Пыльная муха, жирная и наглая, билась о мутный бычий пузырь в моей конторе с упорством, достойным лучшего применения. Бззз… бззз… удар. Бззз… бззз… еще удар. Этот звук, монотонный и раздражающий, как зубная боль, был аккомпанементом моего существования в этой Богом забытой дыре. Я, коллежский регистратор Аникеев, сидел за своим столом, заваленным ветхими бумагами, и чувствовал, как полуденная жара плавит остатки моего мозга. За окном выла и стонала пьяная жизнь приискового поселка, но здесь, в затхлой тишине конторы, царила только скука, пыль и эта проклятая муха.
Последние недели были особенно тоскливыми. Слухи. Поселок всегда жил слухами, как болотная топь — испарениями. Но сейчас они стали гуще, назойливее. Все о нем. О Воронове. О том жалком погорельце с безумными глазами, которому я, из милости и за один сиротливый серебряный рубль, отписал самую никчемную землю в округе — «Лисий хвост». Пустошь, камень да глина. Я помнил его прошение, написанное рукой какого-то спившегося гения, — униженное, просящее «землицы для прокорма». Я тогда еще посмеялся про себя: еще один дурачок, решивший, что золото под каждым кустом растет.
А теперь… Теперь поселок гудел, как растревоженный улей. Воронов отстроил крепость. Воронов нашел колдовскую машину, что сама золото из воды тянет. Воронов кормит своих людей до отвала и платит им серебром. Байки. Глупые, завистливые байки неудачников, которые не могли простить, что кто-то оказался удачливее. Я отмахивался от этих слухов, как от этой мухи. Даже когда приказчик Арсений Семенович, человек Рябова, заглянул ко мне, и сквозь его вежливые речи сочилась плохо скрываемая злоба, я лишь пожал плечами. Мало ли. Может, нашел Воронов мелкую жилку, намыл пару золотников. Пыль.
А потом пришел Петрушка.
Мелкий писарь из губернского казначейства, мой человечек, которого я прикармливал медяками за свежие сплетни и информацию о проверках. Он ввалился в контору потный, запыленный и до смерти напуганный, будто за ним гналась стая волков.
— Павел Игнатьевич, беда! — просипел он, плюхаясь на стул без приглашения.
— Какая еще беда, Петрушка? Жалованье задержали? — лениво протянул я, не отрывая взгляда от мухи.
— Хуже, Павел Игнатьевич! Намного хуже! Помните, вы просили докладывать, если кто из ваших мест с крупным золотом в казне объявится?
Вот тут я оторвал взгляд от окна.
— Ну?
— Объявился, — прошептал Петрушка, и глаза его стали круглыми, как блюдца. — Неделю назад. Старик-кержак, Елизаром кличут. С сыном. Принес песку золотого… Павел Игнатьевич, я такого отродясь не видел! Чистый, тяжелый, без сора. Почти два фунта!
Бззз… Муха с размаху ударилась о стену и затихла. И в этой тишине я услышал, как гулко стучит кровь у меня в висках. Два фунта. Это… это было состояние. Это было больше, чем полугодовая добыча с лучшего рябовского прииска.
— Елизар? — переспросил я, и голос мой сел. — Он сказал, откуда золото?
— Сказал, бог послал, — икнул Петрушка. — Но его в городе каждая собака знает. Он у Воронова вашего живет! Вся казна на ушах стоит! Говорят, демидовский клад нашли! А деньги-то, Павел Игнатьевич… Сумму ему выдали — ваше годовое жалованье за пять лет!
Я молчал. Я смотрел на перепуганное лицо Петрушки, но видел не его. Я видел другое лицо. Лицо того самого Воронова. Жалкое, заискивающее, с глазами побитой собаки. Я видел, как он, кланяясь, подает мне эту дурацкую челобитную. Видел, как он «случайно» роняет свой последний серебряный рубль. Как я, снисходительно усмехаясь, незаметно прикрываю монету бумагами, принимая эту жалкую мзду.
«Пустошь… для прокорма… иные ценные минералы и каменья…»
Фразы из того прошения вспыхнули в моей голове, как молнии. «Иные ценные минералы и каменья»! Я тогда даже внимания на это не обратил, посчитав бредом сумасшедшего. А он… он знал! Этот мерзавец, этот актер погорелого театра, он все знал с самого начала! Он не просто нашел жилу. Он знал, где она находится, еще до того, как пришел ко мне!
Я вскочил. Стул с грохотом отлетел к стене.
— Вон!!! — заорал я на Петрушку так, что тот подскочил, опрокинув чернильницу.
Он выскочил из конторы, как ошпаренный. А я остался один. Я ходил по комнате, из угла в угол, как зверь в клетке. Руки дрожали. В горле стоял ком. Это было не просто разочарование. Это было унижение. Глубокое, липкое, отвратительное. Меня, Павла Игнатьевича Аникеева, человека, который держал в руках все ниточки этой золотой паутины, обвели вокруг пальца, как последнего мальчишку! Этот оборванец, этот «купец», он сыграл на моей жадности, на моем высокомерии, на моей лени. Он бросил мне кость — серебряный рубль, — а сам утащил из-под носа целую коровью тушу!
Это было мое золото. Мое! Оно лежало на земле, которая была в моем ведении! Я мог бы отдать этот участок Рябову, получив за это не жалкий рубль, а сотни, тысячи! Я мог бы закрыть все свои карточные долги, мог бы уехать из этой дыры в Петербург, купить новый мундир, ходить в театры…
Вместо этого я сидел здесь, в пыльной конторе, с долгами, которые росли с каждой неделей, и слушал, как какая-то тварь по имени Воронов становится легендой.
Я остановился у окна. Ярость отступала, уступая место холодной, расчетливой злобе. Нужно было что-то делать. Просто прийти к нему и отобрать участок я не мог. Бумага подписана моей рукой. Жаловаться в губернию? На каком основании? Что я, дурак, отдал золотую жилу за бесценок? Меня самого же и выпорют.
Нет. Действовать нужно было иначе.
Я сел за стол, достал чистый лист бумаги и перо. Руки все еще подрагивали, но мысль работала четко и ясно. Воронов силен, пока он один. Пока он сидит в своей берлоге в лесу. Но он — никто. Самозванец без роду, без племени. А я — власть. Маленькая, ничтожная, но официальная, государственная власть. И у меня есть инструменты.
Я вспомнил недавний разговор с Хромым, человеком Рябова. Тот приходил жаловаться, что Воронов ставит какие-то «колдовские машины» и перегородил ручей. Я тогда отмахнулся. А зря.
«Самовольное перекрытие водных путей… нанесение ущерба природе… использование нелицензированных механизмов…»
Я писал, и перо скрипело, как зубной скрежет. Каждое слово было гвоздем, который я вбивал в крышку гроба этого выскочки. Я составлю официальную бумагу. Предписание. О немедленном прекращении всех работ до выяснения обстоятельств. О сносе всех незаконных построек. О явке гражданина Воронова в контору для дачи показаний.
Он не придет. Конечно, не придет. Он засядет в своей крепости. И вот тогда у меня будут все основания объявить его бунтовщиком. Написать в губернию уже не жалобу, а донос. О вооруженном сопротивлении представителю власти. О создании незаконного вооруженного формирования. И тогда сюда пришлют не пьяный сброд, как у Рябова, а настоящих солдат. Роту солдат. И они разнесут его крепость по бревнышку.
А золото… Золото конфискуют в пользу казны. И кто будет отвечать за его учет и отправку? Я. Павел Игнатьевич Аникеев. И уж я-то сумею сделать так, чтобы часть этого золота прилипла к моим рукам.
Я закончил писать и отложил перо. План был хорош. Долгий, бюрократический, но верный. Я достал из ящика стола заветную склянку с настойкой, плеснул в стакан. Выпил залпом. Напиток обжег горло, но принес облегчение.
И тут в дверь постучали. На пороге стоял рябой детина, подручный Хромого. Лицо его было серым, а на щеке красовался свежий кровоподтек.
— Павел Игнатьевич, — прохрипел он. — Гаврила Никитич к себе просят. Срочно.
Сердце екнуло. Я понял, что дело нечисто.
Кабак Рябова, где он устроил себе неофициальную резиденцию, гудел, как потревоженный шмель. Но когда я вошел, все разговоры смолкли. Рябов сидел за своим столом в дальнем углу. Он не был пьян. Он был страшен. Его обычно лоснящееся, самодовольное лицо стало землисто-серым, а маленькие глазки превратились в две ледяные точки. Перед ним на столе стояла бутыль с дорогим французским коньяком, но он к ней не притрагивался.
— Садись, Игнатьич, — просипел он, не поднимая головы.
Я сел.
— Слыхал новость? — спросил он так тихо, что я едва расслышал.
— Если вы про Воронова…
— Я не про Воронова, — прервал он меня, и в его голосе прорезался металл. — Я про своих людей. Которых этот Воронов вчера ночью на ремни порезал.
Он поднял на меня взгляд, и мне стало не по себе.
— Я послал к нему два десятка отчаянных голов. Просто припугнуть, посмотреть, что за фрукт. А он… он их встретил. В лесу. Ямами, капканами, самострелами. Как зверей. Пятерых зарезали, еще столько же покалечили так, что они теперь только милостыню просить смогут. Остальные прибежали, как побитые псы, скуля от ужаса. Говорят, против них не человек, а леший воевал.
Рябов ударил кулаком по столу. Бутылка подпрыгнула и звякнула.
— Он унизил меня, Игнатьич! Меня! Купца Рябова! Он показал всему поселку, что моя власть ничего не стоит! Что любой оборванец может прийти, сесть на мою землю и резать моих людей!
Я молчал, чувствуя, как по спине ползет холодный пот. Мой хитроумный бюрократический план рассыпался в прах. Рябову было уже не до золота. Это стало личным. Это была война.
— Я его уничтожу, — прошипел Рябов, наклоняясь ко мне через стол. Его дыхание пахло желчью. — Я сожгу его нору вместе с ним и его щенками. Я соберу всех, кого смогу. Я найму настоящих головорезов, не пьянь кабацкую. Мы пойдем туда и сотрем его с лица земли. Но…
Он замолчал, впиваясь в меня взглядом.
— Но мне нужна твоя помощь, чиновник. Мне нужно, чтобы, когда мы это сделаем, все было шито-крыто. Мне нужна бумага. Официальная бумага, что Воронов — бунтовщик, разбойник, враг государства. Чтобы, когда придет проверка, мы не налетчиками были, а исполнителями государевой воли. Понимаешь?
Я смотрел на него и понимал. Он предлагал мне сделку. Я даю ему законное прикрытие для убийства, а он делится со мной добычей. Мой план и его план сливались в один.
— Я как раз готовил предписание, — сказал я, обретая дар речи. — О незаконных постройках и сопротивлении властям.
— Вот! — глаза Рябова загорелись хищным огнем. — Пиши, Игнатьич! Пиши, что он отказался подчиниться! Что он встретил государевых людей с оружием! Что он — главарь разбойничьей шайки! Дай мне эту бумагу, и через неделю от твоего Воронова и следа не останется. А золото… — он криво усмехнулся, — золото мы поделим. По-честному.
Он протянул мне свою пухлую, потную руку. Я на мгновение замялся. Я понимал, что, пожав ее, я перейду черту, с которой нет возврата. Я стану не просто мелким взяточником, а соучастником убийства. Но потом я вспомнил унижение, вспомнил упущенное богатство, вспомнил свои долги.
И я пожал его руку.
Вернувшись в контору, я работал как одержимый. Я писал не просто предписание. Я писал приговор. Каждое слово было пропитано ядом. Я описывал Воронова как опаснейшего преступника, сколотившего банду из беглых каторжников, захватившего казенную землю, ведущего хищническую добычу недр и оказавшего вооруженное сопротивление представителям власти, пришедшим для инспекции. Я врал вдохновенно, виртуозно, сплетая правду, слухи и откровенную ложь в непробиваемую юридическую конструкцию.
Когда я поставил подпись и приложил казенную печать, на улице уже смеркалось. Я держал в руках этот лист бумаги, и он казался мне теплым от пролитой на него крови. Крови, которая еще не пролилась, но уже была предрешена.
Теперь я был в одной лодке с Рябовым. И мы плыли на войну. Против одного-единственного человека, который посмел оказаться умнее нас. Я не знал, кто он, этот Воронов. Колдун, леший, беглый гений или сам дьявол. Но я знал одно: либо мы его, либо он нас. И я поставил на эту игру все, что у меня было. Свою должность, свою свободу и остатки своей жалкой, никчемной души.
При свете оплывшей свечи я достал из потайного ящика стола штоф с рябиновой настойкой — мой единственный верный друг в этой глуши. Налил полный стакан. Выпил залпом, не морщась. Огонь, обжегший горло, прояснил мысли.
План Рябова был прост, как удар топора: собрать кодлу головорезов и стереть Воронова с лица земли. Но это был план мясника. Грубый, кровавый и, главное, оставляющий слишком много следов. Если губерния пришлет настоящую проверку, то первыми на дыбу потащат не Рябова, а меня — чиновника, допустившего на своей земле кровавую бойню. Нет. Мой план был лучше. Изящнее. Он был как шахматная партия, где вражескому королю ставится мат не грубой силой, а неотвратимой логикой закона. Моего закона.
Бумага, которую я написал для Рябова, — приговор, обвинение в бунте — лежала передо мной. Это был мой туз в рукаве, моя крайняя мера. Но начинать нужно было не с нее. Начинать нужно было с комедии. С представления под названием «Государева служба».
Ранним утром, выспавшись так крепко, как не спал уже много месяцев, я призвал мальчишку-посыльного и отправил два коротких письма. Одно — уряднику Анисиму Захаровичу. Второе — приказчику Арсению Семеновичу, правой руке Рябова. Я не вызывал их. Я «приглашал для важного служебного совещания». Формулировка — это все.
Первым, как и следовало ожидать, приплелся урядник. Бывший вахмистр, списанный по ранению, он сохранил от армейской службы лишь привычку застегивать мундир на все пуговицы да лютую жадность, помноженную на трусость. Он ввалился в контору, отдуваясь и вытирая потный лоб, и уставился на меня с собачьей преданностью, ожидая очередного мелкого поручения, за которое можно будет содрать с просителя пару медяков.
— Звали, Павел Игнатьевич? Что стряслось? Опять пьяная драка у «Медвежьего угла»?
— Садись, Захарыч, — кивнул я на стул. — Дело государственной важности.
Урядник плюхнулся на стул, и его лицо вытянулось. Слово «государственной» всегда действовало на него, как ушат холодной воды. Оно пахло не прибылью, а ответственностью и возможной поркой.
Я не успел начать, как дверь без стука отворилась, и на пороге вырос Арсений Семенович. Приказчик. В отличие от урядника, этот не суетился. Он вошел бесшумно, как змея, и остановился у порога. Одетый в свой неизменный добротный сюртук, гладко выбритый, с холодными, цепкими глазами, он был полной противоположностью Рябова. Если купец был кулаком, то приказчик — стилетом. Острым, тонким и бьющим без промаха.
— Доброго утра, господа, — его голос был ровным и бесцветным, но урядник съежился под его взглядом.
— Прошу, Арсений Семенович, — я указал ему на второй стул. — Рад, что вы нашли время.
Он сел, положив на стол свои холеные, не знающие работы руки. Он не спрашивал, зачем я его позвал. Он ждал. Он знал, что после вчерашнего разговора с его хозяином это совещание было неизбежно.
Я сделал паузу, давая моменту настояться.
— Господа, — начал я официальным, скрипучим тоном, каким зачитывал указы. — До моего сведения дошли тревожные факты, которые я, как представитель Горной конторы, не могу оставить без внимания. Речь идет о некоем купце Воронове Андрее Петровиче и его деятельности на участке «Лисий хвост».
Я выдержал еще одну паузу, глядя то на испуганное лицо урядника, то на непроницаемую маску приказчика.
— По поступившим данным, означенный Воронов, в нарушение всех горных уставов и предписаний, ведет хищническую добычу золота, используя нелицензированные механизмы. Более того, он самовольно перегородил ручей, что является прямым нарушением водных законов и наносит ущерб природе. Наконец, он сколотил вокруг себя артель из людей сомнительного происхождения, возможно, беглых, и построил на казенной земле капитальное строение без всякого на то разрешения.
Урядник слушал, открыв рот. Арсений Семенович даже не моргнул.
— Посему, — я повысил голос, — мною принято решение. Завтра утром мы отправляемся на участок «Лисий хвост» с официальной инспекционной комиссией.
— С комиссией? — пискнул урядник. — Так это… Павел Игнатьевич, а как же… Говорят, он там укрепился, людей вооруженных держит…
— Вот именно поэтому, Захарыч, ты пойдешь с нами, — отрезал я. — Как представитель правопорядка. И возьмешь с собой пару самых крепких десятников. Для острастки. Ваша задача — обеспечить безопасность комиссии и, в случае необходимости, произвести арест нарушителя.
— Арест⁈ — взвизгнул урядник. — Да вы что, Павел Игнатьевич! Да они ж стрелять начнут!
— А вот это уже будет вооруженное сопротивление властям, — я повернулся к приказчику, и наши взгляды встретились. В его глазах я увидел холодное одобрение. Он понял мой замысел. — И это, Захарыч, уже совсем другая статья. За это — каторга.
Я снова посмотрел на урядника, который позеленел от страха.
— Твоя задача проста, — сказал я ему, смягчая тон. — Ты просто будешь стоять рядом со мной и грозно хмурить брови. Вся грязная работа, если до нее дойдет, ляжет на плечи людей Арсения Семеновича.
Я кивнул приказчику.
— Гаврила Никитич обещал содействие. Выделит нам людей. Не кабацкую пьянь, а надежных, трезвых мужиков. Официально — для помощи в оцеплении и охране. Понятно?
Арсений Семенович медленно кивнул.
— Гаврила Никитич окажет всяческую поддержку. Сколько нужно людей?
— Десятка хватит, — бросил я. — Но чтобы крепкие были. С ружьями. Но пусть на виду не держат. Мы идем с миром. С проверкой.
Я встал и прошелся по конторе, входя в роль.
— Итак, план действий. Завтра в восемь утра встречаемся у околицы. Вы, Арсений Семенович, со своими людьми. Вы, Захарыч, с десятниками. Я — с официальным предписанием. Мы подходим к нему на участок. Я, как официальное лицо, зачитываю ему бумагу о проведении инспекции. Требую допустить нас на участок для осмотра.
Я остановился и посмотрел на них.
— Дальше — три варианта. Вариант первый, самый маловероятный: он пугается и пускает нас. Мы заходим, находим тысячу нарушений — от незаконной печки до неучтенного золота. Я на месте составляю акт, опечатываю его «шайтан-машину», а его самого, под белы рученьки, уводим в острог. Участок переходит под надзор конторы до нового распределения. То есть, — я многозначительно посмотрел на приказчика, — в надежные руки.
— Вариант второй, — продолжил я, не давая им вставить слова. — Он отказывается нас пускать. Запирается в своей избе. Это — прямое неповиновение властям. Мы окружаем дом. Даем ему час на раздумья. Если не выходит — начинаем штурм. И тогда это уже не просто арест, а подавление бунта. Со всеми вытекающими.
Я сделал еще одну паузу.
— И вариант третий. Самый для нас удобный. Он встречает нас выстрелами. И вот тогда… — я взял со стола ту самую бумагу, что написал прошлой ночью, — вот тогда я достаю вот это. Официальное объявление его и всей его шайки вне закона. И тогда, господа, мы уже не инспекция. Мы карательный отряд. И можем делать все, что посчитаем нужным. Никто и слова не скажет.
В конторе повисла тишина. Урядник смотрел на меня с ужасом и восхищением. Он видел не просто план, а безупречный механизм, где каждая деталь была подогнана, а любой исход вел к одной и той же цели. Арсений Семенович молчал, но легкая, едва заметная улыбка тронула уголки его губ. Он, как ценитель тонкой работы, оценил изящество замысла.
— Хитро, Павел Игнатьевич, — наконец произнес он. — Очень хитро. Подкопаться будет невозможно.
— Я не хитрю, Арсений Семенович, — возразил я, напуская на себя вид оскорбленной добродетели. — Я стою на страже закона. А закон должен быть с кулаками.
— А золото, Павел Игнатьевич? — не выдержал урядник, и в его глазах вспыхнула жадность, пересилившая страх. — Если мы его возьмем… оно ведь… казенное?
— Казенное, Захарыч, казенное, — успокоил я его. — Но ты же понимаешь, учет — дело тонкое. Что-то может просыпаться при перевозке. Что-то окажется «низкой пробы». Думаю, на всех хватит. Если сделаем все чисто.
Я сел на свое место, давая понять, что совещание окончено.
— Итак, господа. Завтра в восемь. Будьте готовы. Мы идем вершить правосудие.
Они ушли. Урядник, все еще бледный, но уже с предвкушающим блеском в глазах. Приказчик — бесшумный и непроницаемый. Я остался один. Я снова налил себе настойки, но на этот раз пил медленно, смакуя.
Все было идеально. Я предусмотрел все. Я превращал грязный разбойничий налет в законную государственную процедуру. Я был не просто соучастником. Я был дирижером этого кровавого оркестра.