимая! — кряхтел Архип, опрокидывая бадью с породой в приёмный бункер.

Грохот камней по железу на секунду заглушил всё. Семён, стоявший на подаче воды, плеснул кипятком из ковша. Грязь, шипя, потекла внутрь барабана.

Я подошёл к нижнему концу шлюза. Здесь, в свете масляных ламп, происходило главное таинство. Серая жижа стекала по наклонному желобу, перекатываясь через деревянные порожки-трафареты. Под ними лежал грубый войлок.

Я смотрел на поток, как заворожённый. Это была не просто грязь. Это были деньги. Это были винтовки. Это была жизнь.

— Стоп машина! — крикнул я, когда бадья опустела.

Ворот замер. Вода стекла. Я аккуратно поддел пальцами верхний трафарет. Под ним, на серой шерсти войлока, лежала тяжёлая, жёлтая сыпь.

— Есть контакт, — выдохнул я.

Архип вытер пот со лба тыльной стороной ладони, оставив грязную полосу.

— Богато идёт, Андрей Петрович. Жирно. Не зря землю палим.

— Не зря, Архип. Ой не зря. Вынимай.

Процесс съёма золота был священнодействием. Войлок аккуратно вынимали, полоскали в бочке с чистой водой, выбивали каждую песчинку. Полученный концентрат я забирал лично. Никому не доверял.

Я вышел из тепляка, сжимая в руке тяжёлый кожаный кисет с дневным намывом. Мороз ударил в лицо, мгновенно высушивая пот. Контраст температур был таким, что голова закружилась.

На улице уже темнело. Костры у шурфов горели ярче, отбрасывая длинные, пляшущие тени на грязный снег. Люди двигались в этом мареве, как демоны. Грязные, уставшие, злые.

Я видел, что они на пределе.

Гонка с зимой выматывала. Мы спали по четыре-пять часов. Ели на ходу. Мышцы болели постоянно, руки были сбиты в кровь, ожоги и обморожения стали привычным делом. Но никто не роптал вслух. Золото, которое я каждый вечер взвешивал у всех на глазах, действовало лучше любого кнута.

Они видели результат. Они понимали: то, что мы делаем — невозможно. Никто на Урале не мыл золото зимой. Никто. А мы мыли. Мы ломали систему. И это чувство собственной исключительности, смешанное с жадностью, держало артель в кулаке крепче любой дисциплины.

Я дошёл до конторы, запер дверь на засов. Зажёг свечу. Высыпал содержимое кисета на весы.

Двести тридцать граммов. За один день.

Я сел на стул, чувствуя, как гудят ноги. Почти четверть килограмма. В переводе на деньги того времени — это состояние. За неделю мы доставали столько, сколько иная старательская артель не брала за сезон.

Зимнее золото и правда оказалось тяжёлым. Мы вскрыли то самое древнее русло, о котором говорил Елизар. Там, под коркой мерзлоты и торфа, лежали пески такой концентрации, что у меня перехватывало дыхание.

В дверь постучали. Условный стук — три коротких, один длинный.

— Войди.

На пороге появился Елизар. Старик выглядел уставшим, его борода была в саже, но глаза горели ясным, спокойным светом.

— Ну как, Андрей Петрович? — кивнул он на весы.

— Бог милует, отец. Гребём лопатой, — улыбнулся я.

Елизар присел на лавку, прислонил посох к стене.

— Люди устали, Андрей. Сильно устали. Семён сегодня чуть в шурф не свалился, ноги не держат. А у Васьки-плотника кашель нехороший, грудной.

Я нахмурился. Этого я боялся. Простуда, болезнь легких — спутники горняков. А в наших условиях, с дымом и перепадами температур, это вопрос времени.

— Ваську — в отдельную комнату. Пусть отлежится пару дней, попьёт жир барсучий. На работы не выпускать. Сделай ему точно такой же отвар, как внучке твоей делал — пусть дышит им три раза в день.

— Хорошо. А кем заменить его? — тихо спросил Елизар. — Нас и так в обрез.

— Перекинь кого-нибудь с заготовки дров.

— Ладно, разберусь, — кивнул старик. — Но я о другом, Андрей. Злоба в людях копится. Не на тебя, не на работу. На жизнь такую собачью. Они как звери стали. Едят, спят, копают. Души черствеют.

— Здесь не монастырь, Елизар. Здесь война. На войне души не спасают, на войне тушки берегут.

— И всё же… — он пожевал губами. — Надо бы им… отдушину. Праздник какой, что ли. Или хоть баню по-человечески истопить, с вениками, с квасом. А то сорвутся. Перегрызут друг друга.

Я посмотрел на него. Он был прав. Я, увлечённый погоней за граммами и килограммами, забыл о психологии. Я превратил их в машины, но они оставались людьми.

— Завтра воскресенье? — спросил я.

— Завтра.

— Объявляй выходной. Полный. Шурфы только на прогрев поставить, дежурных оставить минимум. Остальным — баня, двойная пайка мяса, и… — я полез в сундук, достал бутыль мутной, крепкой самогонки, которую мы купили в городе. — И вот это. По чарке каждому. Но только по одной! Чтобы без пьяного дебоша.

Елизар улыбнулся в бороду.

— Добро, Андрей Петрович. Это ты правильно. Людям выдохнуть надо.

— И ещё, отец. Собери вечером всех в большом срубе. Почитаешь им. Не проповедь, а просто… из Писания что-нибудь. Про терпение. Про исход из Египта. Им сейчас нужно знать, что они идут к Земле Обетованной, а не просто грязь месят.

— Сделаю.

Утро началось не с привычного матерного рева десятников и лязга лопат, а с тишины. Звенящей, морозной тишины.

Я вышел на крыльцо сруба, когда солнце только-только позолотило верхушки елей. Мороз стоял такой, что дым из труб тепляков поднимался строго вертикально, словно белые колонны, подпирающие небо.

Артель копошилась на улице. Хмурые, сонные, в натянутых наспех тулупах. Они переминались с ноги на ногу, скрипя снегом, и косились на меня с опаской. Елизар вчера вечером читал им про исход евреев из Египта, про терпение и манну небесную. Читал хорошо, с чувством, мужики слушали, разинув рты, но утром магия слова выветрилась, уступив место суровой реальности: сейчас снова работать в дымных ямах, в грязи и холоде.

— Ну что, православные, — громко сказал я, оглядывая строй. — Как спалось?

— Да как спалось… — буркнул Семён, кутаясь в воротник. — В тепле и уюте. Только вот работать пора, Андрей Петрович. Чего зря морозиться?

— Работать, говоришь? — я усмехнулся. — А вот хрен тебе, Семён, а не работать.

По рядам прошел недоуменный шепоток. Игнат, стоявший рядом со мной, хмыкнул в усы, но промолчал — он знал план.

— Сегодня, — я повысил голос, — кирки в сторону. Лопаты — в сарай. Сегодня у нас, братцы, банный день. Выходной.

Тишина стала еще плотнее. Они не верили. Для них, привыкших пахать, слово «выходной» звучало как ругательство или издевка.

— Что, оглохли? — рявкнул я весело. — Сказано — выходной! Баню топите, говорю. Марфа на кухне уже стряпней занимается… солонины наварила так, что ложка стоит. Сегодня жрем, моемся, вшей гоняем и спим.

— А шурфы? — подал голос Архип-кузнец, почесывая огромной пятерней затылок. — Земля-то остынет. Схватится за день, потом неделю долбить будем.

— А шурфы мы не бросим, — кивнул я. — Договоримся так: дежурных назначать не буду. Мы же артель, а не каторга. Каждый по совести. Проходил мимо — кинул охапку дров, посмотрел, чтоб горело ровно. Справимся?

— Справимся! — гаркнул Михей, первым осознав счастье. — Да мы за такой расклад, Андрей Петрович, зубами дрова грызть будем!

— Вот и добро. А для сугреву души… Елизар!

Старовер выступил вперед. В руках он держал ту самую пузатую бутыль мутного стекла, которую я вручил ему вчера. Он поднял её, как священную чашу, и солнце сыграло на мутной жидкости веселым бликом.

— Лекарство, — степенно произнес Елизар. — От хвори душевной и телесной. По чарке каждому. Но токмо после бани!

Строй взорвался. Гул, свист, смех. Угрюмые, серые лица вдруг ожили, на них проступили улыбки — щербатые, кривые, но настоящие. Напряжение, копившееся неделями, лопнуло, как перетянутая струна.

— Ну, барин! Ну, удружил! — Семён сорвал шапку и ударил ею о колено. — А я уж думал, сдохну сегодня в той яме!

— Не сдохнешь, — пообещал я. — Тебе еще внуков нянчить. Всё, разойдись! Первая десятка — баню топить, остальные — дрова колоть и воду таскать!

* * *

Баня была нашей гордостью. Срубленная на скорую руку, проконопаченная мхом, она стояла на берегу ручья, наполовину врытая в землю. Топилась она по-черному, и когда я вошел внутрь, там стоял такой густой, плотный дух березового веника, дымка и распаренного дерева, что хоть топор вешай.

Внутри был ад. В хорошем смысле.

На полке, в клубах пара, ворочались голые тела. Архип, похожий на медведя, которого ошпарили кипятком, охаживал веником Семёна. Тот орал благим матом, но не уходил, подставляя спину под хлесткие удары.

— Поддай, Михей! — ревел Архип. — Мало жару! Кости ломит, выгнать хворь надо!

Михей плеснул на раскаленные камни ковш воды с настоем мяты и пихты. Камни шикнули, выстрелив облаком невидимого, яростного пара. Уши свернулись в трубочку.

Я сидел чуть ниже на скамье, намыливаясь поташом, и чувствовал, как с меня сходит не просто грязь. Сходила усталость. Сходил страх. Сходила ответственность, которая давила на плечи пудовым грузом каждый день.

Здесь, в этом полумраке, среди голых, потных, красных мужиков, не было командиров и подчиненных. Были просто люди. Живые, настоящие.

— Эх, хорошо! — выдохнул Игнат, сползая с полка. — Как заново родился.

— А то! — Архип слез следом, отдуваясь. — Андрей Петрович, а правда, что в городе бани каменные? И вода сама в трубы течет?

— Правда, Архип.

— Скукота, — вынес вердикт кузнец. — Ни духа, ни жару. То ли дело у нас! Ну что, мужики, в снег?

— В снег! — подхватили остальные.

Дверь распахнулась, и ватага голых, дымящихся на морозе мужиков с диким улюлюканьем высыпала на берег ручья.

— А-а-а! — заорал Семён, плюхаясь в сугроб.

Снег зашипел, соприкасаясь с раскаленными телами. Я прыгнул следом. Тысячи ледяных иголок вонзились в кожу, сердце ухнуло куда-то в пятки, перехватило дыхание. Но через секунду по телу разлился такой жар, такая дикая, первобытная энергия, что захотелось перевернуть горы.

Мы растерлись снегом, красные как раки, хохочущие, живые, и бросились обратно в спасительное тепло предбанника.

Там уже ждал Елизар. На столе, застеленном чистой тряпицей, стояла бутыль, нарезанное ломтями сало, лук и черный хлеб.

— С легким паром, работнички, — улыбнулся старик.

Он разливал сам. Строго по одной кружке. Самогон был мутный, пах сивухой и хлебом, но шел на удивление мягко, разливаясь внутри теплым маслянистым шаром.

— Будем, — коротко сказал я, поднимая кружку. — За то, что живы. И за то, что победим.

— Будем! — рявкнули мужики.

Выпили. Крякнули. Захрустели луком.

Алкоголь ударил в голову почти мгновенно — на распаренное тело много не надо. Но это был не тот пьяный угар, от которого тянет на подвиги или драку. Это была добрая, ленивая расслабленность. Языки развязались.

— А я вот помню, под Парижем дело было, — начал травить байку Игнат, закусывая салом. — Зашли мы в деревню одну, а там вино — в бочках, как у нас квас. И бабы… ух, чертовки! Глазами стреляют, лопочут чего-то по-своему…

— Да брешешь ты, дядь Игнат, — лениво отмахнулся молодой Ванька. — Какие бабы? Тебя ж, поди, и не пускали к ним.

— Это меня-то? — Игнат притворно возмутился. — Да я, щенок, тогда усы крутил так, что мадамки сами в обморок падали!

Хохот сотряс бревенчатые стены. Смеялись легко, до слез. Архип рассказывал, как ковал то самое ядро, на котором Мюнхгаузен летал (врал, конечно, но красиво врал). Михей вспоминал, как они с братом медведя в берлоге будили, а тот оказался не медведем, а беглым каторжником, который там от зимы прятался.

После бани был обед. Марфа с Татьяной (из семьи, что беглецами были) постарались на славу. Щи были густые, наваристые, с огромными кусками мяса. Каша гречневая с салом. Чай с травами.

Ели молча, основательно, выскребая миски хлебными корками до блеска.

Весь остаток дня лагерь жил в ленивом, сонном ритме. Кто-то спал, завалившись на лавку. Кто-то чинил одежду, неспешно работая иголкой. Кто-то просто сидел у печки, глядя на огонь.

Шурфы не остыли. Мужики сами, без понуканий, по очереди ходили к ямам.

Вечером я вышел проверить посты. Небо было чистым, усыпанным звездами так густо, что казалось — протяни руку и зачерпнешь горсть. Мороз крепчал, деревья трещали от холода, стреляя, как ружья.

У ворот стоял Игнат. Он не пил больше той единственной чарки. Стоял, опираясь на штуцер, и смотрел в темноту.

— Тихо? — спросил я, подходя.

— Тихо, командир. Зверьё только ходит. Волки выли недавно, далеко, у Чёрного распадка.

— Пусть воют. Главное, чтоб двуногие волки не лезли.

Игнат помолчал, потом повернулся ко мне.

— Спасибо тебе, Андрей Петрович.

— За что? За баню?

— За то, что людьми нас считаешь. Мужик — он ведь как лошадь. Его гнать можно долго, он терпеливый. Но если только кнутом — он либо сдохнет, либо взбесится и телегу разнесет. А ты… ты овса дал. И холку почесал. Это не забывается.

Я посмотрел на звезды.

— Мы в одной упряжке, Игнат. Если телега разлетится — нам всем конец.

— Это верно. Теперь до весны дотянем. Зуб даю.

— Иди грейся. Моя очередь стоять.

Игнат хотел возразить, но посмотрел мне в глаза и кивнул.

— Добро. Но через два часа сменю. Нечего командиру на морозе торчать.

Он ушел в тепло сруба, а я остался один на один с тайгой. Холод пробирал даже сквозь тулуп, но внутри было тепло. Этот день, этот простой день без войны и работы, дал мне больше уверенности в завтрашнем дне, чем все килограммы золота в моем сундуке.

Внезапно краем глаза я заметил движение. Там, у кромки леса, где начиналась тропа к дальнему шурфу. Тень.

Я напрягся. Дозорные? Нет, дозорные на вышках. А это…

Тень отделилась от дерева и метнулась к поленнице дров. Движения были быстрыми, крадущимися. Не походка рабочего, идущего отлить. Это была походка хищника. Или разведчика.

Я положил руку на револьвер — тот самый, капсюльный, купленный у Гюнтера. Я слегка сместился, прижался к частоколу.

Тень была уже у стены кузницы. Человек. Одет в белое — маскхалат? Нет, просто вывернутый наизнанку тулуп. Умный. На снегу почти не видно.

Он присел у окна кузницы, заглядывая внутрь.

Чужой.

В лагере двадцать пять человек. Я знаю походку каждого. Я знаю каждую заплатку на их одежде. Этот был чужой.

Как он прошёл мимо постов? Фома на вышке спит? Или…

Холодок пробежал по спине. Если сняли часовых…

Я взвёл курок. Щелчок прозвучал в тишине, как выстрел.

Тень у кузницы замерла. Человек медленно повернул голову в мою сторону. Расстояние — метров тридцать. Для револьвера далековато, но попасть можно.

— Стой! — крикнул я.

Человек не стал ждать. Он рванул с места с невероятной скоростью, зигзагами уходя к лесу.

Я выстрелил. Раз, второй. Пули взбили снежные фонтанчики рядом с бегущим. Он нырнул за поленницу, перекатился и исчез в темноте деревьев.

Лагерь взорвался мгновенно. Игнат выскочил из казармы в одних подштанниках, с винтовкой наперевес. За ним посыпались «волки».

— Тревога! — заорал я во всю глотку. — В ружьё!

— Что? Где? — рявкнул Игнат.

— Чужой! У кузницы был! Ушёл в лес! — я махнул рукой в сторону просеки. — Проверь часовых! Быстро!

Игнат, не задавая вопросов, бросился к ближайшей вышке.

Я побежал к месту, где видел чужака. Следы. Глубокие, чёткие отпечатки на свежем снегу. Валенки. Но подшитые кожей. Не наши.

Через минуту вернулся Игнат. Лицо бледное, губы сжаты в нитку.

— Фома… — выдохнул он.

— Убит?

— Жив. Но вырублен. Удар по затылку. Профессионально.

— А второй пост?

— Там чисто. Никого не видели.

Я выругался. Профессионал. Одиночка. Прошёл сквозь нашу оборону, как нож сквозь масло. Разведал. И ушёл.

— Он был один? — спросил подошедший Елизар, кутаясь в армяк.

— Следы одни, — я посветил факелом на снег. — Уходил на лыжах. Вон там, за поленницей, лыжню видно. Пришёл пешком, чтобы не шуметь, лыжи спрятал.

— Кто это, Андрей Петрович? Рябовский?

Я покачал головой.

— Не похоже. Рябовские — бандиты, нахрапом берут. А этот… этот смотрел. Он не поджигал, не крал. Он изучал. Смотрел, что мы делаем. Как куём, как моем.

Я вспомнил письмо Степана. «Люди из Петербурга». «Странные люди».

— Это разведка, Игнат. Серьёзная разведка. Нас щупают.

— Догонять будем? — Игнат передёрнул затвор. — На лыжах — свежий след…

Я посмотрел в чёрную стену леса.

— Нет. Не догоним. Он на легке, а мы пока соберёмся… К тому же, он может вести нас в засаду. Или их там группа прикрытия.

— И что делать? Ждать, пока он своих приведёт?

— Усиливаем охрану. По два человека на пост. Секреты выставить в лесу, на подходах. И растяжки… — я прищурился. — Игнат, помнишь те «сюрпризы», что мы в овраге ставили? Ставь по периметру. На всех тропах. Если кто сунется — пусть ноги оторвёт.

— Понял.

Ночь перестала быть тихой. Лагерь гудел, как растревоженный улей. Сон слетел со всех. Люди проверяли оружие, перешёптывались.

Я вернулся в контору, но спать не ложился. Сидел, глядя на пламя свечи, и крутил в руках револьвер.

Кто ты? Жандарм? Сыщик? Или наёмник новой формации, которого выписал Рябов?

Одно я знал точно: время работает против нас. Мы думали, что у нас есть фора до весны. Мы ошибались. Весна может прийти раньше. И принесёт она не капель, а кровь.

Загрузка...