Глава 23 Ребус Мебиуса

'Здравствуй, дитятко!

Пишу тебе, Леночка, как Василиса Премудрая писала бы своей кровинушке — не словами прямыми, а узорами потаёнными. Чует моё сердце: грядут времена лихие, когда брат на брата пойдёт, а золотой телец станет идолом для многих. Налетит вот-вот на Русь-матушку вихрь чёрный, многие в нём сгинут, погнавшись за златом заморским. Помни, внученька: не всё то золото, что блестит, но и не всякий холод — пустой.

Будут закрывать и продавать заводы и фабрики, даже самые крепкие и ладные, вроде столичных, какие делают машины важные и нужные для каждого дома. Ты, внучка, нос-то по ветру держи, а старое не бросай, столичных гостей не гони со двора, не меняй на чужеземцев. Бывает, что у гостя, который давно родным стал, дно двойное, как душа человечья. А в ней, в душе-то, может быть худое спрятано, а может и добро таиться.

А пуще всего береги избу нашу деревенскую: печь-матушку не рушь, чайничек медный худой не выбрасывай — он слёзы льёт не от старости, а от тайны своей. В сенях травы висят — то не просто зелье, то память рода нашего, береги их как зеницу ока. Когда совсем туго станет — а станет, уж поверь бабке своей — вспоминай сказки про Емелю да былины про Муромца Илью. Живи, родная, с Богом, и детям своим передай: корни наши глубже, чем кажется, и сила в них несметная.

Твоя баба Дуня.'


Я перечитал ровные строчки трижды. Потом вздохнул — и перечитал в четвёртый раз. И отложил листочек в сторону. А руки положил на стол, потому что они ходили ходуном.

Вот тебе и письмецо из хлебницы. И тебе про кошмар девяностых, и про чужеземное золото. И про печь, чайник и тра́вы. И совет, как станет совсем туго — лечь на печку. Вот это бабушка написала внученьке эсэмэсочку. Неровный край листа говорил о том, что времени лишнего у Авдотьи Романовны не было. В те годы народ к письмам подходил основательно: подготовиться, продумать содержание, разложить лист под лампой и выводить буквы, одну за другой, ровно и неспешно, улыбаясь, представляя, как будет читать эти строки адресат. Сейчас такого не было почти нигде. Письма, обычные, бумажные, писали, кажется, только в тюрьмы и в армию.

И при явно ограниченном времени бабка умудрилась указать и про дом, и про дырявый чайник. Видимо, прав я был, когда думал, что «травил» он не просто так, от старости, а с какой-то конкретной целью, и в механике погружения в прошлое играл какую-то роль. Судя по прямому упоминанию — важную. А вот про печь не думал, и, судя по тексту, зря. Наверное, внутри белой махины тоже было что-то важное и нужное для путешествия во времени. О том, как это работало, я представления ни малейшего, конечно, не имел. Но вот что-то ещё цеплялось за память. Что-то, о чём прабабка упомянула во первых строках письма. Столичный гость? Машина важная с двойным дном, где хранится добро?

— Петь. Прочитай вслух, — кивнул я сыну на листок. У него руки не дрожали.


— Что думаешь? — спросил хрипловато, голосом «старого» Михи Петли, когда он закончил чтение.

— Ребус? — вскинул брови сын.

— Молоток.

— Причём тут молоток? — удивился Петька.

— Так раньше говорили, Петюнь. «Молодец» это значит, — мягко объяснила мама. Переводя глаза с одного Петелина на другого.

— Решаем ребус. Кто какие заводы помнит того времени? — я, кажется, решил загадку старухи. Но хотел проверить.

— АЗЛК. Рубин. Салют, и другие военные и «Средмашевские», но про них вряд ли скажешь: «Для каждого дома», — папа что в картах, что в остальном, ничего не упускал, запоминал детали. — Лихачёвский? ЗиЛ?

И мы всей семьёй с очень разными выражениями на лицах повернулись к холодильнику. А он, будто смутившись, заурчал вдруг особенно гулко.

— Для каждого дома, — повторил папа, чуть прищурившись, будто гипнотизируя хладоагрегат. — Столичный гость. Не всякий холод пустой.

— Сходится. Двойное дно? Тайник? — точно с таким же выражением продолжил Петька. Он смотрел на холодильник так, будто в одной руке держал монтировку, а в другой — газовый резак. Белый столичный гость, вероятно, не пустой внутри, крупно задрожал.

— А как она… Ну, снизу-то, баба Дуня как? Он же тяжёлый, — недоверчиво спросила мама. Но на давно родного гостя смотрела тоже с подозрением.

— Кот помог. Не это сейчас важно, Лен. Ну-ка, тащи вёдра с балкона, Петь. Лена, доставай кастрюли. И пакеты полиэтиленовые, — скомандовал отец. Он всегда почему-то называл пакеты полиэтиленовыми, а не пластиковыми, а бутылки вообще капроновыми.


Разобрали-разгрузили столичного гостя оперативно. Запасы из морозилки Петя унёс на балкон, обернув стёганым одеялом. Туда же ушла часть продуктов, которые не побоялись бы небольшого минуса за окном, сортировкой мама руководила, по-хозяйски. Зайди сейчас на кухню посторонние — у нас явно появились бы проблемы. Четверо Петелиных, пристально смотрящих в белоснежное, сиявшее тусклым электрическим светом, нутро холодильника — картина довольно тревожная. Почти как в радиоприёмник вглядываться или просто в ковёр.

— Пустой, — прервал молчание сын.

— Логично, — согласился саркастически я.

— Кантуем, — предложил папа, не нарушая семейной лаконичности.

Мы выдвинули его из ниши и уложили на заботливо подстеленное мамой одеяло. Она стояла рядом, прижимая к груди пожелтевшую книжечку с синей обложкой и портретом павшего набок героя — инструкцию от холодильника. И, судя по лицу, снова не знала, за кого сильнее переживать: за него, за нас или за себя.

— Сядь, Лен, не маячь, — не оборачиваясь велел папа. И она дисциплинированно опустилась на стул, не выпуская из рук паспорт изделия. Лежавшего на боку старой кухни, занявшего её почти полностью.

— Ломаем? — азартно предложил Петька.

— Зачем? Думаешь, баба Дуня заварила в нём царские червонцы автогеном? — удивился я.

— Всё вам, молодым, ломать, — недовольно проговорил отец. И начал ощупывать стенки с задумчивым видом, напоминая ветеринара, обследовавшего беременную корову.

— Дно, — напомнила мама. — Двойное дно.

Мы, едва головами не стукаясь, посмотрели на холодильник вовсе уж с неожиданной стороны. Картина стала выглядеть ещё тревожнее. Но там был только ожидаемый мотор или компрессор — я в анатомии бытовых приборов разбирался слабо. А вот наблюдательность имел фамильную. И взгляд зацепился за глубокие вмятины, вдавленные за десятилетия в паркетных досках ножками холодильника. А я постучал, как в кино про кладоискателей, там, где он стоял. И рядом. И брови всех Петелиных взлетели наверх. Звук был разный.

— Скажешь «ломаем» — выгоню с кухни, — пообещал я сыну, который вздрогнул. Видимо, как раз собирался предложить.

Дощечки вынимали так, будто под ними должен был лежать не тайник Авдотьи Романовны, а противотанковая мина. Бережно извлечённые, они ложились ближе к батарее под окном, повторяя тот же порядок, в каком были вынуты. Получалась не «ёлочка», а «зигзаг» или «волна» — снимали три «пролёта». Под ними по краю обнаружился неровный край бетонной плиты. А посередине — участок примерно сорок на сорок сантиметров, укрытый брезентом. Под брезентом — какая-то мешковина. А под ней — лиловая ткань, наводившая на мысль о церковной парче. И, почему-то, об отпевании и поминках. Мама, по крайней мере, перекрестилась, увидев её.


На освобождённый от посуды стол укладывали свёртки и футляры-пеналы, часть из которых была деревянной, а часть — обшита бархатом, синим или красным. На некоторых виднелись какие-то клейма или логотипы, отмеченные мной по привычке, но совершенно точно незнакомые. Последним извлекли с самого дна стопку чего-то, не то досок, не то книг, обмотанную плотно в несколько слоёв ткани и перетянутую толстым шнуром.

— Верёвка пеньковая, настоящая. Теперь такие только в музее найдёшь. А полотно наше, бежецкое, кажется. Но так не ткут уже лет двести, наверное, — напряжённым голосом сообщил бывший главный технолог колхоза «Красный льновод». И сомневаться в его знаниях, как и всегда, никто из нас даже не подумал.


В стопке оказались иконы. Пять досок размером чуть больше так любимого Стасом листа а4. Каждая заботливо обёрнутая в отдельный лоскут холстины. Отец, разворачивавший их, смотрел больше на ткань, водя по ней подрагивавшим пальцем, будто читал что-то на языке слепых. Мама крестилась, глядя на каждую из открывавшихся картин, называя их едва слышно, будто знакомясь. «Спас Нерукотворный». «Фрол и Лавр». «Богоматерь 'Умиление». «Георгий Победоносец». «Восхождение Ильи-пророка». Мы с сыном смотрели на картины-образы-образа́, от которых веяло древностью и верой, любовью и надеждой. Каждая из которых, а то и все вместе, стояли, наверное, веками у кого-то в доме, храня и оберегая чью-то семью из поколения в поколение. Пока не превратились в опасный опиум для народа. Опасный потому, что отвлекал от более тяжёлых препаратов, имевших кучу побочек. Продававшихся и навязывавшихся, как и всегда, фармацевтическими гигантами. Не русскими. На обороте одной из икон я разглядел вырезанные буквы. «Лета 7174». Тот участок памяти, что умел конвертировать нисаны в марты, перевёл это, как 1666 год. Вещица, выходит, была семнадцатого века. Вот только от «трёх шестёрок», числа зверя, памятного по страшным фильмам, виденным в детстве, стало как-то холодно спине.

В одной из коробочек обнаружились крайне неожиданные после икон доллары. Обычные, привычные каждому россиянину по фильмам зелёные бумажки с портретами. Банковские пачки были нетронутыми, и на каждой был указан год: 1977. В следующей лежали монеты. На одинаковых серебряных кругляшах была упитанная дама с распущенными волосами в кольце из звёзд. Наследственная дотошность обратила внимание на то, что звёзды были, во-первых, шестиконечными, а во-вторых, с одной стороны их было больше, чем с другой. Надпись «Liberty» прозрачно намекала на то, что даму я зря посчитал какой-то из английских королев. Слова «Соединённые штаты Америки» на обороте подтвердила это. А вот к птичке, изображённой по центру, были вопросы. В моём понимании, символом Штатов был белоголовый орлан. На всех купюрах и монетах, виденных мной до этого, он был гордым и величественным. То, что сидело на этой, могло быть одинаково грифом или цесаркой, но вот на орла не тянуло в моём понимании никак.

На золотых монетах, найденных в той же коробочке, уверенно шагала сурового вида гражданка, державшая в одной руке, кажется, дубину, а во второй — какой-то куст. С обратной стороны летел влево орёл, на оригинал похожий значительно больше. Надпись над ним сообщала, что это не медаль для садовода-ботаника, а двадцать долларов США.


В футляре красного бархата были награды.

Красный блестящий крест сантиметров десяти в диаметре с изображением какой-то фигуры в синей с красным накидке, стоявшей среди каких-то деревьев. Лента красная с жёлтой каймой, свёрнутая как-то удивительно бережно. Сильнее всего моё внимание привлекли прозрачные стёклышки, двенадцать округлых по лучам креста, и четыре каплевидных, в золотых венках между лучами.

Белый крест, в середине которого был узнаваемый образ Георгия Победоносца, а с крестом — золотой квадрат, приколотый «углом вниз». По центру был расположен круг, в котором был какой-то вензель, окружённый девизом: «За службу и храбрость».

В синем футляре лежали какие-то бумаги, разбирать которые помешали несвойственные Петелиным, но разыгравшиеся не на шутку, азарт и нетерпение. Их отложили на потом.


В двух столбиках старой коричневой бумаги нашлись монеты. С одной стороны грустно смотрел налево последний император и самодержец всероссийский Николай Второй (там было подписано для тех, кто не узнал его в барельефе), с другой привычно дразнился в обе стороны длинными языками двуглавый орёл. Надпись «25 рублей золотом» внизу и «2 ½ империала» сверху. И год: 1908.

В отдельной коробочке, вроде бархатного футляра для колец или серег, каких у Алины было бесчисленное множество, хранились три серебряные монетки размером чуть больше привычных пятирублёвых. Каждая завёрнутая в отдельную бумажку. Такое внимание именно к этим трём удивило, и мы рассмотрели их повнимательнее. Там был непременный двуглавый символ, но на этот раз больше похожий на птицу, а не на собаку с высунутым языком. Промеж двух голов корона, в лапах непременные скипетр и держава. Крупный шрифт пояснял, что в птице «чистаго серебра 4 золотн. 21 доля», что бы это ни значило, и что перед нами «рубль». На обороте смотрел в правую сторону мужчина без майки, но при бакенбардах и приличной лысине. Лицом почему-то напомнивший мне того самого бедного боксёра-Кутузова, пса-инвалида из недавней истории про кота-матерщинника, оказавшегося ещё и грозой собак. Надпись вокруг гражданина с плоским лицом сообщала, что перед нами Божьей милостью Константин Первый, император и самодержец всероссийский на момент 1825 года. Обе памяти с надписью соглашаться не спешили, уверяя наперебой, что в том году было восстание декабристов, а на трон вошёл Николай Первый, в народе ласково прозванный Палкиным. А Константином был некто Багрянородный, но не в тот год, не в тот век и не в той стране. А вот у нас Константинов не было. Хотя история и была в числе моих любимых предметов в школе, припомнить подробнее не выходило.


— Вот те раз, — выдохнул папа, разглядывая находки, что лежали на том самом вафельном полотенце, на каком он не так давно выбивал мозги из говяжьей кости. — Красивые штуковины. Надо, наверное, в музей снести. А качество полотна какое потрясающее, вы только гляньте!

Да, увлечённый делом всей жизни человек, кажется, меньше поразился царским орденам, монетам и долларам.

— Папа-а-а, — странным, сдавленным шёпотом протянул Петька.

Я обернулся к нему. Смартфон в его теперь тоже заметно дрожавшей руке сообщал, что проанализированное изображение золотой женщины с дубиной и веточкой определено Гугл-объективом как «двойной орёл Сен-Годена — Статуя свободы». И стоит такая монетка шестьсот с лишним тысяч рублей. Отведя глаза от плясавшего изображения, я пересчитал. Тёток с палками было двадцать штук.

— Это чего, пап, а?

Привычка обращаться за помощью и советом к старшим — это, конечно, хорошо. Даже очень, пожалуй. Но, увы, несовременно и несвоевременно. Папа молчал, обводя глазами клад из-под ЗиЛа. Дедушка гладил какую-то тряпку. Бабушка смотрела со слезами на иконы. Говорить никто как-то не рвался, как и советовать, и отвечать на вопросы.


— Петь, убери телефон, — сказал, наконец, я. Скучно, обыденно, будто просил его отложить трубку с книжкой или видосами во время обеда. И он чисто механически отодвинул смарт, положив экраном вниз.

— Если то, что я знаю про все эти поисковики и нейросети — правда, а оно точно правда, то снимать тут больше ничего не стоит, сынок. Примета плохая, — выдал-таки старый перестраховщик и душнила Миха Петля.

— Думаешь? — насторожился сын.

— Уверен, — кивнул я, закрывая коробочки одну за другой. Данных для анализа и составления любимых схемочек мне было предостаточно. Даже излишне, я бы сказал. Но меня никто не спрашивал.

— Это чего, выходит, если бы дед с бабушкой пораньше разгадали этот ребус, мы бы ща все в Москве жили? — хорошо быть молодым. Вопросы простые. Хоть и кажутся сложными. Но беда в том, что сложными они кажутся тебе одному, а слушать никого из старших или более мудрых ты совершенно не готов.

— Вряд ли. По всем пунктам, — так же равнодушно ответил я, убирая ларцы-ковчежцы с дарами тайной прабабки на край стола.

— По каким пунктам? — насторожился он, глядя за неспешными движениями моих рук. Которые больше не дрожали.

— По всем, говорю же.

Сложенные с идеальной, удовлетворившей даже меня, ровностью коробочки стояли смирно. Хорошо, что мебель у родителей была старая, надёжная, на какой хоть как мозги выноси. У нас дома был стеклянный остро модный дизайнерский стол. С ним бы такие номера не вышли. Ему ни на край ничего ставить не рекомендовалось, ни тем более колотить по нему так, чтоб вся семья вздрагивала и жмурилась, предвкушая добычу.

— Не все. Не в Москве. И вряд ли жили бы. Твои бабушка с дедом, конечно, люди взрослые и здравомыслящие, и тогда, в девяностые, тоже уже были такими. Но только очень мало было тогда таких. А вот других — через одного. И если бы любая подобная штука засветилась в любом ломбарде, то шансов на то, что сейчас мы сидели бы тут таким составом сразу стало бы исчезающе мало. Тогда, сынок, за гораздо меньшие деньги убивали. Или жён-детей в подвалы сажали. Так что я думаю, очень удачно вышло, что ребус до сегодняшнего дня долежал нетронутым. Кстати, про долежал. Холодильник полкухни занимает. Может, поставим, как было?

Загрузка...