Но неожиданно для самого себя он замер.
Сожаление — неподходящее слово для описания того чувства, что Арин испытал позже. Скорее отрицание. Порой, даже спустя много лет после войны, он бы неожиданно просыпался в поту, пребывая в заложниках у ночного кошмара, в котором рубил на части отца возлюбленной.
«Но ты же этого не сделал», — сказала бы она ему.
«Ты этого не сделал».
«Скажи мне. Повтори. Скажи мне, что ты сделал».
И он бы, весь дрожа, рассказал.
Его разум был подобен стеклянному шару. Ничего, кроме эха. Запаха его матери. Голоса отца. Взгляда Анирэ, когда она смотрела на него и говорила глазами: «Выживи!» А ещё они говорили: «Люблю и мне жаль». Они шептали: «Братишка».
А потом тишина. Все затихло в голове Арина, пока он стоял на дороге. Он перестал слышать голоса. Подумал о том, как странно, что Риша, желавшая смерти императору, не пожелала расправиться с ним собственноручно. И теперь Арин понимал почему. Он знал, каково это — не иметь семьи: это как жить в доме без крыши. Даже если бы Кестрел была здесь и умоляла его: «Опусти свой меч, прошу, сделай это, не медли», — Арин не сумел бы оставить её сиротой.
Да и будь она здесь, вряд ли стала бы умолять, глядя на посеревшее лицо умирающего отца. В глазах мужчины отражалось небо. Он пытался что-то сказать, прижимая руку к груди, чуть выше сердца.
Внутри Арина пульсировало сияние; он не понял, когда успел достигнуть пика мести, как убийство смогло подойти так близко к желанию.
Он чувствовал, что его глаза горят, потому что знал, что собирался сделать.
Он не хотел быть здесь. Он гадал, почему нельзя помнить, как матери вынашивали их внутри чрева: в тёмном и нерушимом сердце, которое было целым миром, и никто не мог навредить им там, и они никому не могли причинить боли.
Арину показалось, что если он не убьет этого человека, то память о матери растворится в небытие. Она уже начала тускнеть по прошествии лет. Не за горами тот день, когда она будет далека, как звёзды.
Но он не смог этого сделать.
Должен был, но не смог.
«Скажи мне, что ты сделал».
Арин выронил меч, упал на колени, оторвал кусок ткани с плеча мужчины и перевязал рану, чтобы спасти того, кого ненавидел больше всех на свете.
После окончания сражения и после того, как Рошар принял капитуляцию валорианцев, Арин уже не на шутку забеспокоился — почему Кестрел так до сих пор и не вернулась из Сифии. Он отправился к шатру лекарей.
Генерал спал, ему прижгли руку, обработали и перебинтовали. Доспехи были сняты. Его пришлось усыпить. Даже сейчас, будучи под действием лекарств, он находился под стражей, закован в цепи на лодыжках, а уцелевшая рука крепко привязана к его бедру.
Арин тянул себя за волосы, пока коже на голове не стало больно. Если Кестрел не вернётся к полудню, то он отправится за ней в Сифию. Эта мысль назойливо царапала разум, тягостные ощущения ожидания скрутили желудок в сморщенный узел.
Ему ненавистно было смотреть на генерала и даже на Верекса (который ему даже почти понравился), хромавшего по лагерю, переполненного беспокойством за Ришу, а может быть, даже и за Кестрел, отчего Арин чувствовал себя до нелепости собственником, словно валорианский принц пытался его ограбить, украсть всё то, что делало Арина Арином.
Арин стал просто невыносимым и понимал это. Он неустанно ломал голову над тем, что же сталось с Кестрел, прекрасно осознавая, что случись с ней нечто непоправимое — его сердце превратится в песок.
Он не знал, куда деть руки, когда смотрел на спящего генерала, поэтому засунул их в карманы, прежде чем те ненароком не потянулись к горлу мужчины. Арин напомнил себе, зачем пришёл.
Юноша разорвал мундир генерала, чтобы добраться до внутреннего кармана, который находился именно там, куда мужчина приложил руку, когда лежал на дороге, истекая кровью.
Пальцы Арина нащупали бумагу. Он вынул её. У бумаги был потрепанный вид, она определённо не один раз побывала в руках, и её часто разворачивали и складывали.
Это были ноты. Сначала Арин не понял, на что смотрел. Почерк Кестрел. Написано по-герански. Нотное письмо, нацарапанное чёрным. И его имя, готовое вот-вот соскочить со страницы.
«Дорогой Арин».
А потом он узнал мелодию. Это была соната, которую Кестрел разучивала, когда он вошёл в музыкальный зал императорского дворца в конце весны. Это был последний раз, когда он видел её до тундры. И тогда он подумал, что это будет последний раз в жизни, когда он видит её.
Арин поспешил прочь из шатра. Он не мог читать письмо здесь.
Но он не знал, возможно ли его прочесть где-то ещё, найдется ли достаточно уединённое место, где он мог бы побыть в одиночестве, побыть самим собой, и ему было очень тяжело вспоминать, как он оставил Кестрел в тот день, и что случилось с нею после.
Ему безумно хотелось прочитать это письмо.
Ему было невыносимо читать его.
Арина возмущало, что отец хранил его.
Он задумался, а что это будет означать для неё, когда она узнает, что отец сохранил то письмо.
Арин смутно осознавал происходящее, спотыкаясь, он шёл по шумному лагерю в лес. Мысль о прочтении письма казалась неправильной, будто он собрался прочесть письмо, предназначенное для кого-то другого.
Но оно было адресовано ему.
«Дорогой Арин».
И Арин прочёл его.
— Ты в порядке?
Арин поднял взгляд на Рошара, а потом вновь сосредоточился на лошади. Он провёл рукой сверху вниз по внутренней стороне передней левой ноги животного и поднял копыто вверх, обхватив его спереди. Свободной рукой он специальной киркой сбил подкову и взял нож, чтобы пройтись по внешнему краю копыта и выявить источник проблемы. Рядом стояло ведро с подсоленной горячей водой, от которой шёл пар. Время близилось к полудню.
— Арин.
— Просто размышляю.
Написанные Кестрел слова всё ещё жили в нём, он будто проглотил солнце, и оно каким-то образом целиком поместилось в нём: сверкало и томилось, и ослепляло, но при этом он видел все куда яснее, чем прежде.
— Слушай, ну хватит уже, — сказал Рошар. — У тебя две крайности: или до ужаса серьёзен, или где-то витаешь в облаках, но ни то ни другое не подходит для победоносного лидера свободного народа.
Арин фыркнул. Лошадь, чувствуя, как его нож касается больного места, попыталась вытащить копыто. Он быстро перехватил его, поддерживая ногу снизу под колено.
— Ты мог бы, по крайней мере, произнести воодушевляющую речь, — сказал Рошар.
— Не могу. Я еду в Сифию.
Рошар сдавленно простонал.
— Не на этой лошади, — сказал Арин. — Она хромая.
— Что ты делаешь?
— Она хромала. Было больно смотреть на неё. Абсцесс, по-моему. Наверное, она наступила на что-то острое.
— Арин, черт тебя задери, ты же не коновал. Этим может заняться кто-нибудь другой.
— Шш-ш, — прошипел Арин с сочувствием, найдя нарыв. Лошадь ещё раз попробовала вытащить копыто, но он вскрыл рану, из которой сразу же потёк чёрный гной. Арин чистил рану до тех пор, пока не убрал весь гной. — Тебя не затруднит подать мне ведро?
— Да не вопрос. Я ведь живу только ради того, чтобы угождать кому не попадя.
Арин опустил копыто в горячую воду. Лошадь, которой и без того было больно, затопала копытами, расплескивая воду, вскидывая голову, но Арин схватил её за уздечку, потянув голову вниз, успокаивая животное, одновременно следя за тем, чтобы больное копыто оставалось в воде.
— Арин, ну почему ты такой предсказуемый? Всякий раз, когда ты переживаешь по какому-то поводу, то начинаешь что-то чинить. Выковыривание дряни из копыта уж совсем ни с какие ворота не лезет. Даже не знаю, что хуже, наблюдать за тем, как ты это делаешь, или осознавать, насколько тебе сложно держать себя в руках.
Арин потрепал лошадь по шее. Она вновь затопала копытами, но начала успокаиваться.
— Мы победили, — сказал Рошар, — и Кестрел в порядке. Мы обсуждали это. Этот яд очень токсичен.
— Но она не вернулась.
— Она вернется. А тебе нужно воспользоваться этим мгновением в политических целях. Если ты этого не сделаешь, то сделает кто-то другой.
Арин искоса глянул на друга.
— Ты называешь меня «предсказуемым», как будто это плохо, но мне не нужно произносить речь перед своими людьми, чтобы понять, кто я есть.
Рошар закрыл рот. Похоже, он был готов сказать что-то еще, но потом передумал, потому что в лагерь въехали Кестрел и Риша.