Катрин легла спать около десяти после раннего ужина со своим отцом… Раннего потому, что она должна была быть в нью-йоркской городской тюрьме утром, чтобы взять показания у владельца итальянского ресторана, который пытался изрезать своего партнера «розочкой» от пивной бутылки. Но она не видела отца больше недели и скучала по нему — так же как скучала и по ритуалу ежедневных совместных с ним обедов и коктейлей, что было так удобно, пока она не начала работать в районной прокуратуре. Симпатичный человек с розовым лицом, тщательно уложенными преждевременно поседевшими волосами и такими же зелеными глазами, как у его дочери, он сочувственно качал головой, слушая о ее приключениях в Нью-Джерси и Гарлеме, пытаясь что-то разузнать о вымогательстве Макса Авери, и делился с ней своим собственным опытом, когда один член корпорации заставил его обегать Джерси (остров Джерси) и Каймановы острова — эти два общеизвестных рая для укрывания от налогов, — чтобы установить хитрую систему сообщающихся правлений, когда по крайней мере часть доходов этого клиента избежала рук налоговой инспекции.
— Граница между неплатежом налогов и уклонением от налогов очень расплывчата, — говорил он, ставя изящную рюмку работы знаменитого Иль Форно на блюдечко перед собой, — и я все время предупреждаю Линкера, чтобы тот убедился, стоит ли он на правильной стороне…
— Да ерунда все это, — подтрунивала над ним Катрин, — тебе просто захотелось бесплатно прокатиться на Каймановы острова и немножко позагорать.
Ее отец рассмеялся:
— Поверь мне, если бы я хотел немного позагорать, я бы не выбрал свободную экономическую зону, не важно, что она прекрасна… Кстати, говоря об укрытии от налогов, — добавил он, в то время как Катрин сделала глоток вина, — ты придешь на благотворительный концерт Музыкального общества, который я устраиваю дома, правда?
— М-м-м, конечно… ведь там будет играть квартет?
Он кивнул:
— И они сыграют увертюру из «Женитьбы Фигаро» специально для тебя. — Тут улыбка сползла с его лица, и он с волнением заглянул ей в глаза. — Эллиот Барч звонил и спрашивал, можно ли и ему прийти.
Катрин поставила свою рюмку, ее руки внезапно похолодели. Мгновение она размышляла: «Я не могу диктовать моему отцу, кого приглашать на его собственные вечера… — А потом она подумала: — Но ведь я могу высказать свое мнение». Она облизнула губы, тщательно формулируя фразу в уме, а затем сказала:
— Я бы предпочла, чтобы ты этого не делал.
Чарльз Чандлер кивнул, соглашаясь с этим. Секунду он смотрел на свою дочь, сидящую по другую сторону белой скатерти, — пламя свечей в хрустальных подсвечниках бросало мягкие отблески на ее светло-пепельные волосы, на оливковый шелк ее блузки, — видя ее сейчас взрослой, а не той импульсивной девочкой-подростком, которую он знал. В колледже, подумал он, она бы пробормотала: «Ладно…» — а затем прикинулась больной или просидела бы весь вечер молча…
— Кэти, — осторожно спросил он после паузы, во время которой он сам осмысливал, что сказать, — что произошло между тобой и Элиотом Барчем? Я думал… э-э-э… — Он сделал паузу, не желая, чтобы его слова прозвучали так, как должны были: что он был рад видеть ее с тем, кто с ней так хорошо обращался, с человеком, которого он был бы рад и горд назвать своим зятем.
«Ты думаешь, что он был прекрасным принцем, — грустно улыбнулась Катрин самой себе, — да, и я так думала…»
После всех подарков, которые он посылал ей, после балетов и представлений… после этих прогулок под руку по тротуарам («что было бы, если бы он мог позволить себе лимузин!»), глядя на огни, отпуская шутки, слушая сладкую меланхолию саксофонов на углу улиц, вдвоем изумляясь волнующей сердце эксцентричности Нью-Йорка… почему бы и нет?
«Я люблю тебя. Я хочу тебя…»
«Кэти, не бросай меня…»
— Эллиот Барч, — сказала она, медленно вращая рюмку на белой скатерти, ее глаза не отрывались от тускло мерцавшего на поверхности вина отражения свечей, — или скорее адвокат Эллиота Барча, но с его подачи, ты ведь знаешь, что это одно и то же, нанял фирму «юридических консультантов», чтобы «убедить» горстку пожилых людей переехать из многоквартирного доходного дома, который Барч собирался купить и потом разрушить для выполнения своего собственного проекта. Им удалось вынудить нескольких — поджигали подвал, пытались отключить электричество… Грязные вещи. Жестокие.
— Понятно, — сказал отец, и на какое-то время воцарилась тишина. Затем он попробовал соотнести эту тактику с человеком, который так щедро делал пожертвования на благотворительность, который был так обаятелен и вел себя так уважительно. — Не лучше было бы для них просто перебраться?
— Если бы они могли найти место ближе, чем Высоты Ямайки, где можно снять квартиру дешевле, чем за четыреста долларов, — может быть, — ответила Катрин; в ее голосе снова прозвучала ожесточенность былого столкновения. Она взглянула на него, ее зеленые глаза казались напряженными в свете свечей. — У всех у них были твердые доходы, папа, шестьсот — семьсот в месяц. А кроме того… это был их дом. Он был их домом двадцать — тридцать лет. Там у них были друзья, знакомые, люди, к которым они могли обратиться…
— Ясно, — сказал он, кивая головой, и она поняла, что он не задумывался об этом раньше. Не задумывался об ужасной беспомощности, ужасной зависимости, о существовании тех, кто стар и беден. И действительно, почему он, для которого десять центов никогда в жизни не были предметом мечтаний, должен был задумываться об этом? Его бы никогда не посмели выгнать из той просторной квартиры, где выросла Катрин, чтобы ему пришлось испытать зависимость от милосердия и доброты других.
Она увидела, что он озабочен, перегнулась через стол и потрепала его по руке.
— После этого… — Она сделала паузу, чтобы выровнялся ее голос, и продолжала: — После этого я не могла смотреть на Эллиота.
И это так похоже на Эллиота, подумала она, без аппетита возвращаясь к своему каннеллиони, сделать наибольшее пожертвование Музыкальному обществу, чтобы обеспечить себе приглашение на вечер, где, без сомнения, будет и она.
Может быть, потому что она прочла главу или около того из книга Алана Визо, чтобы уснуть, ей снился ужин в итальянском ресторанчике, устроенном в гроте возле затерянного розово-красного городка Петра, когда ее разбудил стук в застекленные створчатые двери ее спальни.
Поворачивая голову, лежащую на подушке, она увидела на террасе позади развевающегося белого газа занавесок темный силуэт Винсента, подчеркнутый сиянием городских огней позади него.
Она выкатилась из кровати и в одной белой шелковой пижаме побежала, чтобы открыть дверь и выйти наружу.
— Прости, что разбудил тебя, Катрин…
— Что-то случилось? — Было не поздно — не было даже двенадцати, — но позже, чем он обычно появлялся вечером в выходные. Неромантично, может быть, но он очень серьезно относился к тому, что она работает. Но даже в полутьме террасы, освещенной только слабым светом, идущим снизу, она увидела, какое у него озабоченное лицо.
— Дело в Отце.
— Что случилось? — «Заболел», — подумала она. Он был врачом Нижнего мира… Она знала, что Отец передал Винсенту некоторые свои знания, но недостаточные, чтобы в случае необходимости позаботиться о нем самом.
Винсент покачал головой, у него был встревоженный голос:
— Он сегодня поднялся Наверх, в первый раз, насколько я помню. Он должен был вернуться уже давно. Он где-то в городе… — Он повернулся, чтобы посмотреть на костры огней внизу, их отблески играли на плечах его кожаной накидки, в глубине его глаз. — Катрин, мне нужна твоя помощь.
— Конечно, я помогу.
Он помолчал и с жестом отчаяния и беспомощности продолжал:
— Я не должен был отпускать его одного… — Но оба они знали, что Винсент никак бы не смог пойти вместе с ним. И Катрин предполагала, основываясь на том, что рассказывал ей о старике Винсент, и на том, каким показался ей самой суровый патриарх во время нескольких встреч на темной нейтральной территории, расположенной под подвалом ее дома, что Отец был слишком упрямым, чтобы просить о помощи.
— Куда он пошел? — спросила она, удивляясь, как что-то смогло вытянуть его в Верхний мир. Во время их кратких встреч он держался в тени, не просто в тени фундамента, но в затемненном проходе, который вел к нижним туннелям, как будто он, подобно Винсенту, остерегался даже приближаться к тем местам, где обитали люди. Она знала, что он никогда не одобрял того, что Винсент увлечен ею.
Винсент покачал головой:
— Я знаю, что это имеет отношение к его прошлой жизни.
— Когда он жил Наверху?
Он кивнул. Для марта эта ночь была холодной. Ветер, который трепал его длинные волосы, обвивал вокруг ее рук бледный шелк пижамы, нес запах воды и травы из парка, прелести, чуждой в густом вареве из цемента и выхлопных газов. На улице внизу гудело такси, его звук в темноте превращался в подобие азбуки Морзе.
— Что он рассказывал тебе о своей прошлой жизни?
— Ничего, кроме того, что это была другая жизнь, прожитая другим человеком, — мягко ответил он, — и что лучше бы этой жизни быть забытой. Я знаю, что он был врачом…
Винсент упоминал ей о некоторых других людях, кто курсировал туда и обратно между двумя мирами, — о Мыше, который, как и его тезки, утаскивал блестящие вещички и прятал их в укромном месте; о Киппере… Лауре… Но Отец? Та ее часть, которая была юристом, которая весь день занималась головорезами и прочими грязными типами, чьи преступления разбирались в районной прокуратуре, с внезапным острым состраданием подумала: «Он не приспособлен к уличной обстановке». Приспособлен еще менее, чем Винсент, который привык красться по городским аллеям и в холодных тенях парка, прислушиваясь и осматриваясь на задворках того мира, который он никогда не назовет своим.
Это означало, что Отец легко мог попасть в беду. И он мог быть в городе где угодно. Предположительно — хотя он и пообещал Винсенту вернуться к вечеру, что более или менее определяло дистанцию в пределах центра города, — он мог находиться где угодно.
Она мягко спросила:
— Ты знаешь его полное имя?
Винсент покачал головой. Когда он заговорил, в его голосе была странная грусть:
— Я всегда называл его Отцом.
В то время как Катрин по первому разу обзванивала станции «скорой помощи», приюты для бездомных, и, хотя оба они старались не касаться этого, морги, Винсент по ее просьбе вернулся в Туннели, чтобы среди вещей Отца найти то, с чего можно было бы начать розыски. Вспоминая свои лекции по уголовному праву, хотя и минуло много лет («И слава Богу!»— подумала она) с тех пор, как она прошла через скучную процедуру обысков в материалах судебного дела, Катрин сказала:
— Все, что ты найдешь, нам поможет. Имя, место, упоминание о ком-то… то, с чего можно было бы начать. Завтра… черт, завтра утром у меня этот процесс, но потом я, наверное, смогу сбежать и заняться нашим делом в библиотеке — там у них есть подшивка микрофильмированных газет за столетие или полтора…
— А почему нужно ждать до завтра? — спросил Винсент. И Катрин чуть было не рассмеялась. Конечно, если был выход Снизу к фундаменту ее дома, очень логичным казалось предположение, что такой же выход обнаружится и к подвалам Нью-Йоркской публичной библиотеки. Зная Винсента, зная Отца — а ей казалось, что в чем-то она его действительно знает, — оба они, вероятно, были постоянными, хотя и незарегистрированными читателями долгие годы.
Интересно, возвращал ли Отец книги так же аккуратно, как Дженни, или, как Катрин, он забывал принести их в срок? «…По крайней мере, ему не приходилось беспокоиться об астрономических штрафах каждый месяц…»
— Хорошо. Возвращайся ко мне в час со всем, что сможешь найти…
«Со всем, что сможешь найти».
Винсент нерешительно, испытывая непонятный стыд, стоял в дверях комнаты Отца, освещенной свечами, и оглядывал круглое подземелье. Успокаивающе знакомое место, которое он знал всегда… комната, где он вырос. Без Отца, но с сознанием того, что тот находится где-то далеко, вероятно, в беде и не может вернуться, комната казалась непривычно пустой, какой она не была, когда Отец находился поблизости, уходил за водой к какому-нибудь источнику или болтал с Элизабет наверху в Разрисованных туннелях. Вспоминая те случаи, когда он сам попадал в ловушки Наверху, Винсент почувствовал сильное беспокойство и понял, что Катрин была права, попросив его осмотреть комнаты старика. И все же он приступал к этому с неохотой, ему не хотелось копаться в принадлежащих другому вещах, выведывать тайны чужой жизни. Даже если бы Отец был для него никем, ему бы все равно не понравилось это.
Но у него не было выбора.
Он открыл средний ящик шведского бюро, вынул толстую стопку вырезок из медицинских журналов, изданных после 63-го года (Отец пришел в туннели намного раньше), сложенный лист с заметками о дренажных трубочках, ксерокопию статьи о зыбучих песках, присланную одним из Помощников. Он проверил записные книжки, пролистал открытые книги в поисках заметок, которые там могли быть между страниц… все это время осознавая, что если Отец, подобно большинству других, спустился Вниз, не имея ничего или почти ничего, то, вероятно, ничего нельзя будет и найти.
И так казалось долгое время. Сидя скрестив ноги на потертом ковре, покрывавшем пол подземелья, окруженный сиянием ламп и свечей, Винсент разбирался в вещах Отца: в сотнях карт, которые служили ему в бесконечном возложенном на себя самого труде составления схемы Нижнего мира; заметки об истории этого мира, составленные по рассказам тех, кто родился и вырос здесь, кто прожил здесь дольше других, — Паскаль, Винслоу, женщина по имени Грейс, которая была матерью его друга Девина и являлась «матриархом», когда появился Отец; медицинские записи о тех, кто жил Внизу или когда-либо жил там. Там были медицинские журналы, подобранные на свалке колумбийской медицинской библиотеки или присланные (что происходило чаще) доктором Алькоттом, одним из старейших Помощников; стопки вырезанных заметок на самые разные темы: от загрязнения окружающей среды до постепенного отмирания железных дорог; коробки со старыми письмами, которые Отец находил между страниц тех книг, которые появлялись у него из самых разных источников.
Но ничего относящегося к какому-нибудь событию в 1950-х годах — ничего, что имело бы отношение к прежней жизни Отца. Как будто, повернувшись спиной к этому миру физически, он сделал то же самое в своем сердце.
Со вздохом Винсент поднялся на ноги, распрямляя усталые плечи, затекшую шею. Было уже за полночь, и Наверху земля и весенняя ночь были холодными. Он надеялся, что Отец сейчас спит где-нибудь в тепле, в сухости, что у него было чем поужинать. Ночь за ночью на улицах города он видел людей, свернувшихся в тени парадных, спящих на тротуарах, как усталые собаки.
Медленно, неохотно он перешел в темный альков под ступенями галереи, где у Отца была спальня. Чувство того, что он вторгается в запретную область, все возрастало, нежелание раскрывать чужие секреты боролось с тем, что сказала ему Катрин. «Все, что ты найдешь, нам поможет». Лишь мысль о том, что Отец сейчас может спать в холоде, голоде и сырости, заставила его приблизиться к большому шкафу — лишь воспоминание о своих собственных злоключениях тогда, когда он не мог найти путь Вниз, заставило его открыть исцарапанные дверцы орехового дерева.
Внутри он нашел одежду Отца, коричневый халат, сшитый ему Мэри, кожаную жилетку и кучу свитеров и рубашек, которые он надевал, спасаясь от пронизывающего холода туннелей. Вязаные муфты, его ботинки, толстая вязаная повязка, которую сделала Мэри, чтобы дополнительно защитить его больное колено. Его перчатки, без пальцев, порванные, заляпанные чернилами… его палка.
Винсент нахмурился. Если он оставил свою палку, у него должно было быть что-то другое, на что опереться, другая палка или трость… так же как и другая одежда. В нижних ящиках не было ничего, кроме простыней и стеганого одеяла. В верхнем ящике…
Винсент вытащил небольшой кусочек пластика, лежащий на полке, повернул его на свет. Читтенденский исследовательский институт, сотрудник. И маленький красный квадратик.
Отодвинув в сторону халат, он заметил что-то в глубине шкафа. Он протянул руку в глубокую тень и вытащил фотографию в рамке, черно-белую фотографию, тщательно хранимую под стеклом. Он повернул ее, чтобы на фотографию упал свет.
Это был свадебный снимок. Отец с темной бородой и лицом, бывшим моложе, тоньше и не таким морщинистым, стоял в смокинге, обнимая за талию одну из прекраснейших девушек, которых Винсент когда-либо видел. Что-то в ней было от белокожей красоты Катрин — ее светлые волосы были скрыты под целым морем вуалей и цветов, но лицо, обращенное к Отцу, сияло от радости.
Винсент почувствовал, что у него защемило сердце от жалости и боли за этих двух людей, что бы ни разорвало союз между ними — что бы ни разлучило Отца и эту девушку.
На оборотной стороне фотографии, между ней и прикрывающей ее картонкой, был конверт без адреса или надписи, сложенный и измятый. Винсент принялся открывать его, но остановился, чувствуя, что совершает предательство. Снова посмотрев на фотографию, на сияющие лица Отца и его невесты, он понял глубину и силу той раны, которая заставила Отца произнести слова «забыть мир, который я когда-то любил». Он не мог заставить себя обнажить эту последнюю тайну, раскрыть последний секрет, так тщательно охранявшийся Отцом.
Он снял свою накидку с коричневого кожаного стула, где он ее оставил, набросил ее и опустил фотографию и конверт в один из глубоких внутренних карманов. Пора было уходить. Шум подземки слышался все реже, и звон труб почти прекратился. Из Длинной галереи, на которую выходило подземелье Отца, уже не доносились разговоры и болтовня тех, кто пересекал ее, уходя и возвращаясь из других мест Подземного мира. Катрин, должно быть, ждет его, чтобы помочь ему распутать клубок прошлого Отца и найти нить, которая может привести их к событиям настоящего.
Ранее этим вечером лейтенант полиции Кайл Паркер и детектив Ринальдо Гутиеррес пытались сделать нечто подобное, хотя и с другого конца, работая над загадкой настоящего и находя в ней только оторванный узел из прошлого.
— Он все еще не назвал своего имени? — спросил Гутиеррес, глядя назад через звуконепроницаемое окно в комнату для допросов, где подозреваемый в убийстве Тафта сидел за голым серым столом со скрещенными руками, его молчание странным образом делало его исполненным достоинства. Крепкий, бородатый, начинающий седеть, с тростью, прислоненной к столику возле него, он даже в грубой синей тюремной одежде сильно отличался от обычных клиентов городской тюрьмы. Резкий свет над головой делал его старым и изможденным — или, может быть, это было только из-за того, что он прошел через жернова регистрации. Верхний класс, доктор или юрист, предположил Гутиеррес. У него не было изворотливости, свойственной рекламным агентам, или напористости коммивояжеров. Но Гутиеррес со своим двадцатилетним опытом работы в полиции мог припомнить от силы двух или трех арестованных профессионалов высшего класса, которые бы не верещали о своих адвокатах чуть ли не до того, как их задерживали.
Лейтенант Паркер, светлокожий и полный рядом с нервным, тонким, смуглым Гутиерресом, покачал головой:
— Ничего. И никакого удостоверения личности, никаких водительских прав, кредиток, визитных карточек, чеков…
Гутиеррес пожал плечами:
— Староват для профессионального убийцы.
В глотке Паркера возник звук, выражающий неполное согласие. Гутиеррес догадывался почему — этот человек не был похож на обычного члена террористической организации. Но в противном случае кто бы позволил преступнику с грязными патлами, с кинжалом в зубах и в лоснящемся костюме хотя бы войти в контору? Самый страшный убийца, которого он видел в жизни, был одет как служащий бакалейного магазина.
— Может быть, — сказал Паркер, — но давай проверим то, что все-таки нашли у него в карманах. — Он держал в руках вещичку, в пластиковом мешочке и с ярлыком, прилагавшуюся к свидетельским показаниям, на которой было написано просто: «Джон Доу ДЛ2543».
Детектив Гутиеррес присмотрелся и нахмурился:
— Серебряные сертификаты? Сколько лет их уже нет в обращении — двадцать, тридцать?
Паркер достал другой пакетик, не содержавший ничего, кроме двух розоватых обрывков бумаги:
— Два корешка билетов на матч между «Ловкачами» и «Гигантами».
— Бруклин и Нью-Йорк… Поле Эббетс… 1952-й. — Он недоуменно покачал головой.
— Темный лес, а? — Паркер опять взглянул через звуконепроницаемое стекло на человека за столом. Он насмотрелся на всяких: бессвязно бормочущих наркоманов, надышавшихся «ангельской пылью», рыдающих мужеубийц, детей, настолько невменяемых, что полицейский должен был поддерживать их на стуле, — но он никогда не встречался с подобным человеком, с его лицом патриарха и глазами преследуемого. — Так что ты думаешь?
Гутиеррес пожал плечами:
— То, что я всегда думаю: почему именно я? — И они оба вместе вошли в комнату, чтобы снова попытать счастья.
Гутиеррес просмотрел тонкую папку на столе, в то время как Паркер закрыл дверь и занял свою позицию возле нее. Джон Доу ДЛ2543 поднял глаза, встречая его взгляд без страха и без надежды. В папке было немного — рапорт об аресте от офицера, возглавлявшего вооруженную охрану на Лексингтон-авеню, отпечатки пальцев, фотография газетной вырезки, черно-белый снимок для полицейского архива. Если бы контора Тафта не была обыскана, если бы Тафт не был юристом и доверенным лицом компании по управлению недвижимостью Чейза и ее филиалов, все это дело было бы отложено до утра, поскольку пришлось оно на пересменку.
Но они сидели здесь сейчас, в половине восьмого вечера, и вновь Гутиеррес подумал: «Ну почему именно я?»
Он закурил и минуту просматривал дело Джона Доу ДЛ2543 через завесу дыма.
— Почему вы убили Алана Тафта?
К счастью, Джон Доу ответил:
— Я не убивал Алана Тафта. Когда я нашел его, он уже был мертв.
— Хорошо. Значит, вы его знаете.
Короткая пауза в серо-голубых глазах раздумье. Затем — горестно и устало:
— Да, я знал его.
Сигаретный дым оставлял тонкий след за жестикулирующей рукой.
— Что вы делали в его офисе? — И, когда ответа не последовало: — Вы искали там что-то, верно? Все было перевернуто вверх дном.
Все еще нет ответа. Гутиеррес толкнул к нему через стол фотографию газетной вырезки — выяснилось, что она из сегодняшней «Таймс» и что ее публиковали всю неделю. Кто-то напечатал «ФТР» наверху заглавными буквами.
— Может быть, это поможет вам вспомнить. Это адрес конторы Тафта, мы нашли его в вашем чертовом кармане!
Человек ничего не сказал, но его губы над жидкой бородкой немного сжались, а глаза, слегка коснувшись заметки, уже смотрели в сторону, будто вид объявления вызвал смутное сожаление или боль.
— «Обломки моей памяти». Что это значит?
Снова ничего. Гутиеррес вздохнул, опять затянулся. «Почему я?» Это было его дело, и он просидит над ним всю ночь, если придется, но молчание сделает это ужасно утомительным.
— Может быть, вы начнете с того, что скажете нам свое имя? Что вы говорите?
Но он не сказал ничего, как шпион на вражеском допросе или, подумал Гутиеррес, как профессионал, который уже проходил через все это раньше. Паркер раздраженно нагнулся вперед и щелкнул пальцами перед лицом подозреваемого:
— Эй, мистер, кто вы такой, черт побери?
— Не могли бы вы ответить на вопрос… — И голос бюрократа в сером костюме в центре трибунала дрогнул от ненависти. — Вы состоите или когда-нибудь состояли в коммунистической партии?
Он ответил:
— Нет.
А рядом с ним Алан Тафт спокойно сидел, положа руки на свои бумаги, его глаза переходили от одного человека к другому из шести или семи — сколько же их было? Ему казалось, что эта сцена отпечатается в его памяти до малейшей детали навсегда, но сейчас он не был уверен, сколько их было тогда — членов суда Комиссии по антиамериканской деятельности, в то время как позади них шум в зале стихал до тихого гула, как у роящихся пчел.
— Чем вы занимаетесь?
— Я врач-исследователь. Я работал в Читтенденском институте до… — Он заколебался, не зная, что сказать об этом, затем просто ответил: — До того как ушел несколько месяцев назад.
Ярость, что он испытывал, когда его уволили за слова, которые им не хотелось бы слышать, все еще жгла его тогда, ярость и шок. Оглядываясь назад, он только устало поражался своей наивности…
— Комиссия полагает, что вы не обеспечивали режим секретности, необходимый в целях безопасности, для ведения подрывной деятельности…
— Я врач, — сказал он, его ярость перекрыла монотонный монолог представителя, — я пытался спасти человеческие жизни…
— Пожалуйста, отвечайте на задаваемые вопросы.
А затем его ярость, неверие в то, что может твориться подобная несправедливость, прорвались наружу, и он подался вперед в своем тяжелом дубовом кресле:
— Почему никто не хочет слышать, что Комиссия по ядерной энергетике сильно ошиблась в своих оценках опасной дозы радиации? Это не коммунистическая пропаганда, а медицинский факт! Боже мой, в Неваде взрывают ядерные бомбы напротив ваших собственных армейских частей!
— Мы больше не будем предупреждать вас, доктор…
И тогда Алан Тафт успокаивающе накрыл его руку своей.
Алан был юристом и в качестве семейного адвоката такого миллионера, как Энсон Чейз, был больше осведомлен о том, как делались дела в то время. Это Тафт произнес:
— Мой клиент может узнать источник этих утверждений?
— Они были включены в данные под присягой показания, представленные комиссии.
Алан действовал осторожно не только потому, что он был юристом, а потому, что (как виделось сейчас в ретроспективе), понимая все происходящее, он сильно тревожился. Но в двадцать восемь лет, когда вашу карьеру неожиданно оборвали, когда вы встаете перед фактом, что вас никто не возьмет на работу, когда вас засудили не потому, что вы сделали нечто противозаконное, а потому, что просто выполняли свою работу и были правы, трудно остаться спокойным:
— Это была ложь под присягой!
— Нас не интересует то, что не имеет отношения к существу дела. Комиссия рассматривает только подрывную деятельность, в которую вы могли быть вовлечены.
— Не интересует?
Эта сумасшедшая сцена, разыгранная чисто по Кафке, заставила бы его рассмеяться, если бы не были такими ужасающими результаты тестов, если бы не был так страшен скрытый смысл происходящего, если бы не было столько поставлено на карту. «Медицинские исследования установили предельно допустимые нормы радиации, могущие вызвать лейкемию, рак костей, рак щитовидной железы…»
Но глава комиссии уже повернул выключатель микрофона, который отсек его ответ от людей в зале и от магнитофонов, записывающих ход разбирательства. Когда председатель заговорил, его голос был холоден как лед:
— Вы будете ограничивать ваши показания в соответствии с повесткой дня комиссии…
«Повестка дня комиссии». Отец всмотрелся в двух людей, стоящих перед ним в резком свете лампы над головой: в более темное и острое лицо сидящего напротив за столом за колышущейся вуалью сигаретного дыма, в мясистую и красную физиономию потерявшего терпение молодого человека. И у них была своя повестка дня. «Действуйте как инквизиторы, друзья мои, я видел и похлестче вас». Из-за этого они были злыми и усталыми; их выводил из себя упрямый субъект. Он сочувствовал им.
Но у него было право хранить молчание и на этот раз — ради мира, принявшего его многие годы назад. Защищая этот мир от инквизиторских вопросов, в этот раз он использует свое право.