Еще в кабинете Чуянова я почувствовал что меня как-то странно трясет, а через час слег с температурой под сорок. Вместе со мной заболел и Андрей. Нас осмотрела тетя Маша и сказала, что у нас обычная простуда, сейчас оказывается много таких случаев, два-три дня и всё проходит.
Виктор Семёнович отправил нас болеть домой в Блиндажный. Иван Петрович организовал нам настоящий постельный режим, мы лежали в постелях, пили чай с липовым отваром, её сушеными цветками нас снабдила тетя Маша, ели и спали. Вернее двое суток проспал один Андрей, а у меня первые сутки были сплошные кошмары.
У меня было такое чувство, что подселившийся в меня заслуженный строитель России куда-то исчез, а остался лишь я, настоящий Георгий Хабаров. Стоило мне закрыть глаза как перед мысленным взором начинали проходить картины первого года войны.
Минск. Детский дом. Большое серое здание с местами уже основательно облупившейся штукатуркой. Жаркое лето сорок первого года. Раннее утро двадцать четвертого июня.
Война шла уже третий день, но младшие воспитанники по-прежнему беззаботно играли в казаки-разбойники, вернее в войну с немцами. Все они изображали наших бойцов, а врагами были заросли жгучей крапивы и прочее растительное, что можно было победоносно срубить длинными палками.
Мы, пятеро старших ребят, выпущенных из детского дома этим летом после окончания семи классов, по настойчивой просьбе директора присматривали за малышней и одновременно решали между собой, как нам теперь следует поступать в новых обстоятельствах.
Все мы считали, да и другие тоже, что нам крупно повезло в жизни. Еще бы, ведь нас не просто взяли работать на строящийся новый большой авиазавод в Минске, где наша трудовая биография должна была торжественно начаться первого июля. Мы ближайшей осенью должны были обязательно пойти учиться в ФЗУ, получать настоящую рабочую специальность.
Но все эти радужные планы уже остались в прошлом. Вчера была первая страшная бомбежка Минска. Немецкие самолеты бомбили не сам город, а в первую очередь железнодорожную станцию и военный аэродром. Я отчетливо вспомнил, как завороженно наблюдал за грозно проплывавшими над городом вражескими самолётами, стоя прямо на улице вместе с другими любопытными минчанами. И было даже какое-то детское любопытство, а вот чувства реальной опасности тогда абсолютно не было.
Потом стали явственно слышны далекие взрывы, и над городом со стороны железнодорожной станции и аэродрома стало медленно подниматься зловещее зарево страшных пожаров. За прошедшую ночь их, наверное, потушили, по крайней мере ночью в городе было относительно спокойно.
Директор попросил нас перед окончательным расставанием обязательно помочь с организацией эвакуации детского дома куда-то не очень далеко, но точно восточнее города, подальше от немцев.
Я был самый старший из нашей пятерки, мне уже исполнилось целых семнадцать лет. В отличие от других моих товарищей, мое школьное обучение длилось целых девять лет. Пошедшему, как все обычные дети, в школу в восемь лет, первые три класса мне покорились только за целых пять трудных лет.
После окончания третьего класса у меня вдруг что-то включилось в мозгах, и оставшиеся четыре класса я был одним из самых лучших учеников.
Неожиданно кто-то из маленьких воспитанников испуганно закричал, я быстро поднял голову и увидел их: ровный строгий строй самолетов, безжалостный и одновременно прекрасный своей мощью. Авиация была моей настоящей детской любовью, связанной с заветной мечтой обязательно стать военным летчиком.
И вдруг откуда-то сверху послышался нарастающий гул, тяжелый, давящий на уши, и страшно угрожающий. а следом пронзительный свист падающих бомб. Самолеты камнем стали стремительно падать на землю, от них отделились многочисленные черные точки, и я совершенно отчетливо увидел зловещие черные кресты на серебристых крыльях. Потом был оглушительный грохот, страшные душераздирающие крики, и я, наверное, в панике куда-то побежал.
Очнулся я уже под каким-то полуразрушенным забором, и всё дальнейшее происходящее помнил только какими-то обрывками, отдельными кусками. Сначала помнил, как бесцельно бродил по полуразрушенным улицам города, совершенно не понимая, что сейчас день или уже ночь: густой дым страшных пожаров, охвативших весь город, полностью закрывал небо.
Потом помню, как брел среди толп минчан, отчаянно пытавшихся уйти из горящего, погибающего на глазах города. Вот в памяти внезапно всплыло, как мы в панике разбегались с разбомбленного шоссе, отчаянно пытаясь спастись от немецких самолетов, хладнокровно расстреливающих беззащитных беженцев. Вот именно тогда я первый раз в жизни и почувствовал специфический запах своей приближающейся смерти.
На третий или даже четвертый день я оказался внезапно совсем один в каком-то небольшом лесочке. Но мне невероятно повезло выйти на пыльную разбитую дорогу, по которой нестройно шла длинная колонна отступающих красноармейцев.
Грязные, небритые, осунувшиеся от усталости, одни со странным лихорадочным блеском в глазах, другие с совершенно потухшими взорами, они молча упорно шли вперед, почти не разговаривая между собой. Только тяжелые сапоги и ботинки с обмотками монотонно шаркали по пыльной дороге, да изредка кто-то начинал надрывно кашлять, долго, мучительно и пугающе.
Я просто молча пристроился сзади колонны. Никто меня не прогнал тогда. Старшина, небритый широкоплечий детина с грязной перевязанной рукой, только мельком глянул на меня и устало буркнул:
— Иди уж, коли идешь за нами. Только не мешайся под ногами взрослых бойцов.
Несколько раз вместе со всеми я опять убегал с открытой дороги в придорожные кусты, чтобы немецкие летчики не обнаружили нашу отступающую колонну. Вечером того дня, когда колонна остановилась на привал в очередном густом лесу, ко мне внезапно кто-то решительно подошел и сказал сквозь стиснутые зубы:
— Эй, ты, пацан, немедленно пошли со мной.
Двое суровых красноармейцев с винтовками наперевес молча отвели меня к большому старому пню, вокруг которого сидело несколько усталых командиров. Один из них внимательно оглядел меня с ног до головы и обрывисто, даже грубо бросил:
— Документы есть? Давай быстро!
Документы, вернее один-единственный документ, у меня действительно был: свидетельство о семилетнем образовании, выданное буквально за неделю до начала войны. Его, аккуратно завернутое вместе с картонкой в газету, я бережно хранил в нагрудном кармане своей рубашки.
— Смотрите-ка, товарищ майор, у него даже документ имеется настоящий. Только вот что-то для своих семнадцати лет ты больно хлипковат, малец, — в хриплом голосе командира, подозрительно разглядывающего мое свидетельство, явственно прозвучало что-то нехорошее, угрожающее.
Другой командир молча забрал у него из рук моё затертое свидетельство, внимательно бросил на него долгий взгляд и спокойно протянул его обратно мне.
— Глупости не говорите, капитан. Вы его еще в немецкие парашютисты-диверсантов запишите. Я эту школу, товарищ майор, лично знаю, проверял её как раз в последний день перед собственным призывом. Детдомовский он, других учеников там практически не было.
— Я, товарищ полковой комиссар, глупости никакие не говорю, у меня такая должность особая, — с явной обидой в усталом голосе ответил первый командир.
В этот же вечер я неожиданно стал полноправным бойцом Рабоче-Крестьянской Красной Армии. В штабе меня оформили как добровольно вступившим в ряды доблестной РККА, поставили на довольствие, выдали какое-то потрепанное безобразие, которое все равно было лучше моей в хлам истрепанной гражданской одежды и направили служить в роту, к колонне которой я прибился.
Небритый старшина оказался старшиной моей роты, и по совместительству моим ангелом-хранителем, только благодаря которому я не сгинул в первые недели своей службы. Он кстати подогнал мне настоящие сапоги, а не ботинки с обмотками. У меня оказалась самая маленькая нога во всем полку, и единственная пара сапог такого размера как ждала меня. Эти сапоги были предметом зависти той части полка, которая ходила в обмотках.
Полк, к которому я случайно прибился, оказался везучим, и, потеряв под Минском всего половину своего состава, он счастливо избежал многочисленных окружений и с тяжелыми оборонительными боями отступал до самой Москвы.
Это было действительно страшное время. Не потому, что постоянно приходилось голодать или мерзнуть — это еще можно было как-то вытерпеть. Страшно было совсем другое, постоянно видеть искаженные лица взрослых опытных мужчин, которые совершенно не понимали, что происходит и почему они непрерывно отступают. День за днем. Неделю за неделей. Месяц за тяжелым месяцем. Всё долгое лето и большую часть осени сорок первого года.
Под Москвой всё кардинально изменилось. Там мы наконец-то остановились и впервые за долгое время не отступили дальше. Я хорошо помнил суровое лицо нащего старшины, который принял командование нашей поредевшей ротой после гибели последнего командира взвода.
— Значит, так, бойцы, всё, — твердо сказал старшина, когда мы, казалось, просто чудом отбили очередную яростную атаку немцев, — окончательно кончилось наше отступление. Теперь или мы их всех, или они нас. Третьего не дано.
Я тогда не понял до конца этих его простых слов. И по-настоящему понимание пришло только на следующий день, когда немцы снова пошли в очередную массированную атаку, и старшина с отчаянным криком «За Родину! За Сталина!» внезапно поднял в дерзкую контратаку то немногое, что еще осталось от нашей роты. Я бежал рядом с ним.
Тогда я впервые совершенно точно убил живого человека. До этого момента мне уже много раз приходилось отчаянно стрелять в наступающих немцев, просто стрелять вместе со всеми остальными бойцами, и кто-то из наступающих падал там, впереди. А здесь предельно четко видел, как длинная очередь, выпущенная мною из трофейного немецкого автомата, буквально вспорола толстую шинель врага, бежавшего прямо мне навстречу.
Потом упал и я сам, неожиданно получив острым осколком гранаты по ноге. Не очень сильно, но довольно больно. Санинструктор, молоденькая субтильная девчонка, ненамного старше меня самого, быстро перевязала рану прямо на холодном снегу, яростно матерясь сквозь стиснутые зубы.
— Живой обязательно будешь, боец, — уверенно сказала она тогда. — Обыкновенная царапина, не переживай.
Санинструктора звали Маша. Маша Смирнова. Она была родом из Рязани, до войны училась на учительницу начальных классов, когда внезапно началась проклятая война. Пошла добровольно на ускоренные курсы военных медсестер и уже осенью сорок первого попала на фронт. Мы много говорили потом, когда нашу измученную часть отвели на короткий отдых. Говорили о родном доме, о мирной довоенной жизни, о том светлом, что обязательно будет после окончательной победы и войны.
Я, кажется, влюбился в Машу. Наверное, это была настоящая любовь. Или я только думал, что влюбился по-настоящему. Она была невероятно доброй и искренне улыбалась даже тогда, когда вокруг непрерывно рвались снаряды. Для меня у неё всегда находилось доброе теплое слово.
Под Ржевом Машу жестоко убили. Острым осколком тяжелой мины. Я до сих пор помнил, как держал ее стремительно умирающую за холодную руку, помнил глаза, широко раскрытые, удивленные происходящим. Она отчаянно попыталась что-то сказать мне, но изо рта у неё внезапно хлынула алая кровь, и получилось только на прощание слабо сжать мою руку.
Первую медаль «За отвагу» я получил, когда после Машиной перевязки категорически отказался уходить в медсанбат и остался вместе с остатками нашей роты окапываться на с трудом отбитой у немцев высоте. Никто так и не узнал, что это была обыкновенная мальчишечья бравада перед понравившейся мне девчонкой-санинструктором.
Оказалось, что нашу отчаянную шальную контратаку с наблюдательного пункта дивизии внимательно видел сам командующий фронтом, грозный генерал армии Жуков, и он лично приказал срочно подать ему список всех отличившихся. Я в нем неожиданно оказался как получивший ранение и при этом не ушедший с поля боя.
Маша трагически погибла, когда самоотверженно выносила какого-то тяжелораненого нашего из-под интенсивного огня. Я за неё дотащил его до наших спасительных окопов, а потом вернулся обратно и за ней самой. Мне было совершенно невыносимо даже думать о том, что она останется лежать на нейтральной полосе и будет считаться пропавшей без вести.
Свой собственный осколок я поймал, когда уже осторожно спускался с бруствера в казавшийся уже спасительным ход сообщения.
В медсанбате, находясь уже в выздоравливающей команде, я совершенно неожиданно узнал, что это назвали настоящим подвигом и наградили меня второй медалью «За отвагу». А потом были краткие трёхмесячные курсы младших лейтенантов.
На этом просмотр мысленного «кинофильма» с говорящим названием «Из жизни Георгия Хабарова, 1941 год» закончилось, и я заснул. Но это было только начала.
Этот «кинофильм» я смотрел еще шесть раз и всегда было одно и тоже. После шестого просмотра ни как не мог заснуть, у меня появился страх, что во сне я умру. Но потом все-таки заснул и проспал почти четырнадцать часов.
Когда я проснулся, то понял, что болезнь ушла так же внезапно, как и пришла, осталась только слабость. Андрей был уже на ногах и заявил, что он здоров. Но Иван Петрович был непреклонен, вернее находящийся с ним на связи товарищ Андреев, и только на следующее утро мы покинули Блиндажный.
Кошевой с Блиновым как положено по сменам охраняли меня во время болезни и они почему-то ни чем не заболели. Утром к семи часам за нами приехал Михаил. Он наконец-то выздоровел и вернулся на службу. Я попытался узнать как идут у нас дела, но он только как-то странно улыбался и только говорил:
— За сейчас все сами узнаете, Георгий Васильевич.
Секрет такого странного поведения моего водителя Михаила раскрылся, когда мы приехали в партийный дом. Стоящие на входе сотрудники НКВД, охраняющие его, как-то очень лихо козырнули мне и Кошевому, который вместе с Михаилом против обыкновения пошли вместе со мной. Андрею тоже было приказано следовать со всеми.
Со стороны это выглядело, что я иду куда-то как бы под конвоем. Знакомыми коридорами мы прошли к кабинету Чуянова, Михаил открыл дверь и я сделал шаг вперед.
В кабинете Чуянова вдоль стены стояло все партийное и советское руководство области и города, во главе с Алексеем Семёновичем и генералом Косякиным. Стоило мне сделать шаг кв кабинет, как он сказал:
— Внимание, товарищи! — и продолжил, обращаясь ко мне. — Уважаемый товарищ Георгий Васильевич Хабаров! Позвольте по поручению Президиума Верховного Совета СССР вручить вам Золотую звезду Героя Советского Союза и орден Ленина. Это почетного звания вы удостоены за проявленные мужество и героизм на фронтах Великой Отечественной войны.
Непосредственно награды вручал генерал Косякин, ему наверное в таких условиях еще не приходилось вручать награды, тем более такого высокого ранга. И сам момент вручения коробочек с наградами и особенно грамот получился каким-то сумбурным. Я чуть не выронил коробочку с орденом Ленина.
Виктор Васильевич был видимо очень взволнован эти поручением. В глазах у него стояли слезы и своё «Поздравляю» он сказал дрогнувшим голосом.
Но это было не все. После генеральского вручения слово опять взял Чуянов и совершенно буднично сказал:
— Мне поручено наградить вас, товарищ Хабаров еще и медалью «За оборону Сталинграда».
После этого были аплодисменты, не скажу что очень бурные переходящие в овации, но пару минут возможно ладошками постучали.
На этом торжественная часть сегодняшнего дня закончилась, и мы все приступили к работе. Я конечно немного был растерян, не каждый день тебе вручают сразу несколько государственных наград.