Левый указательный палец отца поднялся вверх, а в руке опасно накренился хлеб с мозгами. Но этот жест остановил реплику, что едва не вырвалась из Михи Петли. Чьи мозги тоже вряд ли были образцом и эталоном ровности и стабильности.
— Петь, у тебя паспорт с собой? — эта фраза, первая с моей стороны, была гораздо конструктивнее, конечно.
— Да, пап, — кажется, он тоже понял, что борщ откладывается. И тоже без восторга.
— Пошли. Сразу не выходи, я позову, — это я говорил уже на ходу. Спиной чуя, как он кивает в ответ. И карманом — как туда что-то легло.
— Смарт, диктофон включён на запись, — напряжённо пояснил он. Дожились. Мамку подслушивать будем? Хотя, в нынешних правовых реалиях он был, наверное, подкован больше меня. Я с полицейскими по подобным, «бытовым» поводам давно не пересекался. Как и они со мной. И менять положение вещей я не планировал. Но оно меня, как водится, не справшивало.
— Хорошо. Мам, иди к папе. Надо, наверное, супницу накрыть, а то остынет. Он-то не сообразит. Мы недолго, — спокойно попросил я встревоженную маму, проигнорировав возмущённое покашливание отца с кухни. И открыл дверь, одним движением выходя на лестничную площадку, прикрывая створку за собой. Но не до конца.
— Гражданин Петелин? — поинтересовался высокий голос. Но на его владельца я не смотрел. Я смотрел на бывшую жену. И картина мне не нравилась.
Она была какой-то помятой, с красными глазами, волосы спутаны, будто со сна. Рука, державшая ремешок сумки через плечо, подрагивала. И запах… Видимо, с нюхом и впрямь что-то случилось. Я смог различить её любимый Куантро. И водку. Куантро было меньше.
Рядом с ней стояли два… нет, не полицейских. Странные какие-то они. Не похожи даже на курсантов, куда уж им до волко́в с нашего родного Центрального ОВД. Ну, не то, чтобы я прямо был там завсегдатаем, и раньше, и сейчас, но, так скажем, бывал, как в том пошлом анекдоте про лекцию по анатомии. Когда пожилой профессор просил робкую первокурсницу продемонстрировать на скелете, где и какие органы находились. Она указала, не касаясь указкой костей: «тут был мозг, тут лёгкие, тут желудок, кишечник, печень, почки». «Ну-ну, продолжайте, милочка», — подбодрил профессор. «А тут… был член», — выдохнула она, густо покраснев. «Не был, милочка, а бывал. Это женский скелет», — мягко поправил он. Мысли об этом с одной стороны развеселили, а с другой не ко времени выбесили. И от этого улыбка вышла, наверное, как тогда, на крыльце Бежецкой «СпиЦЦы».
— Гра-а-ажданин Петелин⁈ — наверное, он планировал добавить в голос командного уверенного властного рыка. Того, который тренируют годами и десятилетиями. Которых у тощего лопоухого юноши за спиной не было. Поэтому прозвучал вопрос как жалобное тявканье, да ещё и с подвизгиванием. И это здравомыслия вопрошавшему не добавило.
Он дёрнул рукой к поясу. Будь я менее пожившим, мог бы и засуетиться. А ну как пистолет вытащит? Но я точно знал, что Родина таким оружие доверяет только на парадах, и то игрушечное, макеты. С собой им положено носить резиновый уравнитель-дубинку, наручники и перцовый баллончик. Вот он в закрытом пространстве лестничной площадки был бы совершенно некстати. Я-то, может, и успею за дверь нырнуть, тем более два этих голубя сизокрылых никаких попыток меня обойти не предпринимали. А вот те, кто тут останутся, рыдать будут в пять ручьёв. Нюхнул я как-то, помнится, «Сирени». Очень неоднозначные воспоминания.
— Вась, — буркнул второй. Не двигаясь с места, не дёргая руками. Я присмотрелся и увидел на нём лычки младшего сержанта. Но первый продолжал теребить подсумок с баллончиком, время от времени пробуя и палку отцепить. Но будто никак не мог решить, что из инвентаря должно было напугать меня сильнее. А я что-то не пугался никак, чем злил курсантика ещё сильнее.
— Представьтесь, — а вот у меня тот самый, командный, получился гораздо лучше.
Хоть я и не служил, в общепринятом смысле слова, но учителя по пути попадались очень разные. В основном, по счастью, неглупые и чуткие. А к злости на ситуацию добавилось понимание её абсурдности. Утром мы готовимся чекистов убивать, а к обеду нас маленькие полицейские поливают экстрактом жгучего перца. Борщ, опять же, стынет…
— Гражданка Петелина попросила помощи. С её слов её муж насильно удерживает их ребёнка, ограничивая их общение с матерью, — пробубнил младший сержант. Молодец, лаконично, но всё по делу. Явно до этого их полицейского ПТУ, или где их там таких растят, успел в армии послужить.
— Да! — взвизгнул тот, что запутался в собственном ремне. — Освободите ребёнка немедленно!
— Именем закона? А то чья-то мама будет стрелять? — скептично уточнил я.
Совершенно одинаковые сдавленные смешки раздались из-за двери за моей спиной и со стороны младшего сержанта. Тощий, наверное, старых фильмов не смотрел, и взвился опять:
— Оскорбление при исполнении⁈ Да я!..
— Да, ты, я вижу. Только вот кто тут и что исполняет — понять никак не могу. Вас отправили на вызов? Вы добровольные помощники участкового или дружинники? Гражданка, которая вас за хоботы привела, подавала заявление в дежурную часть или по телефону вас вызвала? — я очень старался говорить сдержанно.
— Петелин, тварь! Да как ты смеешь⁈ Ты что себе позволяешь⁈ Верни мне ребёнка, сука! — ну наконец-то, очнулась. Я думал, так и будет губами шлёпать, как карп в рыбном отделе. Но нет, собралась. Звонко вышло.
Алина продолжала орать, временами срываясь на густой мат, которым владела в совершенстве. Мы с Иванычем и Стасом давно отчаялись убедить её, что умение следить за речью мужчинам бережёт не только нервы, но и зубы. А женщинам может сэкономить от пятнадцати суток до нескольких лет жизни, не дав квалифицировать событие по Уголовному Кодексу, оставив в рамках Административного.
Полицейские мальчики вытаращились на гражданку Петелину, явно оторопев от такого развития ситуации. Когда она начала делать паузы для вдохов, а запах спиртного стал сильнее, в беседу вернулся я.
— Гражданка ввела вас в заблуждение, товарищи полицейские, — формулировка и сухой тон, а также напоминание о том, кто они такие, приковали взоры ко мне. — Вот мой паспорт. Вот страница «Дети». Вот данные о ребёнке. Обратите внимание на дату рождения.
Они только кивали, как зачарованные. Алинка, кажется, подавилась воздухом.
— Петь, — сказал я в сторону двери. Сын вышел, глядя на мать без радости в глазах. Она впервые выступила при нём с таким ярким монологом, и, кажется, очень зря. — Предъяви товарищам полицейским паспорт с регистрацией по месту жительства.
Скучные казённые формулировки продолжали будто стучать изнутри по курсантским головам, от чего они синхронно покачивались. А потом обе повернулись к красной как помидор Алине.
— Я уверяю вас, произошла какая-то ошибка. Мой сын Петелин Пётр Михайлович проживает по данному адресу. Его общению с матерью ничто и никто не мешает. Кроме неё самой. Полагаю, инцидент можно считать исчерпанным. Вы же из Центрального? Там практику проходите?
Две головы дисциплинированно кивнули.
— Михал Михалычу поклон при случае от тёзки, от Михаила Петелина. От меня, то есть, — на всякий случай пояснил я. Потому что понимания в глазах повернувшихся на знакомые звуки имени полковника Бурова, «Мих-Миха», как его звали за глаза, начальника Центрального отдела полиции УМВД России по городу Твери, не наблюл. Но спинки у обоих курсантов выпрямились. Мышечная память опережала оперативную.
— Не смею задерживать, товарищи, — сухо и формально закруглил я этюд. Память те́ла не подвела тела́ и на этот раз. Они козырнули и ссыпались по лестнице. Оставив красную гражданку Петелину в одиночестве, без ожидаемой поддержки со стороны власти. Пусть и с зачаточном, курсантском состоянии.
— Мне стыдно за тебя, мама, — сказал Петя. И ушёл, прикрыв дверь.
— В гости не зову. Тебе вряд ли будут рады. Иди домой, выспись, — я сделал усилие, чтоб не сказать «проспись». И тоже ушёл.
Мне не было жалко её. И себя, конечно, тоже не было. Жалко было маму, которой соседки наверняка за этот концерт всю душу вынут. И сына. Его было жалко неимоверно. Но папа, кажется, снова оказался прав. Жалеть надо слабых. А Петька поступил по-взрослому.
Обедали в тишине. Вкус у блюд был тем же восхитительным и невероятным. Но в свете неприглядного номера на лестнице воспринимался не так. Слишком многое в ситуации воспринималось не так. Помочь могло время. Но оно текло лениво и неспешно. Если только не делало петлю. Или Петля — его. И отчего-то мне казалось, что череда сюрпризов, таких, как визит Алины в компании малюток-полицейских, как посещение моего офиса ТОСом «Буратино», как новые старые лица на эстраде, не лежавшие на Дмитрово-Черкассах под гранитным чехлом от гитары и гранитным же кельтским крестом — это только начало. А торопиться к финалу этого фильма или этой пьесы не хотелось совершенно.
После обеда, как было заведено у родителей, прилегли на часок. Папа в шутку называл это «чтоб жирок завязывался». Но глаза и обе мои памяти говорили мне, что шутка не помогала. Все трое Петелиных были до самой смерти поджарыми. Вернее, два — до смерти, а сын — всю жизнь. Если считать, что в одном из тех снов на печке я всё-таки умер, попав в какой-то новый слой или срез реальности. Или петлю.
А вечером сели играть в карты. Этого я не испытывал тоже очень долго, и тоже, оказывается, здорово соскучился по таким уютным домашним посиделкам. Когда разбивались «пара на пару» и дулись в «Подкидного». Приучить маму и меня к преферансу папа отчаялся уже давно, все эти «пульки-шмульки» были точно не для нас. А вот «в дурачка» — милое дело.
— А если по бубям?
— А пожалуйста! Дама!
— Ишь ты! А так?
— Ещё одна!
— Ты глянь на него, Миш! У него баб — полный рукав! Погоди-ка, крестовая же вышла в начале⁈
Петька не оставлял попыток обжулить деда или меня. Но фамильная Петелинская душность-дотошность не позволяла. Дед умудрялся помнить, кажется, не только все вышедшие карты в этом кону, но и во всех предыдущих.
— Не-е-ет, Петюня, шалишь! Нас на мякине не проведёшь! Клади крестовую в отбой, а эти принимай, и вот тебе семёрки «на погоны»! До десяток не дослужился пока, — гордый дед оставил внука в дураках. Мы с сыном играли в паре, в прошлый раз папа «посадил» меня, и тоже с «погонами», как раз с десятками.
— Петь, ну ты бы хоть из вежливости поддался мальчикам, — с мягкой улыбкой попросила его мама.
— Ещё чего не хватало! — аж подскочил он. — Из вежливости мальчикам только девочки поддаются, и то не все, а только, так скажем, морально шаткие. Ты мне, мать, не порти педагогику. И их не порти. Вишь, как ловко выступили давеча. А тебе если Лида из квартиры напротив будет нервы мотать — сразу меня зови, поняла? Она, к слову про шатких, мне давно не нравится. Вот и научу её разом и Родину любить, и это, как его? Модное нынче слово-то… Личное пространство, вот!
Дед разошёлся не на шутку. А я смотрел на них с мамой, на лёгкую улыбку сына. И понимал, что терять это всё мне никак нельзя. Это была часть моей жизни. Большая. Бо́льшая. В прошлый раз с её потерей я утратил себя. И повторять не собирался. Раз уж кому-то было угодно дать мне второй шанс, я должен был такое доверие надо оправдать. Обязан.
— Мам, а расскажи про бабу Дуню? — попросил вдруг я, когда вечером уже сидели на кухне за чаем.
— А чего ты вдруг вспомнил про неё? — удивилась она.
— Сам не знаю. К слову пришлось, — пожал плечами я. И добавил вопросов, пока ни мама, ни отец не привязались, к какому такому именно слову пришёлся мой неожиданный интерес. — Она же экспертом работала? А родом была из наших мест? Как вышло, что оказалась в Калинине, а мы так там и остались? И почему у неё другой родни не было?
Всегда срабатывало, и сейчас не подвело. Захваченные хороводом вопросов, папа и сын смотрели на маму с интересом и ожиданием.
— Да я мало, что знаю, — привычно отмахнулась она. И так же привычно вскинула глаза на мужа, будто ища совета или поддержки. Но тот только плечами пожал и улыбнулся, дескать: тут все свои, хочешь — рассказывай, хочешь — не говори, никто ж не пытает?
— Ну… У нас-то мало про неё говорили. Из того, что доподлинно известно: родом с Бежецка, из богатой семьи. В наши края попала в революцию, когда беда по всей области гуляла. Много тогда народу погибло, а скольких ещё не нашли…
Я прослушал примерно ту же самую историю, начавшуюся с любви Гневышева ко Львовой, отличавшуюся от слышанной в детстве только тем, что осуждение линии партии и правительства, революционных достижений трудового народа, были менее скрытыми. Но и не особенно яркими. То ли в силу возраста, то ли по старой памяти. Люди того времени слишком хорошо помнили собственное детство и рассказы своих родителей. Революция — не тот период эпохи, в какой захочешь жить сам и тем более пожелаешь собственным детям. Если ты, конечно, не партийный, чекист и, к примеру, гипнотизёр-эзотерик.
— А я помню, мы когда приехали, бабушки-соседки про неё жуть всякую рассказывали, — закинул удочку я.
— Ой, да слушай ты их больше! — отмахнулась мама привычно. Но притихла. Видимо, вспомнив, что из тех старух слушать уже никого давно не было никакой возможности. Они давно, как говорится, освободили жилплощадь, заняв квартирки маленькие, одинаковые. Под землёй.
— Я, Миш, послушал было, вначале, — вступил неожиданно папа. — Ну, надо же было понимать, с чего вдруг такой подарок? Квартира, завидная по любым временам.
— Понял? — спросил я, когда он замолчал надолго.
— Немногое. Мало даже, я бы сказал, — вздохнул он. — Но то, что соседки наговаривали на Авдотью Романовну, это совершенно точно.
— Им-то зачем? — да, умением задавать наводящие, пусть и идиотские временами, вопросы я овладел в совершенстве, ещё в универе, кажется. Когда на мой вопрос отвечал задавший его преподаватель, увлечённый беседой и пойманный мной на том самом интересе к предмету. Выдавая знания, которых у меня не было. Помогало и после, не единожды.
— Так из зависти, сын. Она жила одна, в трёхкомнатной, без мужа и детей. В своё удовольствие, почитай. С ними ни сплетен, ни слухов не обсуждала, а под настроение и обложить могла по матушке. Пенсию получала «с набережной» прямо на сберкнижку, к ней даже почтальоны не ходили. Бабки те языки постирали себе под корни, споря, чужие деньги считая. Одна, вроде как, однажды в очереди специально за бабой Дуней пристроилась, чтоб в квитанцию хоть одним глазком глянуть. Так, говорила, даже нулей сосчитать не успела. Сумасшедшие, говорит, деньжищи там были. Видал я её, бабку ту. Один глаз косой, второй вставной…
Отец явно переживал те впечатления заново, вон, нахмурился даже. Тут главное — не отвлекать человека, не мешать ему говорить. В такие минуты он может вспомнить то, о чём, по его же собственному уверению, давно и напрочь забыл.
— Вот до чего народ бывает до чужого добра жадный, — почти искренне вклеил я фразу из мультика, которую детский писатель с добрым лицом спёр беззастенчиво у Гоголя.
— И не говори, сынок, — вздохнула мама.
— И прям совсем одна жила баба Дуня? Ни подруг, ни собаки какой? — какой чёрт дёрнул Петьку, внезапно увлёкшегося старинными рассказами, задать этот вопрос, я не знал. Но самый младший Петля попал «в десятку».
— Нет, собак не держала. Работала ж до последнего, куда там собаку-то. Кот, говорили, был, — вспомнила она. А я оледенел. — Имя ещё какое-то было у него странное, не Пушок, не Барсик. Не то Котя, не то…
— Коша, — выпало из меня котовье имя, как наковальня.
— Точно! Ты тоже помнишь? Анна Ивановна, покойница, всё ругалась, помню. Он, говорила, не кот был, а бес натуральный. Его все коты в окру́ге боялись, а один раз боксёру глаз вырвал!
— Боксёру? — ахнул сын.
— Ну собака такая, сама коричневая в рыжину, как лошадь гнедая. И морда, как у шимпанзе, будто сковородкой поднесли, — пояснил папа. — Тот, говорили, на мальчонку какого-то бросаться начал, пока хозяин зазевался. Повалил уже, почти рвать начал. И тут этот Коша с дерева коршуном. Ревел, старухи божились, чисто рысью. Где только рысь видали, дуры старые, прости Господи. Так вот он глаз псу выцарапал и ушёл, хвост задрав. Хозяин его потом пробовал к бабе Дуне за деньгами на лечение собаки сунуться. А она, шептали, отлаяла его хуже тракториста. Голос, говорили, у неё низкий был, грудной, на мужской похожий. И пообещала, что если ещё раз сунется — опять кота на него спустит. И будет у них на двоих, у кобелей, ровно два глаза.
— С юмором старушка была, — хмыкнул Петя.
— С её-то историей только юмором и спасаться. Она, говорили, в тридцатых годах из Петрограда в Москву перебралась, чуть ли не в Кремле служила, — привычно понизив голос, поведал папа. А я прикрыл глаза и потёр лоб. А потом затылок. И виски тоже. Так и не поняв, что же болело сильнее.
— А не осталось от неё, помимо завещания, какой памятки? Открытки там, письмеца? — очень хотелось получить на этот вопрос твёрдый отрицательный ответ, извиниться и пойти в душ и спать. Невероятно хотелось. Но, как бывает…
— Ой, Петь! А помнишь, мы в хлебнице листок нашли? Ты ещё его выбрасывать не велел, в сейф прибрал. Не пропал он, интересно? Тридцать пять лет минуло, как-никак, — вдруг воскликнула мама. Душ, говоря образно, накрылся медным тазом.
— А и верно! С тех пор и не вспоминали, Лен, как тебе он на ум-то пришёл? Пойду, гляну, — папа поднялся и ушёл в кладовку, где стоял древний несгораемый шкаф, списанный с фабрики чёрт знает когда, и он же, наверное, знает, зачем принесённый папой домой.
— Вот, ты смотри, точно, он! Ну смотри, Миш, вот тебе памятка от прабабушки.
В старой ученической папке, красной, из вздувшегося картона, с бязевыми тесёмками, нашёлся обычный листок в клетку, вырванный из школьной тетрадки. Явно наспех. Хотя антураж квартиры и репутация бабки намекали на то, что внимательность и дотошность у неё были как бы не лучше наших, Петелинских.
На листке были выведены строки. Я глянул мельком и вздрогнул, остановившись на самой последней, как на кирпичную стену налетев. Потому что там внизу стоял автограф. Виденный мной сегодня. Тот самый, который я рассматривал трижды. Запомненный в деталях. Написанный совершенно точно той же самой рукой, и вернее всего той же самой перьевой ручкой с чёрными чернилами или тушью.
А рядом — дата. День смерти загадочной прабабки. Выведенный той же рукой и тем же цветом.