Больно не было. Было до отвращения, до тошноты неприятно. Тело словно перемололи в мелкую труху, а затем сунули под пресс. Это не боль, это нечто иное, когда каждая мышца, как чужая. Она не подчиняется тебе, живет собственной жизнью, делая только то, что ей хочется и тогда, когда ей захочется.
Страха не было. Были неприятие, возмущение, гнев, апатия. Я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Конечности лишь изредка сами вздрагивали, но ощущения были иными, чем, когда Тьма напрямую управляла ими. Тогда я тоже не чувствовал тела, но знал, что оно есть, и понимал, что Тьма справится лучше. Сейчас же тела словно не существовало. Я не понимал есть ли оно, или я лишь разум, что обитает где-то в ледяной пустоте, ровно до того момента, когда боль пронзала мышцу, заставляя ее вздрагивать.
Я был похож на куклу-Петрушку, дергая руками и ногами, как придется. С другой стороны, я знал, что они есть. Не послушные, но мои.
А что если я всего лишь чья-то марионетка? И хозяин дергает за ниточки, проверяя не порвалось ли где что. Опасная мысль взрывалась сверхновой, и с ней волнами накатывал ужас, но он не мог ни остаться, ни причинить вреда, он разбивался о Тьму. Неприступная, плотная, сильная она заставляла ужас разбиться, утечь, исчезнуть, унося с собой и породившую его мысль.
Я не мог быть марионеткой, не мог быть куклой на палочке, хотя бы потому, что мог свободно думать. Я испытывал радость, горе, страх, усталость. У меня были счастливые воспоминания, я помнил маму, помнил, как она читала мне. Я помнил отца и его суровый взгляд, над подавленной улыбкой. Наташку, с ее вечным недовольством и помешательством на платьях. И, конечно, Оленьку, от чьей улыбки мог растаять любой, даже самый большой айсберг.
Как же жаль, что сейчас их не было рядом со мной. Как же мне хотелось обнять их всех, прижаться к маме и отцу, прижать к себе сестер. Но я не мог. Отец и мать арестованы, сестры отправились к бабушке, и я не знаю, доехали ли. А я, я застрял в чертовом тоннеле со странными кружащимися в непонятном водовороте тварями и порождениями тьмы. Хотя прямо сейчас я сам был не больше, чем ее порождение.
Вокруг меня была Тьма. Нежная, мягкая, добрая. Она окутывала меня, ласково касаясь кожи, словно первый теплый ветерок, начала весны. И я не боялся, я знал, что Тьма не даст меня в обиду, знал, что она убьет любого, кто попытается причинить мне вред. Знал, что я в полной, безопасности, но не понимал почему. Не видел зачем.
Не видел. Света не было. Непроницаемой, плотной повязкой Тьма укрывала мои глаза, не позволяя им видеть ничего, кроме себя самой.
С носом она так поступить не могла. Или не хотела, кто знает. Однако запахи я чувствовал, резкие, неприятные, но очень знакомые. Я уже чувствовал их, и мне тогда было не очень хорошо. Только вспомнить, как именно было не хорошо, и что это за запахи не мог.
Звуков не было. Но понял это я не сразу. Лишь когда что-то холодное проникло сквозь Тьму, коснулось моей руки, обжигая ее легким, но решительным прикосновением и кольнуло чуть ниже локтя, сквозь тишину прорвался мотив детской песенки о ежике, я понял, что до этого ничего не слышал.
Сильный запах проник в нос и на этот раз я его узнал. Спирт! Самый обычный медицинский спирт! Почему-то стало спокойно и тепло внутри. Но Тьма не может пахнуть спиртом. Она ничем не пахнет. Но даже эта мысль не смогла разрушить все растущее теплое ощущение.
Его разрушил укол. Болючий, резкий, глубоко в локоть, до самой кости. Я невольно пискнул. Что-то холодное прижалось к шее, чьи-то пальцы обхватили запястье, надавили чуть выше ладони. Что-то звякнуло, что-то разбилось. Громко затопали быстро удаляющиеся шаги.
Я лучше слышал, я начал чувствовать тело, я узнал запах спирта и формальдегида. Мелькнула мысль о больнице, но была отброшена. Без логики, без причины, из чистого страха и непонимания.
Чувствительность возвращалась. Я уже мог пошевелить пальцами на руках, но когда попробовал шевельнуть рукой, то поднять ее не смог, но услышал звон. Словно цепочка звякнула.
Цепочка, спирт и формальдегид, я в больнице, и я привязан. Черт с ней с больницей, я привязан, и я ничего не вижу. Паника накатила. Я хотел всклочить, но руки и ноги слушались плохо, и сил порвать цепи у меня не нашлось. Они лишь лениво, потревоженно звякнули.
Я бился в истерике, я кричал, что было сил, пытался сбросить повязку с глаз, все напрасно. Кто-то сильный, питоном обвил мои ноги. В бедро вонзилась тонкая игла. Женский голос сказал:
- Все!
Голос я не знал, а облегчение в нем сквозящее ничего хорошего не обещало. Она произнесла всего одно слово, но это было с большой буквы Слово. В нем смешалось все и удивление, и радость, и гнев, и облегчение, усталость и, наверное, все-таки, ярость.
На лоб мой легли ледяные пальцы, я ощутил запах лаванды и апельсина. В лицо пахнуло крепким кофейным ароматом.
- Вы слышите меня, Глеб? – спросила женщина. Судя по голосу ей лет пятьдесят, или она очень много пьет и курит. – Не пытайтесь, что-то сказать или сделать, просто расслабьтесь. Мы с вами поговорим в следующий раз. Когда вы вновь очнетесь, меня сразу позовут.
- Инга Александровна, - голос был тот же, но он отодвинулся и унес с собой аромат кофе. – Присматривайте за ним, не покидайте палаты, для ваших естественных нужд возьмите утку. Ужин прикажу подать вам сюда. Николай Николаевич сейчас принесет вам кровать. Да, - голос был направлен в иную сторону, - ты был прав, он уникальный мальчик.
- Волошины умеют удивлять, - усмехнулся молодой, звонкий, чистый мужской голос.
Волошины?
Тело мое вновь стало чужим, мысли запутались в себе, мышцы обмякли. Тьма внезапно расцвела красками, в ней появились зеленые, красные, желтые, синие, огоньки, медленно разрастающиеся до размеров взрывов фейерверков, осыпаясь вниз раскаленными звездами.
Рядом со мной и мать и отец. Она красива, в голубом платье, держит меня под руку, и широкая юбка ее окутывает мне ноги. Она смотрит вверх, ее рот чуть приоткрыт, как всегда в минуты удивления, или восхищения. Он вверх не смотрит, он смотрит на нее, в его крохотных, словно мышиных, глазках восхищение и страх. Восхищение женщиной ставшей его женой, и страх ее потерять. Нет, не физически, ее смерть он бы пережил. Горевал бы, пропил бы остатки состояния, в сотый раз перезаложил бы дом, но пережил. Он боялся, что она уйдет, сбежит с молодым морячком, или офицером.
Такого позора, такого унижения он пережить бы не смог. Но он знал, что она не уйдет. Она любила его и только его. Он не понимал почему и за что, но принимал ее любовь, страшась узнать откуда она берется.
Отец повернулся ко мне, маленький, пузатенький, лысый. Его крохотные заплывшие глазки сверкнули, пухлые губы растянулись в улыбке. Он был неприятен, но от него шло столько любви, что я улыбнулся ему в ответ.
- Он улыбается, - выдохнул мужчина.
Ему ответила женщина, которая крикнула «все», но слов ее я не разобрал, лишь тон, слегка насмешливый, не над ним, надо мной. Не знаю, как я понял это, просто ощутил, но даже мысленно возмутиться не успел.
Теплые, мягкие лапки Тьмы погасили огни, прогнали родителей, окутали меня, отгородив от мира. Они звали меня с собой, они манили, обещали спокойствие и радость. И я не стал им сопротивляться.
Тьма приняла меня, нежно окутала, вжалась, как во что-то родное. Как Оленька вжималась в своего медведя.
Оленька? Кто такая Оленька и почему она с медведем? Не важно, разберусь потом, сейчас у меня есть Тьма.
Я отдался ей целиком, и она приняла меня.