Сначала Ингрид сшила хозяйке пробное платье из самого тонкого льна, который смогли найти – госпожа решила проверить, на самом ли деле её невольница настолько искусна. Платье получилось на славу – глубокий вырез, шнуровка под корсет, пышная юбка со сложными складками, рукава с буфами и низкий пояс. Алклета накинула его и замерла, оглядывая себя с ног до головы. Гладила пояс, юбку, лиф, манжеты, настолько узкие у кисти, что руки женщины казались в них совсем молодыми. А потом подняла голову и с восхищением, которое не сочла нужным скрывать, посмотрела на худенькую бледную мастерицу.
– Да ты и в самом деле чудо… У тебя, гляжу, золотые руки! Скажи, а украсить платье ты сможешь?
Она могла. Не составило большого труда нашить на лиф бисерную искристую розетку, сплетённую простейшим объёмным узором, оторочить вырез кружевом, которое здесь плели многие, и добавить лент. После чего платье было припрятано, и дебелая, полная служанка Алклеты – Хита, доверенное лицо, единственная, ради кого хозяйка иногда снимала с пояса связку ключей – вручила Ингрид большой отрез синего шёлка и передала приказ – сшить такое же платье, а если может, то и лучше. Короче, вопрос фасона и формы был оставлен на усмотрение швеи.
Девушка надолго задумалась над отрезом, перемерила его и теперь уже вольготней замерла, устремив взгляд куда-то вдаль, сквозь то, что можно было увидеть. На самом деле в эти минуты она видела все те сотни платьев, которые ей случалось замечать на картинах, в альбомах, в исторических фильмах или просто придумывать. У неё была неплохая зрительная память на то, что её интересовало, а именно это сейчас и было нужно. Девушка тёрла руки одну об другую, разминала исколотые иголкой пальцы и сама не замечала, что делает. Внутренним взором она видела все эти изысканные, дивные туалеты, которые всегда мечтала хотя бы примерить, где уж там носить…
Алклета велела проследить за тем, чтоб хрупкая и такая нужная рабыня случайно не пострадала. Ей отвели тёплый угол в общей комнате, где она не могла бы простудиться, выдали тёплое одеяло и шерстяную, подбитую мехом одежду и почти не выпускали из дома. Ингу хорошо кормили, хозяйка запретила её бить, даже если у кого-то из свободных появится подозрение, что она этого заслуживает. Ни в коем случае нельзя было повредить ей пальцы. На самом деле рабов в Свёерхольме били исключительно редко. Многие рабыни по своему поведению были неотличимы от свободных и порой вели себя нагловато – их никто не одёргивал. И, разумеется, никто не бил. Ингу, впрочем, этот вопрос не интересовал и не особо обнадёживал. На самом деле она не боялась наказаний. Пусть бьют. Она была не так нежна, как можно было подумать, ей не раз уже доставалось, и оказалось, что удары плетью не так страшны, как считают. Инга была готова терпеть и не собиралась отступать от принятой ею формы поведения. Она не собиралась признавать себя чьей-то там собственностью, с другой стороны и делать вызывающие глупости не хотела. Инга исполняла порученную ей работу без готовности и без возражений. Но положение невольницы угнетало её самим своим фактом.
Девушка вспоминала ароматы полей и лесов – тех, что остались на родине, не здешних, но средней полосы родных краёв, в которой, вроде, нет ничего особенного, но скромная красота так хватает за сердце, что потом её ни за что уже не забыть. Инга вспоминала пронизанный солнечными лучами мрачноватый хвойный лес, колкий скальный излом, искрящийся точками слюды, ласкающих холод озёрной воды, мокрую траву под голыми ступнями, тёплую, нагретую полуднем землю… Так было летом в тех краях, где она родилась и прожила до двадцати одного года. Всё то, что она помнила, было иным, чем здесь, не только потому, что принадлежало иному миру…
Просто и в самом деле сильно различались аромат свободы и кислый смрад рабства. С рабом могут обращаться сколь угодно хорошо – он всё равно остаётся рабом, и ничто его не утешит, если нет воли идти, куда хочешь, и делать, что хочешь, подвластным лишь своей совести. Конечно, большинство местных просто не поняло бы Ингрид, вздумай она говорить о чём-то подобном, и дело здесь было вовсе не в разнице мировоззрения, а в персональных человеческих особенностях. Не всякий соотчич Инги понял бы её, и нельзя было утверждать, что тем самым Инга демонстрировала какое-то преимущество своего сознания. Ей жилось на свете куда как сложней, чем тому, кто умел относился к таким вопросам легче. В своё время, зависящая сначала от родителей, затем – от места учебы или работы, Инга чувствовала подобное сопротивление. Но тогда она, по крайней мере, действительно была в большей степени вольна в себе, чем сейчас. А что такое настоящая свобода? Инга готова была поспорить, что её родной, почти полностью погибший мир давно забыл об этом, похоронил свою свободу в легендах – именно потому они так привлекали молодёжь всех времён и народов. Повзрослев, большинство смирялось и забывало о том зове, который неясно, неотчётливо наполнял их сердца томлением.
Было сшито второе, а потом и третье платье для Алклеты – хозяйка не понукала мастерицу и всё ласковей смотрела на неё, но та не замечала, потому что редко поднимала свой рассеянный взгляд от земли или работы. Замечали, что Ингрид иногда улыбается, но неизменно в себя, видимо, каким-то своим мыслям.
Зима отступала, снег мягчел и лип к рукам и подошвам ботинок и лыж. Всё чаще он оседал, открывая нижнюю влагу, и тем, кто работал на полях, приходилось менять обувь по многу раз в день. Солнце всё чаще, поднатужившись, показывалось из-за облаков, и Инга, глядя на него, испытывала странную тоску.
Кромка моря у берега за несколько дней подчистую освободилась от плавающих льдин, на воду собрались спускать корабли – море кормило, и хоть горд Сорглана не испытывал нужды в еде, ни одна рыбина не пропадала зря и не оказывалась лишней. Ближе к концу зимы лорду приходилось делиться запасами со своими арендаторами и подкармливать крепостных. В море выходили и молодые воины, которых на эту зиму не отправили на службу, либо которым ещё не пришло время этим заниматься. Они похвалялись уловом будто бы друг перед другом, на самом же деле красовались перед девушками. Юноши не делали разницы между свободными и рабынями – все они красивы и могут дать сыновей. На Ингрид тоже поглядывали, но она была холодна, старательно демонстрируя окружающим даже больше льда, чем в ней было. Она и самой себе казалась ледяной. Как снежная королева.
Её выпускали за пределы усадьбы, но велели не уходить далеко, и тогда она брела в ближайший лес. Она карабкалась на скалы, цепляясь за можжевельник и кустики вереска, камни порой срывались вниз из-под ноги, но девушка удерживалась, лёгкая, как фея из волшебной сказки. Конечно, порой и её мизерные сорок с хвостиком живых кило заставляли серьёзно волноваться, например, когда приходилось балансировать на осколке скалы, качающейся под ногами. Но ловкость и спокойное, размеренное, вместе с тем быстрое мышление её неизменно выручали. Инга была приметлива и притом осторожна – она никогда не лезла туда, откуда трудно спуститься. Все-таки на скалолаза ей не приходилось учиться.
Зато на вершине, если интуиция всё же говорила – лезь, она досыта упивалась ветром, бьющим в лицо. Подвижный, иногда по-настоящему бешеный, он пах морем, которое девушка любила с детства, и волей. Той волей, которую нельзя отнять.
Сверху, со скал дом Сорглана был похож на небольшую тёмную детскую поделку из старого дерева. Рядом прозрачными кустиками росли деревья, дальше тянулись заплатки полей – снег там уже начинал таять, хоть держался пока даже на пригорках. Всё потому, что, едва только поле краешком показывало из-под тончающегося грязно-белого покрова хоть уголок своей слежавшейся чёрной щеки, как щедро унавоженная жадная земля принималась вытягивать из воздуха всё доступное тепло. С высоты люди были с трудом различимы, но Инга замечала мельтешение на дворе и с досадой понимала, что надо возвращаться.
Везде ещё лежал снег, по ночам крепко подмораживало, а днём – подтаивало, и на поле до начала страды нужны были руки. Причём совсем не обязательно руки сильные или умелые – просто руки, даже детские тут годились. Но рук нужно было много, и потому однажды вечером Сорглан заглянул в святая святых своей супруги (на самом деле он часто появлялся здесь, например чтоб просто поцеловать жену, и даже рабыням было видно, что между супругами царит редкий мир и согласие), стремительно, по-молодому вошёл и после положенного поцелуя в верхнюю губу сказал мягким, но непререкаемым тоном:
– На поле нужны работники, Алклета. Я назавтра заберу твоих рабынь.
– Забери, – удивилась она. – Тех, что покрепче.
– Нет, всех. Даже Ингрид.
– Ингрид? Да в ней же душа еле держится! Она же помрёт у тебя на поле, запросто! – изумилась хозяйка ещё больше.
– Ничего с ней не будет, это же только на один день. Снег лопатить – не такое уж тяжёлое занятие. На руднике она не померла, от лопаты и подавно не помрёт.
– Да разве от неё будет толк? Возьми тех, что покрепче, они и сделают побольше…
– Твои болтушки? Эти девчонки балованные больше языками работают, чем руками, я прекрасно это знаю. Если выгнать всех, то, глядишь, что-нибудь получится. Ты их распустила совсем. – Впрочем, он не сердился, и жена только заулыбалась в ответ, мол, уж вот такая я есть.
Слыша это краем уха, Ингрид только плечами пожала, да и то – про себя.
А наутро соседка предусмотрительно растолкала её чуть свет, их всех скопом накормили кашей – Ингрид, как всегда, завтракать не стала, только разве припрятала кусок хлеба – посадили на сани, которые ещё свободно ходили по укатанным и промёрзшим дорогам, и довезли до самого места. Управляющий лично расставил девушек вдоль края поля – огромной белой пятины с чёрными проплешинами – показал откуда, как и что копать. Следовавший за управителем слуга вручил каждой по крепкой и очень лёгкой деревянной лопате, и их оставили без надзора.
В своё время Инга много читала о сельском хозяйстве, а чуть меньше двух лет назад по принуждению окунулась в него с головой, и потому знала, зачем нужно это окапывание. По краям поля в начале весны создавался плотный снеговой барьер, он таял медленнее, чем тонкий слой снега в других местах, и исправно задерживал талую воду, когда она норовила с поля, аккуратно окопанного канавами на случай проливного дождя, сбежать в реку и море. Так делали везде, где на зиму ложился снег, а весной сходил, и щедро напитанная влагой земля охотно отдаривала урожаем.
Инга не любила работать на земле. Не потому, что она считала недостойным себя копаться в ней или по какой-то иной заносчивой причине – просто для сельской жизни нужна была вовсе не её комплекция, не её здоровье, не её сила и совсем другие навыки. Кроме того, год назад хлебнув лиха на посадке и уборке местного приземистого сахарного тростника, она стала испытывать прямо-таки ненависть к запаху земли, идущему от ладоней. Тогда её выгнал на поле первый хозяин, уверенный, что тяжёлая работа и плеть надсмотрщика смирит дерзкую и упрямую террианку лучше всего, и после пары месяцев на полях она станет покорна и податлива, как тёплый воск в ладонях. Инга набрасывала и уплотняла снег, стоя по щиколотку в нём, и вспоминала палящую жару на южных плантациях, таких огромных, что границ его не знали даже те, кто на них работал – только управляющий и хозяин. Ей приходилось и вырезать плотные, колкие стебли, и рассыпать их под солнцем, и скатывать в огромные охапки – это было тяжелее всего, и на такой работе она не знала, дотянет ли до вечера.
Плантации, впрочем, благоразумию её не научили, и хозяин, всё ещё надеясь обработать привлекавшую его норовистую террианку, отправил рабыню на строительство храма в соседнем городе, которое частично финансировал. Там ей пришлось ещё хлеще, но зато подготовило к последовавшим вскоре рудникам – без предварительной подготовки она загнулась бы в забоях месяца за три. Её, конечно, не заставляли махать кайлом, но и толкать вагонетки, и просеивать породу в поисках крупинок серебра было тяжело. Очень тяжело.
Инга выжила на чистом упрямстве, да ещё на том, что местные женщины были в большинстве ещё менее выносливы, чем она, и потому с неё спрашивали вполне себе по возможностям, да ещё удивлялись, что она так долго держится. Инга была много более крепкой, чем казалась, потому и здесь, на заснеженном поле взялась за работу уверенней, чем можно было ожидать. Сгребала снег в бугорок, уплотняла его лопатой, снова накидывала сверху. Она копала без остановок, не отдыхая, через некоторое время сбросила истрёпанный полушубок, потом шарф, окутывающий голову, и осталась в плотной суконной курточке. По соседству работала пара девушек помоложе Инги, они ворочали лопатами с прохладцей, болтали и смеялись, не оглядываясь на террианку, и та вдруг ощутила себя в блаженном одиночестве – том, которое уже давно ей не давалось, разве что там, на вершине гор, во время прогулки. Одиночество приятное, когда не ощущаешь ничьих пристальных глаз, следящих за тобой, и волен вести себя так, как хочется.
И тогда Инга запела.
Она не пела очень давно, с тех пор, как оказалась в рабстве в этом мире – не тянуло, не звучала душа, и это было тяжело, потому что музыка когда-то стала неотъемлемой частью её жизни, такой, без которой никак не обойтись. Голос у Инги был замечательный – очень сильный, звучный, приятный, из тех, что заставляют дребезжать стекла и наполняют собой самые огромные залы. Дома, ещё до катастрофы, девушка пела на сцене, а до того – училась извлекать из себя такой звук, чтоб никому не резал ухо и был свободен лететь так далеко, как нужно. По искреннему нежеланию сердца она когда-то отказалась от карьеры певицы, но приобретённое искусство осталось – чуть менее полное, как могло бы, если б Инга решила учиться все пять лет, но достаточное, чтоб удивлять неопытных людей силой и тоном голоса.
Она пела, наполняя воздух вокруг себя дрожью и красотой изысканной мелодии, взятой по памяти из партии оперного хора – «То́ска», песня победы, звучавшая как плач о погибших. Музыка, которую можно было угадать в пении, очищала её сердце и душу и заставляла на время отрешиться от реальности и просто наслаждаться жизнью. Пение доставляло Инге чисто физическое наслаждение – сам процесс, потому что себя она не слышала. Она пела, опираясь на черенок лопаты, полузакрыв глаза, подтаявший снег успел набиться в её обувь, промочить до самой шнуровки, но она не замечала – она пела.
Когда песня закончилась, Инга зябко передёрнула плечами. Как будто стало холодней и безнадёжней, и не было того летящего чувства наслаждения и свободы, которое обычно сопровождало пение, только пустота, звеневшая в наступившем молчании. Она снова была одинока, снова в чужом мире, в чужой власти. Мерзко и блёкло…
Работа закончилась рано, раньше, чем стемнело, то есть до шести вечера (у местных был другой счёт времени, по солнечным четвертям, но Инга не разобралась в нём), их снова собрали сани и отвезли в усадьбу. Девушек ждала всё та же швейная работа, разговоры, песни и весёлое обсуждение прошедшего дня – однообразная работа не располагала к богатству впечатлений, и любое изменение сложившегося уклада в доме такой ласковой и снисходительной хозяйки, как Алклета, воспринималось с удовольствием. Сорглан и не ждал от девушек особенно продуктивной работы и не наказывал за лень.
Инга села в своём уголке возле печи и уставилась в шитьё. Она вспомнила, как весело проходили у неё и её друзей зимние выходы на природу. Здесь природа богаче, ничего не скажешь… Кстати, у Сорглана обширные поля, и довольно хорошо ухоженные, а рабы, обрабатывающие их, которых она видела на краях поля и у инвентаря, на вид крепкие, здоровые, вряд ли они знают голод. Но, опять же, вряд ли графство Сорглана живёт только сельским хозяйством. Ну, ещё наверняка пушниной занимаются, недаром кругом леса, богатые зверем и птицей, а дальше на север уступы гор возносятся к самым облакам, и не все из них неприступны. Там гнездятся гаги и прочие птицы, дающие первосортный пух, и это должно обеспечивать Сорглану хороший доход. А то, что граф богат, Инга легко догадалась – он, не моргнув глазом, покупал жене дорогие ткани у тех торговцев, что торопились на север до распутицы, ловя за хвост последние зимние деньки. Брал, не моргнув глазом, самые дорогие, если только они нравились Алклете. Покупал украшения, нейлоновые воздушные кружева, за которые тоже драли втридорога, как за самый ценный шёлк (но и смотрелись они для здешних мест чуть ли не как творение фей), не скупился на бусы и бисер, который предназначался для вышивок, и вообще свободно распоряжался деньгами. Немалыми деньгами для этого мира.
Она слышала краем уха, что северные правители частенько промышляли так же, как норвежские викинги, и это тоже являлось важной статьёй их доходов. У Сорглана – она слышала – были несколько сыновей, но ни один из них не встречался ей в горде. Значит ли это, что все они в подобных походах? Зимой? Странно…
Инга не замечала, как перешёптываются девушки, поглядывая на неё краем глаза, не видела, как одна из них, наклонившись к уху хозяйки, что-то прошептала. Алклета повернулась к печке и окликнула ласково:
– Ингрид! Тора сказала, ты пела в поле. Это так?
Инга подняла глаза и посмотрела на графиню. Мрачный взгляд встретился с мягкой голубизной её глаз, но нисколько не смягчился. Девушка помолчала, но потом всё же ответила утвердительно. Кивком головы.
– Ты прежде не пела. Тора сказала, твоя песня была очень красивая.
Пожатие плечами в ответ.
– Может, ты споёшь для нас здесь? Мы были бы рады послушать.
– Не могу. Не хочу.
Присутствовавшие в комнате девушки опешили. Подобный ответ был более чем груб, он явно не соответствовал возможному тону разговора между госпожой и невольницей. Ответ «не хочу» обычно навлекал на рабыню наказание даже сам по себе, потому что означал неповиновение, которого не допускали по вполне понятной причине.
Но Алклета, казалось, отнеслась к случившемуся спокойно. Она с тоном примирения улыбнулась.
– Но почему же?
– Не поётся. – И девушка прочно замолчала.
Она ждала наказания, однако последствий не было. Графиня сделала вид, что в её тоне вовсе и не было вызова.
…Она и позднее промолчала, чтоб, ни дай Бог, супруг и позже не решил всё же наказать строптивую девицу. И действительно – свою работу она делает хорошо, быстро, красиво, а в душу зачем лезть? Говорят, террианки плохо переносят неволю, наверное, в этом утверждении стороннего торговца больше истины, чем ей думалось сперва.