Очередной лагерь военнопленных встретил меня запахом промокшей шерсти, человеческого пота и тлеющих углей. Я стоял на скрипучих досках наблюдательной вышки, впитывая в себя эту картину человеческого отчаяния. Внизу, за колючей проволокой, копошились сотни серых фигур — чехи, словаки, венгры, хорваты. Все они были одинаково жалки в своих рваных австрийских мундирах, но за этой внешней одинаковостью скрывались десятки народов, десятки судеб, десятки причин ненавидеть Габсбургов.
Морозный ветер бил в лицо, заставляя кутаться в шинель. Я вспомнил, как неделю назад убеждал великого князя в целесообразности этого безумного плана. «Они будут сражаться за свою свободу яростнее, чем наши солдаты за чужую землю» — говорил я тогда. Теперь же, глядя на это скопище отчаявшихся людей, я впервые усомнился в собственной правоте. Что, если они видят в нас лишь новых хозяев? Что, если их клятвы — лишь способ вырваться из этого ада?
Внизу опричники уже начинали отбор. Первыми шли офицеры — те, с кем я говорил вчера в шатре. Старый чех с седыми усами, тот самый, что первым согласился, шагал впереди, высоко держа голову. За ним ковылял раненый венгр, опираясь на плечо словака. Они выглядели не лучше своих солдат, но в их глазах горела та искра, которую я так надеялся увидеть.
Я спустился с вышки и направился к месту отбора. Земля под ногами хлюпала — смесь снега, грязи и того, во что превратились нечистоты за долгие недели существования лагеря. Охранники расступились, пропуская меня к первому столу, где сидел мой адъютант с толстой тетрадью в руках.
— Ваше сиятельство, уже отобрали тридцать семь человек, — доложил он, прикрывая тетрадь от мокрого снега. — В основном чехи и словаки. Венгры недоверчивы, хорваты вообще отказываются разговаривать.
Я кивнул и прошел вдоль строя ожидающих. Их глаза — вот что меня интересовало больше всего. В одних читался животный страх, в других — тупое безразличие. Но были и такие, в чьем взгляде таилась холодная ненависть. Именно они мне и были нужны. Ненависть — лучшая приправа к войне, она не дает солдату усомниться, не позволяет жалеть врага.
Один из кандидатов, молодой парень с обветренным лицом, неожиданно шагнул вперед:
— Господин князь! Скажите, это правда, что после войны нам дадут независимость? — в его голосе звучала такая надежда, что даже опричники переглянулись.
Я медленно обвел взглядом всех стоящих вокруг, давая понять, что отвечаю не только ему:
— Я обещал вам шанс. Шанс сражаться за свою землю, а не за интересы австрийского императора, немецкого кайзера или русского царя. Что будет после войны — зависит от вас. Но знайте одно: никто не даст свободу даром. Ее нужно взять. Взять штыками на винтовках, пулями и гранатами. Оплатить своей кровью. Не скрываю — цена будет очень большой, для кого-то даже громадной, но ваши потомки будут…
Молчание повисло тяжелым покрывалом. Потом где-то сзади раздался хриплый голос: «А если мы откажемся?» Я повернулся к говорившему — то был высокий словак с перевязанной головой.
— Тогда вы останетесь здесь или вас отправят на рытьё окопов и траншей для наших артиллерийских батарей, которые затем будут разрушать дома ваших братьев. Выбор остаётся исключительно за вами.
Этот сложный моральный выбор они делали весь день. К вечеру, когда снег сменился холодным дождем, у нас уже было четыреста двадцать три добровольца. Четыреста двадцать три человека, готовых сменить колючую проволоку лагеря на окопы войны. Я смотрел, как их строят в колонны для отправки в тренировочный лагерь, и думал о том, что на самом деле мы даем им не свободу, а лишь право умереть за нее. Но, возможно, в этом и есть вся суть войны — в возможности выбрать, за что отдать свою жизнь.
Когда последняя группа скрылась за воротами, я остался один посреди опустевшего плаца. Дождь стекал за воротник, но я не спешил уходить. Где-то там, за линией фронта, такие же офицеры австрийской армии сейчас наверняка допрашивали наших пленных. И кто знает, может быть, в этот самый момент какой-нибудь русский солдат тоже делал свой выбор — между смертью в лагере и шансом сражаться против своей страны. Чёртова монета о двух концах. Для России эти бывшие пленные — возможность уберечь своих сынов, но точно такие же бывших пленных по другую сторону мы будем считать предателями. Но что уж поделать — такова жизнь.
Я плюнул в грязь и медленно побрел к выходу. Завтра начнется самое сложное — превратить эту разношерстную толпу в настоящих солдат. Солдат, которые должны будут стрелять в тех, с кем еще вчера делили пайку хлеба. И мне предстояло сделать так, чтобы в момент истины они не дрогнули.
Холодное утро следующего дня встретило нас тотальным молчанием. Я стоял перед строем пятисот человек на заснеженном плацу, где еще вчера лежали трупы умерших от тифа. Теперь это место было расчищено, а вместо кровавых пятен на снегу лежали трофейные винтовки — по одной перед каждым человеком. Правда, оружие было как немецким, немецким и германским. Так мы экономили оружие, которого катастрофически не хватало. Создавать части с трофеями исключительно одной страны просто не получалось — на цельные склады с вооружением мы ещё не попадали. Обычно их либо накрывали снарядами, либо враг успевал вывозить склады.
Передо мной стояли не солдаты — стояли тени. Чехи с впалыми щеками, венгры с лихорадочным блеском в глазах, словаки, чьи руки дрожали не столько от холода, сколько от голода. Они выжили в лагере, пережили сражения, но теперь предстояло выяснить — сохранили ли они что-то человеческое внутри себя.
Я поднял руку, и тишина стала абсолютной. Даже ветер будто замер, ожидая моих слов. В кармане у меня лежал текст присяги — три коротких абзаца, которые я переписывал пять раз, вычеркивая все лишнее. Не было там ни слов о царе, ни о России — только о свободе их земель.
— Вы пришли сюда не по приказу, — начал я, и мой голос разнесся над застывшим строем, — Не из страха и не за пайком. Вы пришли, потому что в вас еще теплится огонь. Огонь, который Габсбурги пытались затушить годами, десятилетиями и веками унижений.
Снег начал падать — крупные, тяжелые хлопья, оседающие на плечах и касках. Никто не шелохнулся. В первом ряду старый чешский капрал, тот самый, что первым согласился на мое предложение, стоял, выпрямившись во весь свой невысокий рост. Его глаза, окруженные морщинами, не отрывались от моего лица.
Я достал лист и начал зачитывать текст присяги. Простые слова, простые обещания — сражаться до конца, не предавать своих, не отступать без приказа. Но когда дошел до последнего пункта, сделал паузу.
— Клянетесь ли вы сражаться за свободу своих земель под командой русской армии, пока последний солдат Австро-Венгрии не покинет вашу родину?
Тишина повисла на несколько секунд. Потом старый капрал сделал шаг вперед. Его сапог хрустнул на промерзшем снегу, звук прозвучал громче выстрела. Он наклонился, поднял винтовку и прижал ее к груди, прямо к тому месту, где должно было биться сердце.
— Za svobodu, — прошептал капрал.
Это стало сигналом. Один за другим они выходили из строя — сначала чехи, потом словаки, потом даже скептически настроенные венгры. Каждый поднимал винтовку, каждый произносил клятву на родном языке. «Za slobodu», «Szabadságért», «Za slobodu» — слова звучали по-разному, но смысл оставался единым.
Когда очередь дошла до хорватов, произошло неожиданное. Высокий парень с шрамом через все лицо, который вчера еще плевался при виде русских офицеров, не просто поднял винтовку — он упал на колени прямо в снег и что-то закричал на своем языке. Переводчик потом сказал мне, что это была старинная клятва морлаков — горных валахов, которые никогда не нарушали данного ими слова.
К полудню церемония закончилась. Пятьсот человек дали клятву. Пятьсот бывших пленных стали солдатами. Я смотрел, как они строятся в колонны — уже не сгорбленные, не сломленные, а с нелепой, трогательной гордостью в осанке.
На плацу поднимался целый ворох резких, рубленых команд на ломаном немецком, которые разрывали предрассветный туман над тренировочным лагерем. Я стоял у бревенчатого барака и наблюдал, как инструкторы выгоняли новобранцев на плац. Они падали в грязь, поднимались, снова падали — русские унтер-офицеры не признавали снисхождения. «В окопах вас ждет хуже!» — орал рослый фельдфебель с лицом, страшно изрытым оспой, и бил палкой по спинам тех, кто двигался недостаточно быстро.
Тренировочный лагерь располагался в бывшем поместье какого-то австрийского графа чуть севернее Карпат. Поля, где раньше выращивали цветники, теперь изрыли окопами. Фонтаны засыпали землей и превратили в пулеметные гнезда. А в оранжерее, под разбитыми стеклами, устроили лазарет — он никогда не пустовал.
Я шел вдоль строя, отмечая про себя изменения. За неделю «добровольцы» потеряли вид лагерных доходяг — жесткий паек и ежедневные марш-броски сделали свое дело. Но главная работа была еще впереди. Нужно было превратить эту разношерстную толпу в единый организм, в машину, способную убивать.
«Сегодня начинаем огневую подготовку!» — объявил старший инструктор, капитан Жданов, ветеран трех войн. Его правый рукав был пуст — руку он оставил под одним из городков команчей. «Половина из вас не знает, с какой стороны подходить к винтовке. Другая половина думает, что знает. Я вас разочарую — вы все не умеете стрелять!».
Тренировки были жестокими, но расчетливыми. Мы не могли позволить себе тратить патроны зря, поэтому первые три дня они учились заряжать и разряжать оружие с завязанными глазами. Тех, кто ошибался, заставляли делать это снова и снова, пока пальцы не начинали кровоточить. Я видел, как молодой словак плакал от боли, но продолжал щелкать затвором — инструктор стоял за спиной с казацкой нагайкой.
Особое внимание уделяли штыковому бою. «Пуля — дура, штык — молодец» — эта поговорка была истиной русского боя и кошмаром для придунайских добровольцев. Чучела из мешков и соломы расстреливали из пулеметов, чтобы новобранцы привыкали к виду разорванной плоти. Потом заставляли ходить в штыковую по настоящим окопам, где в роли «противника» выступали всё те же мешки, наполненные трухой и опилками.
Однажды утром я застал сцену, которая въелась в память. Группа чехов отрабатывала приемы рукопашного боя. Инструктор — бывший чемпион полка по борьбе — методично укладывал их одного за другим. Когда очередь дошла до щуплого паренька в очках, тот неожиданно провел прием чисто и бросил здоровяка на землю. Лагерь замер. Инструктор поднялся, сплюнул кровь и… улыбнулся, несмотря на свой взрывной характер. В тот вечер паренек получил двойную порцию каши.
Но настоящие испытания начинались ночью. Внезапные тревоги, марш-броски по колено в ледяной воде, «атаки» на условного противника под светом прожекторов. Однажды я наблюдал, как рота венгров три часа ползла по грязи под «пулеметным» огнем — холостыми, но они этого не знали. Утром их заставили мыть форму в ледяной реке — дисциплина прежде всего. Удивляло, что эти люди выдерживали такую сложную тренировку и не показывали малейшего дрожания боевого духа.
Через две недели я не узнал этих людей. Их движения стали точными, глаза — внимательными. Они еще не были солдатами, но уже перестали быть гражданскими. Особенно меня поразили хорваты — те самые, что вначале отказывались подчиняться. Теперь они первыми бежали на задания, первыми осваивали новые приемы.
На пятнадцатый день устроили проверку. Целый батальон «противника» — русских пехотинцев — занял оборону на холме. Легионерам дали задание: взять высоту. Без приказа отступать запрещалось.
Атака длилась четыре часа. Они шли по пояс в ледяной воде, под «огнем» (холостые патроны оставляли ожоги вблизи), падали, поднимались, шли дальше. Когда первые чехи ворвались в окопы, началась рукопашная. Здесь уже бились по-настоящему — я видел, как летели зубы, как рвалась кожа на костяшках. Но никто не останавливался.
Когда все было кончено, на холме стояли они — грязные, окровавленные, но победители. Капитан Жданов обошел строй, внимательно вглядываясь в лица. Потом коротко кивнул: «Годится». Это была высшая похвала.
В тот вечер у костра я видел, как русские инструкторы и легионеры вместе ели кашу из одного котла. Они еще не стали братьями по оружию, но уже перестали быть чужими. Где-то запели — сначала по-русски, потом по-чешски. Песня была о девушке, ждущей солдата домой. Все понимали слова без перевода.
Но тренироваться бесконечно было нельзя. Разведка донесла: перед нами позиции 34-го пехотного полка, того самого, где служили преимущественно венгры. Ирония судьбы — сегодня им предстояло стрелять в своих. Я видел, как молодой чех по имени Ярослав сжимает винтовку так, что пальцы белеют. Еще вчера на совещании он спрашивал: «А если мы узнаем среди них знакомых?» Ответа я не дал. Какой может быть ответ на такой вопрос?
Артиллерийская подготовка началась ровно в 4:30. Земля содрогалась под ударами наших орудий, где-то впереди взлетали вверх бревна блиндажей, обрывки проволоки, комья земли. Дым и пыль создавали призрачную завесу, сквозь которую едва просматривались силуэты австрийских окопов. Я перевел взгляд на своих людей — они не прятали головы от разрывов, не закрывали уши. Хороший знак.
Когда орудия перенесли огонь вглубь обороны, я подал сигнал. Первая волна — пятьдесят чехов под командой того самого старого капрала — бесшумно двинулась вперед. Они ползли по-пластунски, используя каждую складку местности, каждую воронку. Тренировки дали результат — за десять минут они преодолели триста метров нейтральной полосы, не подняв тревоги.
Но австрийцы не были новичками. Первая очередь пулемета ударила, когда до окопов оставалось меньше ста метров. Я видел, как двое наших взметнулись в неестественном прыжке и рухнули на землю. Остальные залегли, но не дрогнули. Старый капрал подал рукой сигнал — и из тумана вынырнули три фигуры с гранатами. Они бросились вперед с такой яростью, что пулемет замолчал, не успев развернуться.
Это стало сигналом. Со всех сторон заговорили наши пулеметы, прикрывая атаку. Легионеры поднялись в полный рост и с криком «Za svobodu!» бросились к окопам. Я видел, как Ярослав первым перепрыгнул бруствер, как его штык сверкнул в утреннем свете. Потом все смешалось в клубах дыма и криках.
Когда я с группой резерва добрался до окопов, бой уже перекинулся во вторую линию обороны. В траншеях лежали тела — наши и австрийские. Один молодой венгерский солдат, раненный в живот, смотрел на меня стеклянными глазами и что-то шептал на родном языке. Рядом стоял чех из нашего отряда — он дрожал всем телом, но не стрелял. Узнал ли он в этом умирающем земляка? Друга детства? Или просто понял, что перед ним такой же обманутый парень, как он сам?
Мы продвигались вперед, преодолевая одну позицию за другой. Легионеры дрались с ожесточением, которого я не видел даже у наших ветеранов. Они знали — пленных из их рядов не берут. Австрийцы тоже не церемонились — пойманного с оружием чеха или словака ждал немедленный расстрел.
К полудню мы выбили противника с основных позиций. Наши потери составили тридцать семь человек убитыми и около сотни ранеными — для такого боя цифры более чем приемлемые. Но когда я прошел по захваченным окопам, то увидел нечто, чего не ожидал.
В блиндаже штаба роты легионеры нашли ящик с письмами. Письмами на чешском, словацком, венгерском. Те самые солдаты, против которых они сегодня сражались, писали домой почти те же слова, что и они сами. Тоска по дому, надежда на скорый мир, ненависть к войне.
Я застал Ярослава сидящим на бруствере. В руках он держал фотографию — молодой парень в австрийской форме обнимал девушку. «Мой друг из Праги, — сказал он, не поднимая глаз. — Мы вместе учились. Он писал, что его перебросили в Италию…»
Вечером, когда пришло подкрепление и можно было отвести легионеров в тыл, никто не праздновал победу. Они сидели у костров, чистили оружие и молчали. Сегодня они прошли настоящее посвящение — убили своих. Не в переносном смысле, а в самом прямом. И теперь им предстояло жить с этим знанием.
Я стоял у командного шатра и смотрел на их силуэты. Они больше не были добровольцами. Они стали солдатами. А солдаты, в отличие от романтиков, знают страшную правду — свобода стоит дорого. Очень дорого. И зачастую платить приходится не своей кровью.