'Самое сложное в игре с историей — не изменить будущее.
Самое сложное — не сойти с ума, пока ты это делаешь.'
Часть 1: 2018 год. Иван Горьков.
Последний пациент ушел, хлопнув дверью. В опустевшем кабинете повисла тишина, густая и липкая, как сироп от кашля. Иван Горьков откинулся на спинку стула, и та жалобно скрипнула. Сорок лет. Сорок лет, и большую часть из них он провел здесь, в этой поликлинике города N, чье название всегда казалось ему синонимом слова «никуда». Воздух был насыщен запахами — спирта, дезинфекции, немытого тела и той особой безнадежности, которая исходит от бюджетных учреждений здравоохранения.
Он потянулся к кружке с остывшим чаем, на дне которой темнела забытая собачка-печенье.
— Ну вот и всё, — тихо прошептал он, и голос его прозвучал хрипло и устало.
— Еще один день в копилку мировой медицины.
Его взгляд скользнул по потрескавшейся кушетке, халату на вешалке, стопке историй болезней. Когда-то, кажется, в другой жизни, он мечтал о карьере хирурга. Питер. Москва. Скальпель в руке, блестящие инструменты, тишина операционной, нарушаемая только ровным гудением аппаратуры. Амбиции были. Талант, говорили преподаватели, был. Но для столицы нужны были связи, деньги, напор. А у него был только диплом и упрямство, которого хватило ровно на то, чтобы уехать сюда, в эту глухомань, где самыми сложными операциями были удаление бородавок и вправление вывихов, полученных в пьяных драках.
Мысленно он представил, как его однокурсник Сергей, теперь светило в московской клинике, проводит сложнейшую лапароскопию. А он, Иван Горьков, только что выслушал сорокалетнюю женщину с вегетососудистой дистонией, которая жаловалась на головокружение от плохой погоды.
— Пропейте пустырник, — сказал он ей, и в его голосе не было ни капли сочувствия, только профессиональная усталость.
— И меньше смотрите сериалы по вечерам.
Он резко встал, и старая травма колена отозвалась тупой болью. Колено. Еще один памятник его несостоявшимся амбициям. ММА, юношеский задор, перспективы… и один неудачный поворот, хруст, и прощай, спортивная карьера. Осталась только мышечная память, да иногда, в редкие моменты ярости, тело само вспоминало резкие движения. Но чаще — только эта ноющая боль, особенно к концу дня.
Он снял халат и бросил его на кушетку. Под халатом оказалась мятая рубашка. Он вышел из поликлиники в прохладный вечер. Город был серым, безликим. Он зашел в знакомый магазин у дома, купил готовую курицу-гриль, пакет пельменей и бутылку дешевого виски.
— Ужин чемпиона, — усмехнулся он про себя, расплачиваясь на кассе.
Его квартира в панельной хрущевке была точным отражением его внутреннего состояния: захламленная, пыльная, наполненная одиночеством. На полках стопками лежали книги — Атлас топографической анатомии, справочник фельдшера, учебник по органической химии, зачитанный до дыр. Рядом — пульт от телевизора, пустая пивная банка, пачка сигарет. Он включил ноутбук, и экран осветил его усталое лицо. Автоматическими движениями он нашел видео со старых соревнований по ММА. На экране молодой, гибкий, злой парень с горящими глазами делал болевой на противнике. Иван потрогал свое колено.
— Дурак, — прошептал он экрану. — Полный дурак.
Он налил виски в стакан, не разбавляя. Первая порция обожгла горло, принеся долгожданное тепло. Он ел курицу прямо из контейнера, глядя в одну точку. Жизнь — это не диагноз, ее не исправишь. Это анамнез. А его анамнез — это история болезни под названием «Как все пошло не так». Холост, семьи нет, друзей почти не осталось. Только работа, алкоголь и книги, как попытка сбежать от реальности в мир, где его знания что-то значат.
Виски делал свое дело. Тоска становилась менее острой, сменяясь привычным онемением. Но сегодня она была особенно навязчивой. Ему не хотелось оставаться в этой клетке из четырех стен.
— Ладно, Горьков, — сказал он себе вслух. — Хватит киснуть. Пора и честь знать.
Он надел потрепанную куртку и вышел из дома. Его ноги сами понесли его в бар «Гастроном» — заведение с линолеумом на полу, крашеными зеленой краской стенами и стойкой, за которой стояла вечно недовольная барменша Люда. Бар был полупуст. Пахло пивом, сигаретным дымом и жареным луком. Иван заказал виски и сел в углу, наблюдая за немногочисленными посетителями. Он видел свое отражение в грязном зеркале за стойкой — полное, обрюзгшее лицо с мешками под глазами. Сорокалетний неудачник в самом расцвете сил.
В баре была одна женщина, одинокая, привлекательная. Он видел, как она украдкой на него посматривала. Виски придал ему храбрости. Он подошел, неуклюже представился. — Иван. Врач.
— Ольга, — ответила она, улыбнулась. Разговор как-то сразу не заладился. Он был слишком циничен, она — слишком легкомысленна. Он пытался блеснуть знанием, рассказывая о последних статьях в медицинских журналах, но видел, что ей скучно.
И тут появился Он. Крупный, уверенный в себе, с взглядом хозяина положения.
— Оль, все нормально? — спросил он, положив руку ей на плечо. Его взгляд скользнул по Ивану с нескрываемым презрением.
— Все в порядке, Дима, — поспешно ответила Ольга.
Иван почувствовал, как по телу разливается знакомое тепло ярости. Пьяное, бесполезное чувство.
— Мы просто разговариваем, — сказал он, и его голос прозвучал резче, чем он хотел.
— Разговор окончен, — отрезал Димка. — Пошел вон.
Это было последней каплей. Годы накопленной злости, разочарования, унижений вырвались наружу. Не думая, на автопилоте, Иван рванулся вперед. Его тело, помнящее движения молодости, сработало четко и жестоко. Короткий удар в солнечное сплетение, захват. Димка ахнул от неожиданности и боли. Но он был тяжелее и моложе. Он рванулся, пытаясь вырваться. Иван, удерживая захват, сделал резкий шаг, и тут его предало старое травмированное колено. Оно подкосилось с острой, знакомой болью. Захват ослаб. Димка, рыча, оттолкнул его с силой.
Иван потерял равновесие и полетел навзничь. Время замедлилось. Он увидел грязный линолеум пола, ножку стула, окурок. И острый металлический угол столешницы, прямо на пути его головы. Он попытался уклониться, но не успел.
Раздался глухой, костяной щелчок. Не столько боль, сколько ощущение глупой, абсурдной нелепости пронзило его мозг.
— «Неужели все? Из-за такой ерунды?» — промелькнула последняя ясная мысль.
А потом — только темнота.
А потом — только темнота.
Часть 2: 1932 год. Лев Борисов.
Тишины не было. Ее вытеснил густой, многослойный гул. Скрип перьев по дешевой бумаге, сдержанный кашель с задних рядов — сухой, надрывный, частый спутник студенческой бедности. Шепот. Шуршание подошв по протертому до дыр паркету. Воздух в аудитории Первого Ленинградского медицинского института был тяжелым и насыщенным. Он пах дешевым табаком «Беломор», влажной шерстью просушивавшихся на телах пальто, мокрой известкой, сочившейся с потрескавшихся стен, и едким, неистребимым запахом карболовой кислоты — главного оружия против заразы.
Лев Борисов сидел, сгорбившись над конспектом. Двадцать лет. Всего двадцать. А за спиной — уже детство, опаленное Гражданской, и юность, вписанная в суровые рамки Новой Экономической Политики. Его пальцы замерли на странице, но глаза не видели выведенных химических формул. Он смотрел на огромную, некогда роскошную, а ныне потускневшую люстру, пылившуюся под потолком. На стенах висели портреты — Ленин, с строгим и умным взглядом, и другие, чьи лица уже начинали сливаться в единый образ Партии.
Он был одет просто, как и все: поношенные брюки, застиранная рубашка, сверху — грубый свитер. Рядом, на парте, лежали чернильница-непроливайка и перо с дешевым стальным пером. Его сосед, румяный и всегда голодный Сашка, что-то жадно жевал, пряча кусок хлеба с салом под партой.
— Борисов! — раздался резкий голос профессора Анатолия Игнатьевича, человека в потертом, но безупречно чистом костюме.
— Если вы уже усвоили сегодняшний материал, проиллюстрируйте нам механизм действия сальварсана.
Лев вздрогнул. Механизм? Он знал, что это соединение мышьяка, что оно как-то борется с сифилисом, но подробности… Он видел, как профессор смотрит на него через очки, и в его взгляде — не злоба, а усталое разочарование.
— Я… не совсем готов, Анатолий Игнатьевич.
— Жаль, — сухо ответил профессор и перевел взгляд на другого студента.
— Препарат, между прочим, Нобелевской премии удостоен. Не мешало бы знать.
Прозвучал звонок. Студенты поднялись с мест, задвигали стульями. Лев почувствовал, как накатывает волна усталости. Нужно было бежать в библиотеку, нужно было конспектировать, нужно… Он резко встал и, не глядя по сторонам, зашагал по коридору. В голове стучала одна мысль:
— «Успеть, успеть, успеть».
Коридор был широким, с высокими потолками, но от этого не казался просторным. Его заполняла толпа студентов — кто в военной форме, кто в гражданской, но одинаково бедной одежде. Лев, пробираясь сквозь нее, не заметил мокрый, темный участок пола у стены, где только что прошлась уборщица с тряпкой и ведром. Его нога резко поехала вперед.
Он не успел даже вскрикнуть. Нелепо взмахнув руками, он поскользнулся и полетел навзничь. Затылком он пришелся точно о выступ массивного дубового плинтуса, шедшего вдоль стены.
Раздался тот самый, глухой костяной щелчок.
Темнота нахлынула мгновенно, без всяких мыслей. Последнее, что он увидел, — это испуганные лица однокурсников и очки профессора Анатолия Игнатьевича, склонившиеся над ним.
Часть 3: 1932 год. Иван Горьков?
Сознание вернулось к нему не светом, а болью. Тупая, раскатистая волна, бьющая в затылок с каждым ударом сердца. Иван Горьков открыл глаза, и первое, что он увидел, — это потолок. Не ровный, побеленный потолок его панельной хрущевки, а высокий, с отслаивающейся штукатуркой, с трещиной, извивавшейся, как река на древней карте. По углу ползла серая паутина.
— Где я? — хотел он спросить, но из горла вырвался лишь хриплый стон.
Он попытался приподняться на локтях, и тело отозвалось протестующей ломотой. Но это было не его тело. Руки — более длинные, костлявые. Кожа гладкая, без знакомых шрамов и пигментных пятен. Он сжал пальцы в кулак — сила была чужой, непривычной.
— Лёв, очухался? — раздался голос справа.
Иван резко повернул голову (еще одна вспышка боли в виске) и увидел молодое, румяное лицо с коротко стриженными волосами и добрыми, немного простоватыми глазами. Парень сидел на соседней койке, застегивая серую гимнастерку.
— Мать-то твоя вчера приходила, пока ты без памяти валялся, — продолжал парень, не дожидаясь ответа.
— Молока оставила, хлебца. Говорит, пусть оклемается. Просила присмотреть за тобой.Иван уставился на него, не в силах вымолвить ни слова. Его мозг, отточенный годами диагностики, лихорадочно работал.
— Белая горячка? Кома? Передоз? Но симптомы не сходились. Галлюцинации не были такими… тактильными. Он чувствовал шершавую ткань одеяла на коже, вдыхал воздух, насыщенный странными запахами.
Он огляделся. Комната была огромной, похожей на казарму. Рядом стояли железные кровати с тонкими тюфяками, застеленные серыми одеялами. Посередине — длинный стол, заваленный книгами, бумагами и крошками черного хлеба. На стене висел портрет Ленина, смотрящего куда-то в сторону. Из окна, завешанного простой тканью, лился бледный свет зимнего ленинградского утра.
Запахи… Это был настоящий коктейль. Вонь дешевого табака, смешанная с запахом пота и влажного сукна. Кисловатый дух немытого пола. И снова — навязчивый, лекарственный запах карболовой кислоты.
— Леша, — наконец выдавил Иван, прочитав имя на спинке соседней кровати. Голос прозвучал чужим, более высоким.
— Ну, я и есть, — ухмыльнулся сосед.
— А ты кто? Только не говори, что память потерял. Профессор Анатолич такую лекцию прочитает…
Иван закрыл глаза, пытаясь отогнать наваждение. «Успокойся, Горьков. Это просто химия в мозгу. Драка в баре, черепно-мозговая. Сейчас пройдет. Сейчас…»
Но когда он вновь открыл их, ничего не изменилось. Он видел грубые доски пола, тумбочку с жестяной кружкой, свою собственную руку, лежащую на одеяле. Чужую руку.
Паника, холодная и липкая, поднялась из живота к горлу. Он был не в больнице. Он был не в своем времени. Он был не в своем теле.
— Ладно, добрей, — сказал Леша, вставая.
— Я на лекцию бегу. А то опоздаю, меня комсомольское собрание замучает. Ты лежи, оклемывайся. Родителей своих жди, они должны были к утру прийти.
Он вышел, и Иван снова остался один. Он сжал голову руками, пытаясь собрать мысли в кучу. Воспоминания о баре, о падении, о тупой боли… А потом — обрывки других воспоминаний. Чужих. Занятия в анатомичке, строгое лицо отца, теплые руки матери, вкладывающие в его руку стетоскоп… Лев Борисов. Студент-медик. Сын…
Дверь в комнату скрипнула и открылась. На пороге стояли двое.
Мужчина — в форменной гимнастерке темно-серого цвета, без явных знаков различия, но с такой выправкой и строгостью во взгляде, что не оставалось сомнений — военный или чекист. Его лицо было испещрено морщинами, волосы коротко подстрижены. Он смотрел на Ивана оценивающе, без улыбки.
Рядом с ним — женщина. В строгом темном платье, с уставшим, но умным и добрым лицом. В ее глазах читалась тревога. В ее руках была небольшая авоська.
— Ну что, студент, с парашютированием закончил? — раздался твердый, низкий голос мужчины.
— Или решил, что лоб крепче дубового плинтуса?
Иван замер. Он узнал их. Из тех самых, чужих воспоминаний. Борис Борисов. Отец. Анна Борисова. Мать.
— Борис, не усугубляй, — тихо сказала женщина, подходя к кровати. Ее пальцы, прохладные и уверенные, легли на его лоб. Прикосновение врача.
— Сотрясение, скорее всего. Лёва, как ты себя чувствуешь?
Ее взгляд был полон такой искренней заботы, что у Ивана комом подкатило к горлу. Он не помнил, когда к нему в последний раз прикасались с такой нежностью.
— Хорошо… — прохрипел он. — Все хорошо.
Но внутри все кричало. Это не галлюцинация. Слишком детально. Слишком реально. Он видел каждую морщинку на лице матери, каждую затяжку на гимнастерке отца. Он чувствовал запах дешевого мыла от ее кожи и легкий аромат махорки, исходящий от него.
— Голова не болит? — спросила Анна, заглядывая ему в глаза, проверяя зрачки.
— Немного, — соврал он.
— Ничего, заживет, — бросил Борис, все так же стоя у порога. — Главное, чтобы мозги на место встали. Учиться надо, Лев, а не по коридорам кувыркаться. Время сейчас серьезное. Разгильдяйство никому не нужно.
— Борис, — снова мягко остановила его Анна. — Давай оставим нотации. Дай ему прийти в себя.
Она вынула из авоськи бутылку молока и завернутый в тряпицу кусок хлеба. — Вот, подкрепись. Я вечером зайду, посмотрю.
Они поговорили еще несколько минут. Отец — сдержанно и строго, мать — с теплотой и беспокойством. Иван почти ничего не слышал. Он кивал, стараясь выдавить из себя короткие ответы. Его мозг анализировал: интонации, слова, одежду, обстановку. Все сходилось к одному, невозможному выводу.
Наконец, они ушли. Дверь закрылась. Иван остался один в гулкой тишине общежития.
Он медленно поднял перед собой свои новые, чужие руки. Развернул их, сжал кулаки. Он встал с кровати, шатаясь, подошел к маленькому, мутному зеркалу, висевшему на стене. Из него на него смотрел незнакомый юноша. Бледное лицо, темные волосы, прямые брови, испуганные глаза. Лев Борисов.
— Иван Горьков мертв, — тихо сказал он своему отражению.
И тут его накрыло. Не паникой. Не страхом. А холодной, хирургической ясностью. Он провел пальцами по виску, где пульсировала боль. Он был жив. Он был молод. Он был в Ленинграде. И он был студентом-медиком.
Он посмотрел на свои руки — руки врача. Пусть и в другом теле. Пусть и в другом времени.
— Я либо сошел с ума, — прошептал он, — либо мне невыносимо повезло. Пока не понял, что хуже.
За окном простучал по булыжникам автомобиль, какой-то допотопный, с дребезжащим звуком мотора. Крикнул человек. Где-то далеко играла гармошка. Он сделал глубокий вдох, вбирая в себя запахи этой новой, чужой жизни. Запахи эпохи.
Игра началась…