Пришел апрель и жизнь Ивана обрела стальной, выверенный до минуты ритм, напоминающий распорядок дня в армии его прошлой жизни.
Утро начиналось затемно, в пятом часу, с толчка Сашки в бок.
— Лёвка, подъем! Беговая!
Иван с глухим стоном отрывал голову от тонкого, пропахшего пылью тюфяка. Его сорокалетнее естество кричало о безумии, но двадцатилетнее тело, разбуженное резким движением, послушно подчинялось. Они выбегали на набережную Невы. Воздух был по-прежнему холодным, но уже без смертельной хватки. По граниту стелился туман, поднимающийся с черной, уже не скованной льдом воды.
— Держи дыхание! — командовал Сашка, сам пыхтя, как паровоз.
Иван бежал, и контраст был поразительным. Он вспоминал свое старое тело — тяжелое, с одышкой, с вечно ноющим коленом. Теперь же ноги были легкими, легкие жадно вбирали воздух, и даже усталость была приятной, мышечной, а не старческой. Он бежал не от чего-то, а к чему-то. Каждым шагом он утаптывал почву под ногами в этом новом мире.
Учеба стала для него полем для тонкой стратегической игры. Лекции по хирургии, гистологии, химии. Он продолжал поднимать руку и задавать вопросы. Не провокационные, а уточняющие.
— Профессор, разрешите вопрос? В учебнике Бородина указано, что при перитоните основной метод — это покой и голод. А если рассмотреть возможность раннего дренирования, не усугубит ли это состояние шока?
Профессор, старый хирург с седыми бакенбардами, хмурился, но не злился.
— Теоретически, Борисов, усугубит. Но интересная мысль. На практике, конечно, никто не рискнет…
Иван кивал, делая вид, что впитывает непогрешимую истину. Он не спорил. Он сеял. Семена сомнений, семена идей.
Спортзал и стадион стали его вторым домом. Нормы ГТО висели над ним как суровый, но справедливый закон.
Бег на 1000 метров. Последний круг. Ноги стали ватными, в горле пересохло, каждый вдох обжигал.
— Давай, Лёвка! — орал сбоку Сашка. — Последний рывок!
Иван, стиснув зубы, делал ускорение, проталкивая тело через барьер усталости, который его прежнее «я» сочло бы непреодолимым.
Метание гранаты. Деревянный муляж весом в 600 граммов был игрушкой по сравнению с гирями и мешками, которые он знал из ММА. Он не просто бросал, он чувствовал биомеханику: толчок ногой, разворот корпуса, хлесткий бросок рукой. Граната ложилась в песок далеко за чертой «отлично».
Стрельба. Тир в подвале одного из университетских зданий. Пахло порохом, машинным маслом и пылью. Старый, прошедший гражданскую войну инструктор вручил ему «мосинку».
— Покажи, чему отец-чекист научил.
Иван вскинул винтовку. Плечо само нашло упор. Глаз поймал мушку. Дыхание замерло. Он не думал, его тело помнило. Серия выстрелов. В грубоватой мишени, нарисованной на листе фанеры, почти в одной точке зияли три новые дыры.
— Черт возьми, — прошептал инструктор, снимая фуражку и почесывая затылок. — Таких с первого захода я еще не видел. Из тебя, Борисов, выйдет отличный оборонщик.
Вечером, возвращаясь в общежитие, Иван валился на койку, чувствуя, как каждая мышца поет от усталости. Эта физическая измотанность была благом. Она не оставляла сил на панику, на страх, на бесконечный анализ произошедшего. Она пригвождала его к реальности.
После изматывающей физической нагрузки наступала не менее изматывающая идеологическая. Апрель был окрашен в тревожные и торжественные тона подготовки к Первомаю. Для Ивана это стало новым полем для отработки тактики «безупречного КРАСКОМА».
Он проводил вечера в актовом зале, превращенном в мастерскую. Запах клея стоял густой, сладковатый и тошнотворный. На огромных листах бумаги, разложенных на полу, студенты-художники выводили алые буквы: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ 1 МАЯ!», «ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, ОБЪЕДИНЯЙТЕСЬ!».
Иван, не обладая талантом живописца, занимался логистикой: подсчитывал, сколько нужно древков для флагов, организовывал доставку ткани, составлял списки дежурных.
— Борисов, подойди сюда! — кричал кто-то. — Реши, как нам лучше скомпоновать колонну: сначала оркестр, или сразу нести портреты членов Политбюро?
Он подходил и выдавал обоснованное, взвешенное решение. Он научился этому языку — языку мнимой коллективности, за которой всегда скрывался единоличный приказ. Его предложения были всегда практичны и легко выполнимы, что вызывало уважение даже у самых ретивых активистов.
Как-то раз Сашка, весь перемазанный красной краской, с восторгом сказал ему:
— Лёвка, да ты рожден для организационной работы!
Иван лишь усмехался про себя. «Рожден для этого» — нет. Он заставил себя. Это была такая же тренировка, как бег или стрельба. Тренировка на выносливость духа.
Кульминацией этой подготовки стало комсомольское собрание, посвященное подведению итогов года. Аудитория была набита битком, воздух спертый, пахший махоркой и дешевой одеколонной водой. На президиуме — серьезные лица членов бюро и сухощавая, аскетичная фигура Петра Семеновича.
Собрание началось с рутины: отчеты, планы на летнюю практику. Потом слово взял Петр Семенович.
— Товарищи! Мы подводим итоги сложного учебного года. И я хочу отметить резкий, качественный рост одного из наших товарищей. Рост, который является примером для всех нас. Борисов Лев! Встань.
Иван, внутренне содрогаясь, поднялся. Десятки глаз уставились на него.
— Товарищ Борисов не только подтянул успеваемость, но и активно включился в общественную работу, стал настоящим лидером курса! Его дисциплина, его энергия — это тот идеал, к которому должен стремиться каждый комсомолец!
Аплодисменты. Иван кивнул, изображая смущенную благодарность, и сел. Лесть была опаснее критики. Она приковывала внимание.
И тут тон собрания сменился. Лицо Петра Семеновича стало жестким.
— Но там, где есть свет, есть и тень. Товарищи, мы вынуждены рассмотреть вопрос об исключении из рядов ВЛКСМ студента Самохина.
В аудитории повисла гробовая тишина. Иван помнил этого парня — румяного, горячего, на одной из первых лекций по политэкономии спорившего с преподавателем о перегибах при коллективизации.
— Самохин, — холодно продолжал Петр Семенович, — систематически проявлял неуспеваемость по ключевым дисциплинам. Но что хуже — он высказывал чуждые, пораженческие настроения, порочил политику Партии. После последнего предупреждения он не только не встал на путь исправления, но и был замечен в чтении литературы, не рекомендованной для советской молодежи.
Иван сидел, не двигаясь, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Он смотрел на Самохина, который сидел, сгорбившись, на отдельной скамье, его лицо было землистым, глаза пустыми. Он был уже сломан. Голосовали единогласно. Рука Ивана поднялась вверх вместе со всеми. Он ловил на себе взгляд Кати — быстрый, полный понимания и общего ужаса. Этот спектакль был для них посланием: «Смотрите, что бывает с теми, кто высовывается. И даже те, кого хвалят, не застрахованы».
После собрания Петр Семенович окликнул его.
— Борисов, задержитесь на минуту.
Когда аудитория опустела, замдекана подошел к нему. Его улыбка была тонкой, как лезвие бритвы.
— Рад вашему исправлению, Лев Борисович. Видимо, беседа с отцом пошла на пользу. Вы правильно поняли, что такое коллективная ответственность.
— Я стараюсь, Петр Семенович.
— Это видно. Мы даже подумываем утвердить вас профоргом вашей группы на летней практике. Большая ответственность. На вас будут равняться.
Иван почувствовал, как в его теле что-то сжимается. Это был новый уровень. Больше доверия — больше контроля.
— Спасибо за доверие, — автоматически ответил он.
— Да, доверие… — Петр Семенович помолчал, его взгляд стал отсутствующим. — Знаете, ко мне на днях обращалась профессор Орлова. Интересуется, не занимаетесь ли вы дополнительно где-то… на стороне. Говорит, уровень ваших медицинских познаний… не по курсу. Странно, да?
Ледяная игла прошла через сердце Ивана. Он сохранил лицо каменной маски.
— Я много читаю в библиотеке, Петр Семенович. И советуюсь с матерью. Она врач.
— Конечно, конечно, — замдекана кивнул, делая вид, что удовлетворен. — Так и думал. Просто… некоторые товарищи проявляют излишнее любопытство. Вы уж не обращайте внимания. Продолжайте в том же духе.
Он похлопал Ивана по плечу и вышел из аудитории. Иван остался стоять один, в гробовой тишине, с чувством, что на его кожу только что нанесли невидимую, ядовитую метку. Система не просто следила за ним. Она давала ему это понять.
Идея пришла к нему спонтанно, после очередного изматывающего комсомольского собрания. Он видел, как Катя собирает книги в свою потрепанную кожаную сумку. Сорокалетний циничный голос в его голове ехидно заметил: «И что, Горьков, будешь приглашать девочку на свидание? У нее грустные глаза, а у тебя — дурацкий значок ГТО на груди». Но он уже научился заглушать этот голос.
— Катя, — он подошел, стараясь, чтобы звучало нейтрально. — Не хочешь пройтись? В Летнем саду. Воздухом подышать. В четырех стенах задыхаться начинаю.
Она посмотрела на него своими большими, слишком взрослыми для двадцатилетней девушки глазами. В них мелькнуло удивление, легкая настороженность, а потом — понимание.
— Да, — просто сказала она. — Пойдем.
Летний сад просыпался. Скульптуры, укрытые на зиму деревянными щитами, еще стояли как закутанные призраки, но на аллеях уже не хрустел снег, а чавкала под ногами влажная земля. На деревьях лопались липкие почки, наполняя воздух горьковатым запахом. Они шли молча, и это молчание было удивительно комфортным.
— Экзамены скоро, — начала Катя, наконец, ломая тишину. — Боишься?
— Нет, — честно ответил Иван. — Учеба… она дается легко.
— Да, я заметила. Раньше ты этого не показывал.
Они вышли к пустынной, затянутой серой пленкой воде канала. Катя облокотилась на холодный гранит парапета.
— Зачем ты все это затеял, Лев? — спросила она, глядя на воду. — Бег, ГТО, эта… лихорадочная активность в ячейке? Раньше ты был тихим, незаметным. Другого человека я в аудитории видела.
Вопрос был прямым и неожиданным. Старый Иван начал бы юлить, строить из себя шутника. Но он устал от масок.
— Чтобы выжить, — так же прямо ответил он. — И чтобы… иметь право на голос. Чтобы, когда я что-то скажу, меня не приняли за сумасшедшего или вредителя, а хотя бы выслушали.
Катя медленно кивнула.
— Умная тактика. Опасная, но умная.
Она помолчала, а потом заговорила снова, тихо и ровно, как будто рассказывала давно заученную, горькую историю.
— Мой отец был инженером. На Путиловском. Он тоже хотел что-то улучшить. Разработал приспособление для токарного станка. Простое, дешевое. Увеличивало выработку на треть. Он оформил его как рацпредложение.
Она замолчала, и Иван почувствовал, как у него похолодело внутри.
— Что случилось? — тихо спросил он.
— Его рационализацию признали… вредительской. Сказали, что он хочет сорвать производственный план, изнашивая станки. Его «прорабатывали» на собрании. Он не выдержал… умер от инфаркта через месяц. Мама говорит — от стыда и отчаяния.
Иван смотрел на ее профиль, на сжатые губы. Он понял, что ее грусть — это не просто меланхолия. Это знание. Понимание цены.
— Я… я не знал, — пробормотал он.
— Теперь знаешь, — она повернулась к нему. В ее глазах не было слез, только твердая, холодная ясность. — Главное — не торопись, Лев. Ты строишь не дом, а фундамент. И он должен выдержать не только тебя, но и тех, кто будет рядом. Потому что, если он рухнет, обвал погребет всех.
Эти слова прозвучали не как угроза, а как предупреждение союзника. Как передача карты минных полей.
— Я постараюсь, — сказал он, и это было самое искреннее, что он говорил за последние недели.
Он проводил ее до старого, некогда богатого, а теперь заселенного десятками семей дома на Петроградской. Они стояли на ступенях, и между ними висело невысказанное, сложное чувство — не романтика, а глубокое интеллектуальное и человеческое понимание, связь двух чужих в этом мире, нашедших друг в друге родственную душу.
— Спасибо за прогулку, — сказала Катя.
— Спасибо, что пошла, — ответил Иван.
Она кивнула и скрылась в темном подъезде. Он постоял еще немного, глядя на освещенное окно на третьем этаже, где, как он предположил, была ее комната.
В следующую субботу он поехал к родителям. Отец, как обычно, был на работе — его «бумажная» служба в ОГПУ не знала выходных. Квартира утопала в тишине, нарушаемой лишь тиканьем стенных часов и скрипом половиц под ногами.
Анна встретила его с обычной сдержанной лаской, но в ее глазах он прочитал немой вопрос. Она видела его метаморфозу и беспокоилась.
После обеда, когда они остались на кухне вдвоем, он решился на прямой разговор.
— Мама, мне нужна твоя помощь.
— Что случилось, Лёва? — она насторожилась.
— Отец сказал, что мне нужно начинать с малого. С того, что просто, дешево и не вызывает вопросов. Помоги мне. Что в твоей больнице, в твоей поликлинике можно улучшить прямо сейчас? Без всякой химии, без новых лекарств. То, что лежит на поверхности.
Анна смотрела на него внимательно, оценивающе. Потом вздохнула, поставила чашку и достала блокнот и карандаш.
— Хорошо. Давай подумаем, как настоящие практики.
Она начала диктовать, а он — записывать. Это был не мозговой штурм гения, а перечень наболевших, бытовых проблем, с которыми сталкивался любой советский врач каждый день.
Проблема первая: Стерилизация.«Инструменты кипятят в общем баке-стерилизаторе. Потом сестра или санитарка запускает туда руку и на ощупь, под слоем пузырей, выуживает скальпели, зажимы, ножницы. Все перемешано. Потом этим же инструментом делают перевязку. Асептика, Лёва, это сказка для учебников».
Решение: Сшить из старой, но чистой марли простые мешочки-чехлы с завязками. Для скальпелей — один, для зажимов — другой, для зондов — третий. Кипятить инструменты уже в них. После стерилизации вынимать весь мешочек крюком, не касаясь содержимого. Все просто, чисто и ничего не теряется.
Проблема вторая: Дезинфекция.«Санитарки разводят сулему и карболовую кислоту на глазок. То так слабо, что толку ноль, то так крепко, что пары всю палату выедают. Никакого контроля».
Решение: Создать простейшие мерные таблицы-памятки. Нарисовать схематично ложку, стакан, литровую банку. Прописать: «На 1 литр воды — 2 грамма сулемы» или «1 столовая ложка карболовой кислоты на 5 литров». Отпечатать на машинке десяток копий и повесить в каждом процедурном кабинете, в каждой перевязочной.
Проблема третья: Уборка.«Одной и той же тряпкой моют пол в палате, в коридоре и в туалете. Потом удивляются, почему в хирургии такая высокая летальность».
Решение: Ввести цветное кодирование. Нашить на тряпки квадраты трех цветов. Красная — только для палат. Синяя — для коридоров и кабинетов. Желтая — для санузлов. Покрасить в те же цвета ручки ведер. И требовать неукоснительного соблюдения.
Иван слушал, и его охватывало странное чувство. Это было гениально. Не гениальностью прорывного открытия, а гениальностью простоты. Он, с его знаниями о бактериях, антисептиках и внутрибольничных инфекциях, искал сложные пути. А ответ лежал на поверхности: элементарная организация труда и цветные тряпки.
— Давай начнем с первого, — сказал он, указывая на запись о мешочках. — Это самое очевидное.
Они сели писать текст рацпредложения. Иван диктовал обоснование, используя термины «снижение времени на поиск инструмента», «сокращение риска потери мелкого инвентаря», «повышение культуры производства». Анна редактировала, убирая все, что могло бы пахнуть «чуждой теорией».
— Не будем писать «снижение риска заражения», — говорила она. — А напишем «создание более гигиеничных условий труда». Понимаешь разницу?
Он понимал. Идеологически выверенная чепуха была безопаснее, чем медицинская правда.
Через два часа у него на столе лежал аккуратно переписанный листок. «Рационализаторское предложение №1: Внедрение системы маркированных матерчатых чехлов для стерилизации хирургического инструментария». Он был абсолютно легальным, безопасным и… реально полезным.
Уезжая от родителей, Иван держал в руках не просто бумажку. Он держал свой первый, крошечный, но настоящий инструмент для изменения мира. Он не чувствовал триумфа. Он чувствовал тяжесть ответственности и холодную уверенность снайпера, нашедшего первую точку опоры.
Май стремительно подходил к концу. Учеба захлестнула всех последней волной зачетов и экзаменов. В воздухе витал предэкзаменационный зуд, смешанный с предвкушением каникул.
Иван зашел в тир в последний раз перед закрытием сессии. Инструктор молча вручил ему маленький жестяной значок — «Ворошиловский стрелок». Тот самый, с силуэтом стреляющего бойца. Иван приколол его к груди, рядом с комсомольским значком. Это была не просто безделушка. Это был первый материальный, осязаемый результат его новой тактики. Пропуск в мир «оборонщиков». Доказательство, что он может быть не только умным, но и сильным, метким — идеальным солдатом для системы.
В общежитии царил хаос сборов. Сашка, сияя, поймал его в коридоре.
— Лёвка, приказ! Нас с тобой распределили на практику в больницу им. Мечникова! В одну бригаду! Вот это да! Будем людей спасать!
Иван смотрел на его горящие энтузиазмом глаза и вспоминал глаза Кати. «Фундамент должен выдержать тех, кто рядом». Сашка был частью этого «рядом». Его наивная вера была и уязвимостью, и силой.
Вечером, перед сном, в комнате, заваленной учебниками и упакованными чемоданами, Иван лег на койку и закрыл глаза. Он подводил итоги.
Физически он стал другим человеком. Сильным, выносливым. Его новое тело было уже не чужой оболочкой, а его единственным инструментом.
В академической среде он больше не был изгоем. Он был перспективным студентом, с которым интересно поговорить.
В комсомоле он укрепил свои позиции. Он был не просто своим, он был одним из лидеров.
С Катей между ними возникла та тонкая, прочная нить понимания, которая была дороже десятка легкомысленных романов.
И самое главное — у него на руках был план. Реальный, легальный инструмент для начала изменений. Его рацпредложение о стерилизационных мешочках уже лежало в бюро ВОИР при институте.
Он встал и подошел к окну. За окном, в синих сумерках, темнел Ленинград. Где-то там были больницы, в которых люди умирали от глупости и антисанитарии. Где-то там была система, готовая смешать его в лагерную пыль. Но где-то там были и его союзники. Мать. Отец, по-своему. Катя. Сашка. Профессор Жданов.
«Первый курс позади, — подумал Иван Горьков, глядя на свои отражение в стекле, на котором висела тьма и дрожали первые огни. — Теперь начинается настоящая работа».
Он больше не был беспомощной жертвой обстоятельств. Он был солдатом, прошедшим начальную подготовку. И он был готов к выходу на передовую.