Таона была велика и красива, и всё-таки Нуру опять почти не разглядела её — ни глиняных крашеных стен, ни высоких домов под серыми тростниковыми шапками. Здесь их не связывали верёвками, вытягивая подобно стрелам зелёного лука, как в её родном поселении, а клали гладко и стригли, как шкуру зверя. Видно, чтобы уберечься от пыли, на дорогу смотрели крошечные, лишь руку просунуть, окна, и оттого дома казались слепыми.
Во дворе под раскидистым деревом, где ночью было совсем темно, а хозяин не жёг огня, Мараму без лишних вопросов дали чёрного быка. Сняв с руки браслет с медными ногтями и добавив серебра, гадальщик расплатился, усадил Нуру, забрался сам, и они поехали прочь.
Нуру молчала. Ей было о чём спросить, но время ли спрашивать, когда за ними погоня? Лишь на большой дороге, когда город остался позади, она заговорила:
— Ты знал, что внизу стоит повозка с сеном?
— О, нам повезло, — откликнулся гадальщик.
— Повезло? Под сеном нашлась сумка с твоими вещами. Я не верю в такое везение!
Мараму замолчал.
— Я думала, мы разобьёмся! — воскликнула Нуру. — Ты потянул меня вниз — я и сказать ничего не успела! А перед тем думала, меня растерзает зверь. Что за неведомое зло это было? Как человек, но шея как у ящерицы, гибкая, чешуйчатая, с обвисшей кожей. И какая же страшная пасть от уха до уха, и эти зубы!..
— Может, тот человек надел маску?
— А когти на руках и ногах? Как он прыгнул на стену!.. Нет, человек бы так не смог.
— Было темно, — сказал гадальщик. — Темно, лампы чадят, ты испугалась. Могло показаться всякое.
— А, ты не веришь мне! — с обидой сказала Нуру и умолкла. Но теперь она и сама не знала, во что верит, и чем усердней пыталась вспомнить, тем больше всё расплывалось в памяти.
Небо едва желтело, и Великий Гончар ещё не убрал заслонку, хотя ночная лампа уже погасла. Молчали старые деревья с грубой корой, будто выложенной из камней, так и прозванные за это каменными. Их жёсткие листья, выбеленные жаркими днями, теперь походили на сухие рыбьи хребты. Протяжно кричали птицы, и в полях, что потянулись вдоль дорог, уже работали люди, собирали земляные бобы, несли на головах корзины, полные созревших плодов.
Чёрный бык шёл быстро, будто летел над дорогой. Он легко обогнул повозку с плетёным верхом, что двигалась навстречу, нагнал и перегнал водовоза — тот лениво ехал к реке по холодку.
Сидя позади, Нуру держалась за Мараму и теперь могла ощупать рукояти ножей.
— Их шесть, — сказал гадальщик.
— Я вовсе и не пыталась сосчитать! — возразила она. — Те люди, что идут за тобой — кто они?
— Они умеют убивать, — ответил Мараму.
— А ты умеешь?
Не дождавшись ответа, Нуру обернулась, но позади не было никого, лишь отставший водовоз. Она хотела заглянуть вперёд, но пакари, до этого сидевший так тихо, что Нуру о нём и забыла, лизнул её в лицо и завизжал, изгибаясь всем телом. Мараму хлопнул по сумке. Пакари скрылся и ненадолго притих, но тут же принялся нюхать сумку изнутри, похрюкивая.
— Зачем ты им нужен? — спросила Нуру.
— Ты спрашиваешь не о том. Спроси, зачем брать с собой лишнего человека, если быку легче везти одного? Твоё платье и срезанные волосы приметны. Я мог уйти один, и люди не вспомнили бы, что видели меня. Тебя запомнят.
— И зачем же ты взял меня с собой?
Гадальщик промолчал. Прежде чем Нуру успела сказать что-то ещё, он заставил быка свернуть с дороги и вскоре остановился в зарослях у реки.
— Спускайся, — велел Мараму, однако Нуру не спешила.
— Я буду молчать! — взмолилась она. — Не бросай меня, не бросай!
Порывшись в сумке — не в той, где сидел пакари, а в другой, взятой в повозке с сеном, — гадальщик протянул, не оборачиваясь, измятый свёрток.
— Оденься, — сказал он, — и укрой голову. Если кто спросит, будешь моей сестрой.
Нуру, поколебавшись, сползла на землю. Натянула рубаху, простую и грубую, из тех, что подпоясывались верёвкой, и штаны до колена. Женщины одевались так редко — может, только в пути. Ткань серая, некрашеная даже.
Длинным полотном она покрыла голову, укуталась до бровей, проверив, что срезанных прядей не видно, а синее платье, тонкое платье с золотым шитьём, втоптала в землю. Сжав зубы, стянула и сандалии, торопясь, не развязывая шнурков, и загребла сухой землёй, ещё и ещё, и камень сверху. Ничего не оставила себе, только клыки, что были спрятаны на поясе — удача, что не выпали!
Мараму развернул быка, и пока тот объедал кусты, глядел на неё сверху вниз. Поймав взгляд Нуру, протянул ладонь, чтобы помочь ей забраться. О том, как она плясала на остатках недавней жизни, слова не сказал.
— Что у тебя за бык? — спросила она, поджимая ноги, чтобы их не ранили колючие ветви. — Прежде я таких не видела.
У чёрного быка рога тянулись вверх — ни одна птица не усидела бы на них. Длинные, высотой в его рост, они почти смыкались концами, тоже чёрными. Их будто красили белой глиной, а она вытерлась от времени.
— Теперь увидела, — сказал гадальщик.
Он направил быка к броду. Тот вошёл в мутную реку и, опустив голову, принялся пить, втягивая воду.
— Почему у него нет кольца в носу? Почему верёвка продета сквозь ноздри, кто так делает?
— Кочевники, — ответил Мараму.
Бык напился и вышел на берег, медленно ступая в первых золотых лучах, а там, качая головой, пошёл всё быстрее. Теперь он шёл без дорог, спиной к печному огню.
— Ведь это не бык кочевников? — решившись, спросила Нуру.
— Нет, Кимья мой.
— Хорошо. Я уж думала, за нами погонятся не только те двое, а ещё и кочевники! Но откуда ты знаешь, как они обходятся со своими быками, и зачем продел верёвку по их обычаю? И заплатил ты столько, что я думала, ты его купил!
— Кто-то из кочевников приехал на нём в город, — спокойно ответил Мараму. — Я заплатил, чтобы его без шума взяли с пастбища и придержали для меня.
— Украли!
— Нельзя украсть то, что твоё по праву.
— Ох! — воскликнула Нуру. — Значит, и кочевники захотят тебя убить!
— Если узнают, — согласился гадальщик, — пожалуй.
— А если узнает городской глава, тебе отрубят руку, и тому, кто увёл быка, тоже!.. Слышал ты о Чёрной Кифо, ведьме, у которой на шее висит ожерелье из отрубленных рук? У Чёрной Кифо в каждой руке по младенцу. Ночами она ходит и собирает руки воров, чтобы её дети могли забавляться, и они грызут мёртвую плоть, а если им придётся по вкусу, Чёрная Кифо отыщет вора, и они его пожрут!
— Младенцы? Я не боялся бы их.
— Это не обычные дети, а ведьмины отродья. Их зубы остры, как клыки раранги, диких псов, а глаза красны!..
Нуру примолкла, качая головой, и добавила печально:
— Про глаза я придумала сама. Пугала брата. Он крал на рынке, тащил, что плохо лежит — так, немного, только жёлтый плод или горсть сладких бобов, но я боялась, он не перестанет, и однажды его не пожалеют. И я всё говорила ему о Чёрной Кифо, и говорила, пока он не отучился красть, но теперь он боится ночи, и ему снятся дурные сны. Моя вина! Конечно, он никому не признается, он ведь мужчина, он не жаловался и мне, но я знала: ему спокойнее, если я рядом, когда темно. Как он теперь?..
— Хочешь, я погадаю. Не сейчас, позже.
— Толку в твоих гаданиях? Их можно понять так, а можно иначе — как хочешь, так и понимай! Нет, я спасу друга, а тогда вернусь за братом и мамой.
— Ты говорила, у тебя нет дома.
— Теперь нет, — сказала Нуру.
Больше она ничего не смогла сказать.
Взявшись за краешек ткани, которой покрыла голову, она промокнула щёки быстро и незаметно, будто Мараму мог увидеть. Затем Нуру подняла глаза к небу — верный способ унять слёзы. Одинокая птица кружила там, в вышине, к ней поднялась вторая, и обе исчезли.
В час, когда печь раскалила пески, вдалеке показался дом быков и телег. Квадратный, с внутренним двором, с небольшими дырами окон, он был так похож на дом забав, что Нуру испугалась. Подумала, это виденье из тех, что подстерегают уставших путников в жарком мареве, но после вспомнила, как проезжала тут с Шабой.
— Заедем, — сказал гадальщик. — Кимья устал.
Они ехали по пустоши и теперь глядели на дорогу с невысокого уступа. Чуть поодаль он впадал в дорогу, обнажив полосатый бок. Рыжие земляные волны текли, выглаженные ветром, наползали белой пеной на розовый и жёлтый берег, а дальше, среди бугров и мелких камней, торчали жидкие кустарники и пучки трав, ещё зелёных и уже седых. Дорога лежала светлой полосой, и пыль от колёс и копыт поднималась над ней.
Путников было немного, не тот час. Все спешили укрыться, переждать жару в комнатах, набрать воды из колодца во дворе. Чьи-то быки паслись в стороне, объедая траву — у стен её не осталось.
В домах быков и телег, что вдали от поселений, нет хозяев, лишь гости заезжают на время. В пору ветров пережидают бури, в пору жарких дней и холодных ночей прячутся от зноя, чтобы пуститься в путь, когда Великий Гончар закончит дневные труды. Нуру почти не боялась, что встретит того, кто может её узнать.
Мужчины, сидевшие в тени двора, примолкли, глядя на быка, непохожего на их быков, и на Мараму, непохожего на них самих, с его узорами на лице, выведенными белой краской, с кольцами, подвесками и браслетами. Кто-то заметил пакари, глядящего из сумки.
— А, музыкант, — сказал человек, будто это всё объясняло, и другие повторили тоже, кивая:
— А, музыкант. Что ж у тебя ещё нет камбы?
— Так вышло, — ответил Мараму.
Он улыбался, держа быка в поводу, и молчал, а на просьбу сыграть развёл руками — не взял вайату в дорогу.
— Да что ж ты, — сказал один из мужчин в сердцах. — Ни вайаты, ни камбы! Великий Гончар послал дар, чтобы через тебя говорить с людьми, а ты — нельзя же так!
— Великому Гончару это не понравится, — кивнул его сосед.
Он размешивал тесто в плоском тазу, а рядом догорал костёр — собирались печь лепёшки. Нуру посмотрела — вспомнить бы, когда ела! — и Мараму проследил за её взглядом.
— Я спою, — сказал он и передал ей повод. — Мой отец был из мореходов, и я спою вам песню далёких берегов.
Привязывая быка к перекладине в отдельном стойле, Нуру слышала, как Мараму запел без слов. Длинная, тягучая песня — как могла она быть песней далёких берегов? Мараму пел, и сел, и хлопал себя по бёдрам, и Нуру слышала зной, что колеблет воздух и землю, сонный зной, что опускается, и всё затихает. Тот зной, что хорош, когда укрываешься в прохладной тени — и песня была о тех, кто укрылся в прохладной тени, когда пришёл зной.
Быки в открытых стойлах притихли. Они беспокоились, чуя друг друга — не слишком, уже привычные к подобным встречам, — но теперь умолкли совсем. Казалось, и жвачку жевать перестали. Только пакари, выбравшись из сумки, пошёл к людям, принюхался, и, не смущаясь ничем, потянулся к тесту. Ему бросили жёлтый плод, и пакари прижал его лапой.
Нуру застыла, не зная, куда идти, но Мараму, не прерывая песни, указал ей рукой на место подле себя. Она подошла и села.
Песня закончилась, и пошли разговоры. Певцу поднесли воды, принялись расспрашивать, откуда он и как вышло, что отец его был мореходом. Мараму повторил историю о доме забав. Нуру знала теперь, что это ложь, но в чём правда?
— А, мать была девкой? — спросил один из мужчин, вглядываясь в их лица. — То-то вы с сестрой не похожи! Жадная, видно, девка была, с вами ничем не делилась, пришлось вам брать от отцов!
Неужто гадальщик приплыл по морю, явился с дальних берегов? Но ведь там говорят иначе. Мореходы знали язык Сайриланги, чтобы торговать и объясняться, но между собой вели иные беседы, и слова их были грубы, точно обтёсаны. Если б язык был водой, на Сайриланге он стал бы плавной, текучей, ленивой водой. А у тех — обрывистый поток, что скачет меж камней. Достаточно помнить, что Сайрилангу они превратили в Сьёрлиг!
Костёр догорел, и в песке под углями испекли лепёшки, и Нуру не ела вкуснее этих лепёшек. Пакари тоже выпросил кусок, тычась в людей мордой, измазанной мякотью плода, и царапая когтями.
Люди разошлись, прихватив с повозок циновки, а кто и подушки, чтобы отдохнуть в пустых комнатах, а в сумерках двинуться в путь. С Мараму поделились — видно было, что всей его поклажи две сумки, да и то одна с пакари, — но подушку дали одну, и циновку одну, узкую. Ясно: он музыкант, а Нуру никто. Был бы не музыкантом, и ему ничего бы не дали.
В комнате он устроил ложе и указал рукой:
— Отдохни. Я не устал. Спи, я разбужу.
— Ты лжёшь, — возразила Нуру. — Сколько ночей ты не спал? Они все на твоём лице. Ты готовился бежать, ты тревожился — не хочешь, не говори, о чём. Но сон нужен тебе, не мне. Если нас нагонят, лучше тебе не быть уставшим!
— Если нас нагонят, — усмехнулся Мараму, — мне не поможет и сон.
Но спорить не стал. Бросил сумку в углу, примял — Мшума тут же на ней разлёгся, — а сам опустился на циновку и белую дудочку положил рядом, вынув из складок одежды, видно, чтобы не сломать во сне.
— А говорил, не на чем играть! — сказала Нуру и протянула руку, но гадальщик переложил дудочку к стене.
— Не трогай, — сказал он. — Это не для игры.
— Ты с других берегов, это правда?
— Правда.
— Откуда тогда знаешь наш язык?
— Жил здесь. Научили.
— Как ты, должно быть, смеялся надо мной! Всё, что я слышала от мореходов, ты уже знал.
Мараму взглянул на неё, улыбнувшись, и повернулся так, чтобы видеть.
— У белых птиц, тех, что на четырёх ногах, ноги не длинные, — сказал он. — И шея не длинная. Они не похожи на бегунков, больше на кур, только не рыжих, как у вас, а белых. Гребня у них нет, а над глазами красные брови.
— Ты видел их? — спросила Нуру, опускаясь рядом.
— Издалека, однажды. И в нашем доме стояла…
Он показал рукой очертания.
— Деревянная, её вырезал дед. Говорят, у него жила одна. Не знаю, правда ли. Они дикие, не идут к людям. Но дед…
Мараму улыбнулся, прищурив тёмные глаза.
— С дедом могло быть всякое, — докончил он. — Расскажи мне что-то. Расскажи сказку ваших земель.
Нуру хотела спросить о многом. О белых птицах, о других землях, о том, разве можно вырезать из дерева такое — не ложку, не гребень, а зверя? Разве храмовники не запрещают? Но Мараму ждал, и она, подумав, сказала:
— Я расскажу тебе о том, как был создан пакари. Ты не слышал?
Гадальщик покачал головой, и Нуру начала рассказ.
— Первым делом Великий Гончар вылепил Птицу, чтобы она летала над землями и искала для него глину. Но Первую Птицу опьянила свобода, и она летела и смеялась, забыв о поручении. Потом она села на ветку цветущего древа и запела, и сплела дом, и завела потомство.
Тогда Великий Гончар вылепил Пчелу, чтобы напомнила Птице, за чем её посылали. Но Первая Пчела увидела цветы, и попробовала их сладкий сок, и забыла о Птице.
Великий Гончар разгневался и вылепил Рыбу. Нарочно сделал её такой, чтобы жила только в воде, и не летала, и не вила гнёзда, и не пила сладкий сок цветов. «Плыви и ищи глинистые берега!» — велел он ей. И Первая Рыба уплыла, и плыла так долго, что обо всём забыла. Она и сейчас ещё плавает туда-сюда, хочет вспомнить.
И Первую Антилопу обжёг в печи Великий Гончар, и Первого Пса, раранги, жёлтого и свирепого, но едва их спустил на землю, как они стали враждовать. Им было не до глины!
Великий Гончар так устал и рассердился, что лёг спать. В это время к печи пробрались два зверя, Черепаха и Свинья. Черепаха посмотрела на Свинью и слепила морду, как у неё, и приделала длинные уши, и смеялась. Вылепила толстые бока и тонкие ноги с пальцами вместо копыт, и смеялась.
Свинье хотелось посмеяться тоже, и она сделала пластинчатую спину из глины и надела на зверя.
«У меня совсем не такая спина!» — воскликнула Черепаха и от смеха перевернулась. Свинья бегала вокруг, чтобы посмотреть, какой у неё хвост, но Черепахе становилось только смешнее. «А! Вот какой!» — воскликнула Свинья и вылепила голый длинный хвост. Она выщипала у себя щетинки и украсила зверю живот, макушку и кончик хвоста.
«Довольно, сестрёнка, — сказала Черепаха. — Переверни меня, и размочим глину, не то Великий Гончар, проснувшись, рассердится».
Но Свинье было так смешно, что она развела огонь и поставила фигурку в печь вверх ногами. А Черепаха всё барахталась, пока её крики не разбудили Великого Гончара. Он помог ей перевернуться и вынул фигурку из печи, так вышел Первый Пакари. Спина его потемнела и стала твёрдой, волоски на голове оплавились и едва растут, зато живот в щетинках и на кончике хвоста белая кисть из свиного волоса.
Великий Гончар отругал Черепаху и Свинью, прогнал их и поднял свою печь выше, чтобы к ней никто больше не пробрался. С тех пор Черепаха прячется в панцирь — ей всё кажется, что опять будут ругать, а Свинья лежит в грязи — хочет лепить, но больше ей ничего не удаётся.
— Так его создал не Великий Гончар, — рассмеялся гадальщик, открывая глаза. — Вот почему Мшума такой нелепый!
Видно было, он боролся со сном, пока слушал, и Нуру корила себя, что не вспомнила сказки короче.
Тут Мараму стянул ткань, что покрывала его голову — стянул вместе с чёрными волосами и остался с белыми, неровно срезанными у затылка. Нуру старалась не смотреть, но едва он уснул — долго ждать не пришлось — коснулась их рукой: настоящие! Светлее, чем у любого морехода. Белые, как на животе пакари, а мягкие!
Он спал крепко, даже не слышал, как она выходила и вернулась. Лишь когда день клонился к концу, приподнялся на локте и воскликнул тревожно:
— Я забыл напоить Кимью!
— Я напоила, — сказала Нуру. — Напоила, спи, только дай шнурок.
Мараму стянул с запястья один из браслетов, плетёный, отдал ей, не спросив, зачем, и опять уснул. Нуру легко распустила его, наматывая тонкий шнур на руку, чтобы хоть немного распрямился, а потом достала клыки, которые прятала, завязав в подол рубахи.
Прежде она плела не только крепкие верёвки, но и такие, едва толще нити, шнурки. Бывало, забавлялась, оплетая камешки, если никто не видел, потом разматывала: работа делалась на продажу, не для баловства. А сейчас, подумав, обвела клык нехитрым узором, так, чтобы не выскользнул, закрепила, вплела второй. Дальше пальцы её летали, а Нуру думала о своём.
Проснулся Мшума, потянулся, зевнул. Глядя узкими со сна глазами, проверил, что у Нуру в руках не еда, добрёл до хозяина и свалился ему под бок, досыпать. Нуру доплела шнурок и повязала на шею: вот и бусы. Ни у кого таких нет.
Клонило в сон, но нужно было слушать, не приедет ли кто за ними. Да как ещё уйдут? У дома быков и телег одни ворота. Здесь хорошо прятаться от песчаной бури, и если погонятся злые люди, желая отнять товар, можно укрыться и дать отпор. Но если приедут, встанут у ворот, дом превратится в ловушку. От двоих гадальщик, может, отобьётся, а может, и нет — не зря же он бегает! А если придут кочевники?
Мараму наконец проснулся. Заправив за уши светлые пряди, укрыл голову, расправил ткань. Чёрные волосы упали на плечи.
— Ложись, — велел он, поглядев в маленькое окно. — Успеешь немного поспать.
Нужно было ехать, и Нуру хотела спорить, но поняла, что на это нет сил. Ей показалось, она уснула раньше, чем легла.
А когда проснулась, комната была пуста. Ни Мараму, ни его зверя, ни сумки в углу.
Нуру торопливо скатала циновку, взяла подушку, заспешила прочь из комнаты. Но гадальщика не было во дворе, не было и чёрного быка в стойле.
Она заметила человека, что дал им постель, узнала по кривому носу. Подойдя, Нуру протянула ему вещи.
— Ты был добр к нам, — сказала она, поклонившись. — Да будет Великий Гончар добр и к тебе.
Забрав циновку и подушку, он что-то пробормотал неприветливо и сплюнул. Ещё бы: делился не с ней. Она, женщина, заговорила с мужчиной. Стояла одна, без мужа, без брата — все смотрели косо.
Нуру подошла к колодцу. Не торопясь, напилась, умылась. Ветер обдул лицо, высушил — глаза остались мокрыми.
Она побрела к воротам. Что оставалось ещё? Не просить же кого, чтобы взяли с собой. Не возьмут. Давно ли она корила себя за то, что надеется на других? Давно ли решила, что больше не такова, что отправится в Сердце Земель и отыщет Сафира, поможет ему, если нужно? Ещё недавно, плетя шнурок, гордилась собой: вот новая, сильная Нуру. Но гадальщик уехал — и что она может без него?..
— Эй, сестрёнка! — раздался оклик.
Мараму не уехал, он пас быка в стороне. Нуру пошла к нему, не видя пути, не чуя колючек под ступнями, и слёзы теперь отчего-то лились сильнее, а он — он пошёл навстречу и положил руки на плечи.
— Тебя обидели?
— Ничего! — воскликнула она, освобождаясь. — Я дождалась бы темноты и украла быка. Я и одна бы справилась!
— А, ты думала, я уехал. Что, не боишься, что тебе отрубят руку? И ведьмы, Чёрной Кифо, не побоишься?
— Я узнала другой страх, — сказала Нуру и ударила ладонью по груди. — У сердца свой голос и свой закон. Я не слушала его, жила чужим и не могла понять, отчего порой так тяжело. Страшно поступать не так, как велит сердце, вот что я знаю теперь. Буду его слушать!
— Твоё сердце велит красть?
— Оно велит идти вперёд, если уж решила, идти любой ценой! Когда бежишь по бычьим спинам, уже не остановишься, пока не добежишь до конца, не то затопчут… Да ты надо мной смеёшься!
— Не сердись. Сядем.
И всё-таки гадальщик улыбался.
Опустившись на землю, он достал белую дудочку, обмотанную ремешками, украшенную цветными бусинами, и покачал в пальцах.
— Там, где я жил, — сказал Мараму, — растут живые деревья. Говорят, они все были людьми.
— Не может быть! — воскликнула Нуру, садясь рядом. — Продолжай.
— Я любил одно, у берега, у реки. Когда я сидел, то слышал, как оно поёт. Раньше все это слышали, но дерево замолчало, когда ушёл мой дед.
— Умер?
— Ушёл.
— Куда?
— Кто знает, куда. Он любил мою бабку, а она его, и то была любовь сильнее жизни. Должно быть, и сильнее смерти. У них было место недалеко от реки, туда они ходили по утрам. Однажды ушли и не вернулись.
— Утонули?
Гадальщик покачал головой.
— Ушли, — задумчиво сказал он. — Там стоит лавка, её сделал дед. По утрам, если был туман, я видел издалека, как они сидят, плечо к плечу, голова к голове. Подходил ближе — их нет. Больше никто не видел. Я знаю, они ушли, но всегда вместе. Если вернутся в этот мир, опять будут вместе. Я младший сын младшей дочери, знал их мало. Мне жаль.
— Я и вовсе не помню своих, — сказала Нуру. — Знаю только, что они растили скарп. Отец взял мою мать в жёны, и все были рады: два поля соединили в одно. Так ты сделал дудочку из живого дерева? Оно кричало, когда ты резал?
— Ветка пошла в руки сама. Мне никто не поверил. Меня наказали тогда — наказали впервые, а ветку закопали, но я её нашёл. Сам сделал дудочку, и она заговорила со мной.
— Как — заговорила?
— Стала показывать то, чего я не мог знать. Только не даром. Ты говоришь, нужно слушать сердце. Это — моё сердце. Если вижу зло и молчу о нём, плохо. Если говорю, тоже плохо. Вот, я здесь, ушёл за море. Там хотели, чтобы я замолчал — так хотели, что идут по моим следам. Плохо знать лишнее. Плохо говорить лишнее. Плохо молчать.
Мараму усмехнулся, глядя на дудочку. Ветер подул. Опускалась прохлада, тускнела печь. Бык отходил всё дальше, мягкими губами собирая с кустарников листья, щипая траву, и шуршал пакари, прыгая спиной вперёд. Он прижимал к груди листву и обломки сухих ветвей, всё, что годилось на гнездо.
— Зачем тебе в Сердце Земель? — спросила Нуру. — Думаешь, спрячешься там?
— Разве от сердца убежишь за море? Я привык слушать и спросил у дудочки, но увидел не то, о чём спросил. Я видел дом, где над переходами нет потолков, только белые столбы с золотыми узорами. Я видел, как по ступеням сошёл человек, и все склонились перед ним. Он встал на колено и взял с песка дитя, и внёс в дом — и дом обрушился. Я не понял, что видел, но мне подсказали: это Дом Песка и Золота. Мне нужно туда. Я медлил. Может, теперь поздно.
— Туда, и что ты сделаешь там?
— Расскажу, что видел. Может, послушают, может, нет. Я должен, вот и всё, что знаю. Тоже бегу по бычьим спинам.
— Над тобой посмеются! Какое ещё дитя, как это понимать? И за такое тебя хотят убить? — недоверчиво спросила Нуру.
Мараму пожал плечами.
— Что-то я вижу лучше, — сказал он. — Чему-то нужно искать объяснение. Я не был в этих землях, не всё понимаю. Знаю одно: там, в Доме Песка и Золота, этих слов будет достаточно. Кому нужно, тот поймёт.
Он поднёс дудочку к губам и, помедлив немного, начал игру. Песня была другая, не та, что в саду, но послушать Нуру не успела. Лицо гадальщика помрачнело, он оборвал игру и открыл глаза.
— Что ты увидел? — спросила Нуру. — Что-то дурное?
— Нет, — ответил он, не глядя на неё. — Подожди, — и добавил что-то ещё на другом языке.
— Ты спрашиваешь у дудочки?
Мараму ничего не сказал и повернулся спиной, прежде чем заиграть. Поднявшись с земли, Нуру обошла его, но он услышал и отвернулся. Она сделала ещё шаг, чтобы видеть его лицо, и тогда гадальщик открыл глаза и убрал дудочку, хмурясь.
— Что ты видел? — спросила Нуру, садясь перед ним. — Что?
— Я не всегда вижу то, что хочу. Я ничего не увидел.
— Но ты огорчился!
— Огорчился, что не увидел. Поднимайся, нам пора ехать.
— Случилась беда? Какое-то зло? Что с мамой?
Мараму расправил ткань, устроил сумку для пакари, подозвал Мшуму. Заметив, что тот не слушает, подошёл сам и вытащил его из гнезда. Мшума заверещал, он не хотел покидать новый дом, но в сумке тут же притих.
У Мараму нашлось столько дел — не до ответов! Он пошёл за быком, но Нуру заступила дорогу.
— Скажи, — велела она. — Скажи! Что ты за гадальщик? Сам предложил погадать, а теперь молчишь!
— Пусть накажет меня Трёхрукий, — сказал Мараму, — если совру. Я не увидел то, о чём спрашивал.
— А что увидел?
— Ничего. Мне стало обидно, что я плохой гадальщик, вот и всё.
Жар угасал, позолотив небо, и глина, которую Великий Гончар не успел пустить в дело, застыла длинными полосами. Казалось, на границе земли и неба встали горы, а за ними — жёлтые пески и снова горы. Гончарный круг весь был в глине, в рыжих комьях, и густые холодные тени лежали на них.
— Он почти не работал, — сказала Нуру, поднимая глаза. — Вон сколько глины осталось. Видно, чем-то недоволен, фигурка не удалась. Может, будет размачивать.
— Может, будет, но ждать нельзя, — сказал Мараму и тоже посмотрел наверх, прищурившись. — Нужно ехать.
Когда они сели, гадальщик погнал быка в сторону от дороги. Перед ними лежала пустынная равнина, только справа, далеко-далеко, вставали холмы. Где-то в той стороне было ущелье. Был прежний дом.
— А кости? — припомнила Нуру. — Ты говорил, всё выдумываешь, но Медку достались три чёрных. Это был знак?
— Знак, но не первый, — нерадостно ответил Мараму. — Я её предупреждал.
— Ха! Предупреждай, не предупреждай, как она узнала бы, чего бояться?.. А всё-таки мне не почудилось! Я припомнила: я слышала по ночам, как зверь карабкается по стене к самому окну, чем-то гремит и уходит. Это было! Я всё говорила себе: дурной сон, — но то приходил зверь, ночь за ночью, и мог забраться к любой из нас. Должно быть, Имара знала о нём!
— Имара о таком не знала. Она заботилась о девушках. По-своему, как о товаре, но заботилась.
— Ты, может, не знаешь, но она что-то делала в комнатах и не позволяла нам смотреть. Ставила лестницу к окну. Какие дела хранятся в тайне, кроме дурных?
Гадальщик помолчал, вздохнул и нехотя ответил:
— В Таону пришёл мор. Имара из Тёмных Долин. Там верят: нужно ставить на окно миску свежей крови. Хворь заглянет ночью, чтобы напиться, и возьмёт из миски. В дом не пройдёт, человека не тронет. Так делают в Тёмных Долинах, но храмовникам это не по нраву. Они говорят, тёмная вера, плохая вера. Накажут, если узнают. Имара делала тайно.
— Вот как! А ты откуда знаешь?
— Ходил на рынок за кровью, договаривался с торговцами. Имара посылала меня. Не доверяла другим. Я обещал, что никому не скажу. Говорю тебе лишь потому, что мы уехали. Теперь помолчим: нужно слушать.
Нуру притихла.
Они ехали по равнине, где ветер причесал длинную траву, лишь редкие кустарники торчали непокорно. Мир из золотого и рыжего делался синим, и комья глины над головой темнели, наливаясь влагой.
Наконец далеко-далеко загрохотала печная заслонка, закрывая небо. Великий Гончар вздохнул сердито, взметая пыль, и, разгневавшись, повёл рукой.