В крохотной комнате без окон воняло потом и кровью. Страх пропитавший серые каменные стены, и серый, в темных пятнах пол, сочился ото всюду, въедаясь в кожу, обволакивая, мешая дышать, лишая разума.
Я сидел на железном, привинченном, к полу стуле и, стараясь глубоко не дышать, смотрел в одну точку. Туда, где в узкую щель пробивался снаружи едва заметный свет.
Сидеть неудобно, спина затекает, ноги дрожат, от пережатых в бедрах нервах. Мне страшно, руки трясутся, разум цепляется за любую возможность не свалиться в панику. Мерзко. Противно.
Противно находиться здесь, противно вдыхать тяжелые ароматы. Они давят, они не дают сосредоточиться, не дают понять, что происходит. Хочется выломать дверь и броситься куда угодно, хоть под пули охранников, только бы не быть в этом темном, пропитанном чужой болью и чужими страхами месте.
К чужим примешивались и мои, создавая неповторимый коктейль ужаса и непонимания происходящего. Если бы кто-то, что-то объяснил, если бы сказал почему я оказался здесь. Даже, если бы мне предъявили обвинение, пусть самое нелепое, все равно стало бы легче, а так, сижу, гадаю. В голову лезет всякая ерунда и каждая следующая мысль страшнее предыдущей.
Я потерял счет времени. Я чувствовал, что проваливаюсь в некое подобие безумия. И я не нашел ничего лучше, как вытянуться на стуле и закрыть глаза. Сам не заметив того, я задремал. Возможно, сказалась бессонная ночь, а возможно, разум больше не мог выносить идущего изнутри ужаса.
Я в тюрьме. Наравне с ворами, убийцами, насильниками, бунтовщиками, подстрекателями, поджигателями и разжигателями. Пособниками темных. Я один из них, без имени, без фамилии, без будущего. Я лишь номер на папке для бумаг. И останусь таким, до тех пор, пока не придет следователь. Тогда я вновь обрету имя, ненадолго, только на то время, пока мы разговариваем. А потом снова стану безликими цифрами на папке для бумаг.
И следователь пришел. Он остановился, в дверях, заполнив собой весь проем. Взглянул на меня, поднял папку, прочитал вслух мое имя, дождался моего кивка, поморщился. Расстегнул верхнюю пуговицу кителя, размял шею, снова поморщился, небрежно швырнул папку на стол. Вошел в камеру, вздохнул. Сокрушенно покачал головой, прошептал что-то о профессионализме.
Уперев руки в стол, он наклонился над ним и спросил:
— Так значит это ты у нас Глеб Сергеевич Сонин?
— Да, — кивнул я.
Он скривился так, словно зубы болели даже у его любимой лошади, и я подумал, что он и в третий раз, задаст вопрос о моем имени, рассчитывая услышать иной ответ. Но он кивнул и отвернулся. И это был последний раз, когда он услышал от меня ответ, что его устроил.
Толстый, лысый мужик навис надо мной, стремясь лишить меня пространства для маневра, отрезать пути к бегству, подавить, подчинить себе. Погоны капитана на плечах лысого, то и дело напоминали об его значимости. Да и сам он при каждом удобном, и не слишком, случае не забывал ввернуть, что дело, коим он занимается, весьма важное для империи и государя лично. Иначе бы им занимался кто-то другой, а не толстый, лысый капитан. И именно толстый, лысый капитан раскроет это дело. Именно он сможет справиться там, где спасовали другие, иначе бы его не поставили.
Я молчал. У меня не было секретов, просто мне нечего было ему сказать. Больше нечего. На все простые вопросы об имени моем, родителей, сестер, кузенов, слуг, соседей и даже соседской собаки я уже ответил. А на вопрос каким образом наша семья связана с темными, сказать мне было нечего.
Услышав этот вопрос первый раз, я расхохотался. Мы связаны с темными? Не глупите, господин капитан. Мой отец не самый крупный чиновник, отчаянно пытающийся усидеть на двух стульях, а именно не вылететь со службы и обеспечить троих детей и жену всем необходимым. Да, мой отец пару раз принимал участие и личное, и финансовое в сомнительных операциях, но судьба сама его наказала. Операции те не были незаконными. Рискованными, с финансовой точки зрения, и все риски оправдались, как нельзя лучше. Отец терял на них все, кроме надежды, и нас - его семьи.
Мама? Это даже не смешно! Тихая, домашняя, выросшая в отдаленном поместье своего отца, и там же получившая образование, а потому не слишком любящая большие сборища и разного рода балы. Не набунтовавшись в юности, она бросала вызов обществу, часто появляясь на балах одетой не по случаю. Она могла выпить лишнего, не рассчитав свои силы случайно, или намеренно. Она могла, и часто была, несдержанна на язык, высказывая людям в лицо то, что иные опасались сказать в спину. Не любили ее и за красоту, что не покинула маму, даже после рождения троих детей. И более того, осталась с ней и после тридцати. За ее спиной шептались, называя ведьмой и были правы. Она и была ведьмой из очень древнего рода, однако секрета из этого не делала. Но связаться с темными? Мама? Когда? В тот момент, когда отвозила в ремонт и чистку очередные испорченные Вольдемаром Наташкины туфли? Или, когда возила Оленьку к врачу?
Самый темный из нашей семьи это я! Я умею делать паучков прямо из воздуха, прямо из той тьмы, что растворена в нем. Той самой, что прячется под столом, под кроватью, за портьерой, в темном углу. Она безопасна, она безобидна, она живет с нами рядом, и сама боится той тьмы, что снаружи. Той которая поглощает служащих ей темных, той которая пожирает их души. Эта же тьма, она безобидна, она...
Не так уж и безобидна. Мне вспомнился паук, что гнался за, сидящим на шторе, Вольдемаром. Я вспомнил как он рос, впитывая в себя тьму, как увеличивалось его тело, на лапах появлялись шипы, и я им не управлял. Я с трудом поймал его, с еще большим трудом подчинил себе и развеял.
Быть может именно тот всплеск, когда паук стал набирать силу и почувствовали бдительно следящие за всем подобным полицейские маги. И если так, то все, что происходит сейчас, все то, что произошло в рождество, арест отца и мамы, мой арест, это все моя вина.
А что с сестрами? Они с Анастасией Павловной и можно не беспокоиться, она позаботится о них. Только насколько хватит денег, оставленных отцом. В том, что мой родитель оставил что-то я не сомневался. А если нет? Если и их тоже арестовали?
Я сглотнул и нависший надо мной лысый истолковал это как проявление страха. Его глаза вспыхнули, его губы разошлись в довольной, кривой улыбке, даже его по-бульдожьи висящие щеки и те покраснели от удовольствия. Он оперся ладонями об стол и приблизился, едва не касаясь моего лба своим.
— Глеб, ты же не дурак, — завел песню, которую повторял по нескольку раз на дню. — Ты же понимаешь, ты же знаешь, что бывает с теми, кто помогает темным. И лучше тебе не знать, что бывает с теми, кто напрямую связан с ними. Твой отец связан, это уже доказано, — он махнул рукой на дверь, словно отмахивался от надоевшей мухи. Наверное, это должно было означать, что для моего отца уже все потерянно, но я видел в этом лишь нелепый жест. — Он не хочет признаваться, но Охранный Отдел свое дело знает, раз попал в их лапы они своего не упустят. Тебе повезло, ты попал к нам. Мы вовремя тебя арестовали, успели, так сказать. Твоему отцу не повезло. Так облегчи его душу, не доводи его до пыток. Люди из Охранки пытать умеют и любят. Ему будет больно. Очень больно! А раз он связан с темными и это доказано и нужно лишь признание от него самого, то они и стесняться не станут. Так его изувечат, что и хоронить в закрытом гробу будут. Или не будут. Темных можно и не хоронить, бросить где-нибудь тела и пусть собаки их сожрут. Но ведь до этого можно и не доводить. Достаточно просто сказать правду. Тебе достаточно лишь рассказать, как все было, и тогда у Охранки не станет смысла его пытать и тем более убивать. Ну же, Глеб, говори. Словами ты хуже не сделаешь, а молчанием очень даже!
Я поднял на него глаза. Ничего нового. За столько дней. Я предположил, что беседы проводятся трижды в день, сразу после приема пищи. И даже если ошибся, то ненамного. Первые пару дней он пытался меня умаслить, даже сладости какие-то носил, словно я мальчишка с рабочих окраин и сладостей не ел. Он все пытался ко мне в друзья напроситься, показывал, что понимает меня, что видит, как мне тяжело, что я вообще не создан для арестантской жизни.
С последним я был полностью согласен. Хотелось домой, хотелось позаботиться о сестрах, хотелось начать действовать, спасти маму. Хотелось помочь отцу.
Всякий же раз, когда я думал об отце, я проваливался во тьму сожаления. Чувство вины наполняло меня, делало мою жизнь невыносимой. Ни жесткая привинченная к стене кровать, ни клопы, ни шуршащие в стенах крысы, ни отвратительная еда, ни вонь из дыры в полу, служившей мне уборной, ни холод по ночам, ни отсутствие солнечного света и свежего воздуха не могли испортить мне жизнь больше, чем я делал это сам. Всякий раз вспоминая об отце, я сворачивался клубочком на кривых досках кровати и глотал слезы, вспоминая наш последний разговор. Я думал о словах, что сказал ему, о той ненависти, что тогда испытывал. Я сожалел о том, что не сказал ему, как его люблю, даже тогда, когда его забирали, я промолчал. Не сказал. Не смог. Дурак!
— Ну же Глеб, — глаза лысого капитана оказались напротив моих, слились в один огромный глаз, и я невольно улыбнулся.
Он ударил без замаха, заученно, отработанно, точно снизу в подбородок.
Я отлетел к стене, врезался в нее спиной, услышал хруст рвущейся ткани и не удержавшись на ногах рухнул на пол.
— Я хотел мирно, — произнес лысый, растирая ушибленные костяшки. — Хотел! Я пытался договориться, я старался чтобы ты ни в чем не нуждался, я даже яблок моченых тебе на Новый Год принес. А ты, — он закрыл глаза, тяжело вздохнул, покачал головой и снова вздохнул, еще тяжелее, чем раньше. — Ты смеешься надо мной, — он размял шею, отчаянно хрустя позвонками.
Он снова ударил. Снова без замаха. Видать, до того, как растолстеть, он был знатным бойцом. Я челюстью чувствовал расчетливость и четкость ударов.
Жир на теле не мешал бить. Он не позволяет бить долго, заставляя человека выдыхаться, но бить не мешал. И толстый капитан бил. Бил с упоением, вымещая злобу за все дни, что я провел здесь. За все то унижение, что он испытал, пытаясь добиться от меня правды. Той правды, что нужна была ему.
— Раз добиться не вышло, — он поднял меня за подбородок, заглянул в мои заплывшие от крови глаза, своими полностью счастливыми. — Значит будем выбивать, — и его кулак впился в мой живот. — Я принесу бумагу. Я сам все напишу, тебе останется поставить лишь свою закорючку. А для этого тебе нужны лишь два пальца. Но я буду щедр, я оставлю тебе три, — и его кулак вновь выбил воздух из горящих огнем легких моих. — Остальные тебе не нужны. Нет, я не стану их отрывать, пока не стану, я просто сломаю тебе семь пальцев. Ты меня слышишь, ублюдок? Ты меня понимаешь?
Но к тому моменту я уже ничего не чувствовал. После десяти минут избиения мой разум совершил побег, спрятавшись за горем и переживаниями, позволив телу страдать в одиночестве. Я чувствовал удары, чувствовал боль, слышал, как радостно кричит лысый капитан, как он задает вопросы, на которые я ответить не в состоянии. Я чувствовал все, и думал, что целиком и полностью заслужил это. Я боялся представить, что сейчас коллеги этого капитана проделывают с отцом. О маме лишь мелькнула мысль, но я ее отбросил. Две тяжелые фантазии мой мозг переварить будет не в состоянии. Да и перед мамой я не так виноват, к тому же она женщина, а женщин у нас бить и пытать не принято.
Ох!...
Он больше не стеснялся. Он орал мне в лицо вопросы, часто переходя на поросячий визг. Он плевался слюной, доводя себя до бешенства и срывался на мне, избивая до полусмерти. Он и не думал бояться отбить мне что-то внутри, или сломать конечности, мне иногда казалось, что он этого очень хотел. Только у него не выходило.
Он приказал морить меня голодом, разрешив давать лишь воду, и ту раз в день. Он всеми силами старался выбить признание и, когда собственных сил не хватило обратился к заключенным. К уголовникам, вся жизнь которых и состояла из бесконечных драк.
Трое, как ураган, влетели в камеру, стащили меня с нар, повалили на пол, и я не видел ничего, я чувствовал лишь, как взрывается боль на теле то здесь, то там. Иногда удавалось отличить кулак от ботинка, но на этом чувства заканчивались. Я словно наблюдал со стороны, за собственным истязанием и не испытывал ничего.
Ничего, кроме беспокойства за отца. разум цеплялся за его образ, за мысли о том, что пока капитан меня бьет, отец жив. Наверняка ему сейчас хуже, чем мне, но он жив.
— Ну что, Глеб, — наклонился надо мной лысый толстый капитан, после очередного избиения.
Я лежал на полу, свернувшись в позе младенца и старался дышать через раз. Ребрам досталось, не уверен, что сильно повредили, но прямо сейчас дышать было тяжело и больно.
— Не надумал папашку сдать? — капитан ткнул меня в грудь носком сапога и перевернул на спину. Я молчал. — Зря! Он-то тебя сдал! — толстяк торжествующе смотрел мне в глаза, он ждал реакции, я молчал. — Полностью. Смотри, вот бумаги, — он потряс какими-то бумажками у меня перед лицом. — Это те самые, где твой любимый папенька, перекидывает всю вину, всю ответственность на тебя. На тебя, Глеб! — я молчал. — И эти бумаги сейчас у меня. Пока у меня, — я молчал. — Ты не представляешь, что мне стоило, заполучить их. Мне пришлось пообещать то, что я ни в коем случае не хотел обещать. Но я пообещал, потому что ты симпатичен мне. Ты нравишься мне, твоя сила, твоя гордость, твоя вера, — я молчал. — Я хочу, чтобы ты остался на свободе. Я не хочу, чтобы ты отправился в Сибирь лишь потому, что твой папа не имеет воли и смелости. Той, которая есть у тебя, — я молчал. — Он сдал. Сдал тебя! Ты можешь опередить его. Ты можешь дать показания против него, — я молчал. — И тогда я буду решать какие именно отдать наверх. — я молчал. — И поверь, я отдам твои, потому что ты мне нравишься.
Я улыбнулся. Подумал о зубах, провел по ним языком. Странно, но не один не выбили. И кости мои ни разу не сломали. Ни ребра, ни ключицу. Да ребра сейчас болят, но вряд ли они сломаны. Но видимо, сейчас, после того, что я сделаю, и выбьют, и сломают.
— Вы лжец, капитан, — проговорил я разбитыми губами. — Я бы вызвал вас на дуэль, но боюсь вы откажитесь, сославшись на мое положение арестанта. Прикроетесь им, спрячетесь за него, потому что вы, капитан, трус. Вы трус и лжец! — я бы плюнул ему в лицо, но слюны во рту не набралось.
Капитан опустил налитые кровью глаза, криво улыбнулся, смял фальшивые бумаги. Я успел увидеть, как меняется его лицо, успел увидеть летящий мне в глаз кулак, прежде чем, полностью погрузиться в темноту.
Они никогда не били на полный желудок. Они всегда приходили в одно и тоже время. По ним можно было сверять часы, если бы они у меня были. Но ровно за час до раздачи еды открывалась дверь и трое ублюдков врывались в мою камеру, чтобы сделать из меня отбивную. Очередной раз. Целый час счастливого избиения.
Проще было бы меня к ним в камеру определить, но толи лысый капитан боялся, что они меня убьют, толи не мог, так как статья моя не уголовная. Хотя, кто станет его проверять. Вот убийство мое могло бы выйти ему боком, выговоры, потеря места, возможно понижение в звании. Наверное, он этого сильно боялся.
Вот и бегали ко мне три мордоворота. По расписанию. Три раза в день. Я привык к этому. Я научился распознавать время, научился слушать происходящее за дверью. Заслышав звон ключей, я сползал с нар на пол, ложился так, чтобы оставить как можно меньше открытого тела, прикрывал голову руками, а живот и грудную клетку коленями.
Я не сопротивлялся. Никогда не сопротивлялся. И не потому, что не хотел. Еще как хотел! Я хотел убить их, медленно, мучительно, чтобы умирая, они понимали за что и почему. И еще я хотел видеть их глаза в момент их смерти. Но я понимал, что стоит только оказать сопротивление, как оно раззадорит их. Они почувствуют кровь иначе. Адреналин ударив в мозг, затмит их разум. И тогда мне конец. Нет, меня не убьют, толстый капитан не позволит, но про покалечить, думаю, речи не шло и это они могут устроить. И я не сопротивлялся, оставаясь для них послушной куклой, или живой боксерской грушей.
Пора. Внутренние часы меня еще ни разу не подводили. С подсчетами совсем плохо, понятия не имею сколько дней я здесь, но время определяю точно. Пора! Я быстро сполз с нар, на четвереньках добрался до дальнего угла, и лег так, чтобы спина прижималась к стене.
Это слабая защита, в минуты ярости, они оттаскивали меня, и тогда били сильнее. Но иногда им банально было лень. На это я и рассчитывал.
Они не пришли. Я успел замерзнуть, чего раньше не случалось. Сел, растер себе плечи. Услышал, как звенит ключами охранник в коридоре, ползком вернулся в угол, лег, вжался в стену. Но дверь осталась закрытой, лишь окошко над самым полом приоткрылось, на пол плюхнулась миска, и окошко в двери закрылось снова.
Я осторожно выполз из угла. Напоминая себе мокрицу бочком добрался до тарелки. Теплая еще, ароматная, пахнет так волшебно. Почти, как чудесные булочки с ванилью, приготовленные собственноручно Анастасией Павловной.
Трое мордоворотов больше не приходили. Как не появлялся и капитан. И мне даже начало казаться, что в порцию мою добавляют чуть больше масла, и подкладывают мяса. Однако это не помогало. Ел я мало, не хотелось вообще, а съеденным тошнило.
Я сопротивлялся, сколько мог, но все равно проиграл. К очередной кормежке я не смог встать. А к вечеру даже открыть глаз. Я чувствовал, что кожа моя горит, словно адское пламя, или полено в нем. Сознание плыло, вместе с поднимающимся от меня расплавленным воздухом. Я цеплялся сколько мог, но и здесь оказался бессилен. Темнота накрыла меня с головой.