Мне трудно было стоять, но всё же я стоял, надеясь, что свет дрожащих под дождём огней укроет мою собственную дрожь и слабость. Раны мои открылись, и порою шум людских голосов становился далёким и тихим. Мне досаждал этот шум, и я бы хотел, чтобы он умолкнул совсем, — но я должен был стоять.
— Уймитесь! — прикрикнул Йова, предводитель кочевников, и тут же сам зарычал, наступая на Бахари: — Гнилая верёвка? Я скажу, что тут гнилое: твоё нутро! Вот след ножа. Что ты лепишь из меня дурня?
Я смотрел на долину поверх всех голов, поверх Йовы, что тряс верёвкой; поверх Бахари, бросившего на меня быстрый отчаянный взгляд. Столько времён прошло, но долина осталась. Может быть, иные пути проложили потоки, и ниже стали горы, обступившие это место, и камни стали другими, но буйная, вечно юная поросль всё так же торжествовала. Как сама жизнь, она расцветала и увядала, но никогда не исчезала совсем, крепко держась за эту землю.
— И где у меня нож? — спросил Бахари, разжигая в себе гнев. — Где? Обыщи меня!
— Любой на твоём месте швырнул бы его в пропасть. Ты обрезал верёвку, и ты их столкнул! Давай, скажи, что это не так, старый пёс.
Ночь стекала дождём на долину, и я жалел, что вижу так мало. Только мокрые лица, искажённые злобой, запятнанные жёлтым светом факелов, только блеск зубов и глаз, и колец, и подвесок в волосах кочевников. Я хотел бы рассмотреть это место лучше. В последний раз я был здесь много времён назад; здесь мы с братьями и сёстрами ненадолго остановились перед тем, как сойти в земли, что ждали нас. Мы шли с предвкушением и радостью, мы хотели скорее взглянуть на подарок отца, но не портили радости спешкой. Разве мог я знать, каким одиноким и полным боли будет обратный путь?..
— Зачем нам спорить? — сказал Бахари. — Что изменилось? Старший Брат не отступил от клятвы, и мы идём к синему городу. Что до земель, ты знаешь: они мои, и это меня слушают храмовники, и каждый городской глава мне обязан. Здесь у меня больше власти, чем у мальчишки, по которому ты плачешь. И мы всё ещё на одной стороне, мы союзники, Йова…
— Он прав, — вмешался Уту. — Мы ничего не потеряли, кроме нескольких желаний, которым теперь не суждено исполниться. Слышите, вы все! Этого человека не трогать. Жизнь его важна.
— А, — только и сказал Йова, поглядев на Уту с яростью и болью. Затем, почти без замаха, он ударил Бахари кулаком в лицо, сбив его с ног, плюнул и ушёл, не оглядываясь, расталкивая людей.
Бахари поднялся на локте, ощупал разбитый рот. Кое-как встал — никто не подал руки, — и тоже сплюнул.
— Долго ли нам ещё идти, Сафир? — спросил Уту, и холоден был взгляд его прищуренных глаз. Поздно я вспомнил, что он может чуять боль, и стёр даже мысли о ней, старательно гоня всякую жалость к себе.
— Я не смогу вести вас быстро, — ответил я. — Нужно время, чтобы раны мои затянулись. Такое проходит не вдруг.
— Я спросил не о том. Нам долго ещё идти?
Я заставил себя улыбнуться.
— Там, где горы тонут в воде, — сказал я ему. — Где земля меняется с небом…
— Сколько? День или больше?
— Дольше, чем хотелось бы тебе, и быстрее, чем хочется мне.
Одним только взглядом он сказал мне о том, что сделал бы со мною, если бы только мог, но больше ничем не выдал своего гнева. Потом осмотрелся и обратился к людям:
— Мы ошиблись, когда пошли сюда налегке. Кто-то должен вернуться и взять то, что мы оставили. Ночью в горах холодно, а вам будет нечем согреться и нечего есть.
— Но мы потеряем время! — воскликнул один из кочевников.
— Что нам это, если скоро всё время, сколько его отмерено, будет нашим?
Опять поднялся шум. Люди спорили — никто не хотел возвращаться, никто не хотел ждать, — они думали, что дойдут и так. Разве Уту вёл за собою не тех, что сильны, говорили они. И тревожно пели потоки, и дождь о чём-то молил; все голоса воды сливались в одно с криками спорщиков. Я хотел бы уснуть и проснуться, когда всё утихнет, и я бы уснул, если бы только не знал, что сон этот будет последним.
Я подумал о городе, куда их вёл. Я видел: над ним простирается эта же ночь, беспросветная и дождливая. Мёртвый город чует меня, он ждёт, у него достанет сил, чтобы спросить с укором: где ты был? Что делал? Разве заслужил иного конца?..
— Умолкните! — рявкнул Уту. Лицо его, белое и совершенное, теперь исказилось от злобы. — Идёшь ты, ты и ты. И вы трое. И все, кто стоит там. Тех, кто будет спорить, я столкну в пропасть! Кто может сказать, сколько ещё идти? Кто может сказать, что встретится нам на пути? Мы уже поспешили, не переждали ночь — и потеряли двоих, именно тех, кого я просил беречь!
Кочевники смолкли; кто-то из них, не ведающих стыда, виновато отвёл глаза.
— Я не вижу, чем вы заслужили быть избранными, — продолжил Уту, и холоднее горных вод был его голос. — Можно ли оставаться богом, если люди, что идут за тобой, столь глупы? Вы низвергнете любого бога, просто служа ему. Кажется, я справился бы лучше, если бы рассчитывал только на себя! Вы упустили щенка и девку, но нам нельзя потерять старого пса. Ослепите его, чтобы не мог уйти, когда вы опять забудете, что вам велено за ним следить!
— Милосердия! — воскликнул Бахари, воздевая руки. — Разве я не ушёл бы, если бы хотел? У нас один путь, и я верен тебе, о Великий, о вечно юный!
— Так будешь ещё вернее. О, ты будешь верен мне, старый пёс, и если просишь о милости, я окажу тебе милость: сам исполню приговор. Дайте его сюда!
Бахари толкнули в спину. Он упирался, но не мог противостоять этим людям. Я видел, как он обернулся, блеснув глазами, как открыл рот, чтобы звать на помощь — и осёкся, увидев рядом своего человека. Человека, который теперь помогал его держать. Разбитые губы шевельнулись.
— И ты! — воскликнул Бахари, упираясь ногами в землю, и выгнул шею. — И вы!.. Предатели, ничтожества! Великий Гончар лепил вас на исходе дня, и глины не хватило на честь!
— Кто там говорит о чести? — выкрикнул Йова из-за чужих спин. — Неужто ты?..
Я поднял руку. Мне трудно было решить, как поступить, и всё совершалось так быстро. Из последних сил я поднял руку, но Уту уже держал ладонь на плече Бахари.
— Вы верите не в богов! — захрипел тот. — Вы глупцы — ты глупец, Йова…
Уту сдавил ему горло, и так, удерживая одной рукой за шею, а другой за плечо, заставил пятиться — он, который был на полголовы ниже Бахари.
— Старший… Брат…
Я не услышал слов. Угадал по движению окровавленных губ, по отчаянному блеску молящих глаз. Я протянул руку, но они уже стояли на самом краю над обрывом, на камне, мокром от дождя. Бахари, откинувшись назад, едва сохранял равновесие; он не мог отступить и на шаг, он ещё не упал лишь потому, что Уту держал его.
— Назад, вы все, — велел Уту, не оборачиваясь. — Если хоть кто-то вмешается, если хоть кто-то скажет, чтобы я его отпустил — о, я отпущу…
Он вскинул руку, в которой не было ножа, и я увидел, как вытягиваются когти. И было что-то ещё, что увидел со своего места один Бахари — и подавился криком, и таким был этот крик, что люди рядом со мною вздрогнули. Я увидел Хасиру в толпе: она пробилась вперёд и стояла, облизывая губы.
Бахари ещё кричал, когда когтистая рука легла на его лицо и медленно, очень медленно двинулась. Он кричал, когда Уту одним движением отшвырнул его в сторону и назад, себе за спину, к людям, к жёлтым пятнам огней. Он кричал — с плечом, растерзанным когтями, он поднял ладони к лицу, со страхом касаясь ран, и кровь на лице, искажённом болью, мешалась с дождём. А Уту всё стоял, глядя вниз с обрыва, и видна была только его спина — слишком прямая юношеская спина под золотой тканью.
Потом он обернулся.
— Вот что бывает с теми, кто видит слишком много, — сказал он, склоняясь к Бахари, и голос его был почти ласков. — Хочешь узнать, что бывает с теми, кто говорит слишком много?
Тот не ответил ему, только стонал, раскачиваясь, и всё трогал руками лицо, будто надеялся, что тьму, в которую он теперь погрузился навеки, ещё можно стереть, сорвать, как чёрную пелену, если бы только нащупать край.
— Что вы стоите? — так же ласково спросил Уту, склоняя голову и глядя на людей. — Что же вы стоите, если я послал вас вниз?
И таким холодом веяло от его взгляда, от его слов, от него самого — даже дождь, казалось, обходил его стороной, боясь замёрзнуть, — возражений не прозвучало. Люди, которых он выбрал прежде — их было около двух десятков, — поспешили уйти. Я только надеялся, что они, стремясь поскорее исполнить приказ, не нагонят Нуру с её спутником.
Бахари пополз по земле. Я отступил на шаг, но он будто чуял, где я стою, и схватил меня за ногу грязной рукой.
— Ты обещал, — забормотал он, раскачиваясь. — Ты обещал, ты обещал…
Я не мог отойти, и он прижимался ко мне, и кровь и дождь текли по его лицу вместо слёз. Тёмная долина шумела, и люди молчали, и многие скалились, как звери, когда загоняют жертву.
— Целитель! — позвал Уту. — Иди сюда, займись его ранами. Теперь, когда с нами нет Светлоликого, я не знаю, на что нам его работники и зачем вести их с собой. Хоть ты будь полезен.
Человек, дрожащий от холода и страха, подошёл и вместо того, чтобы увести Бахари, сел рядом. Он больше смотрел на Уту, чем на того, кому должен был помочь. Бахари трясся от рыданий и отталкивал его рукой — а я стоял, стоял над ними всеми, над всей их жаждой и болью, и не мог отстраниться, — и вдруг подумал с тоской: а ведь я всегда отстранялся. Благословляя, касался пальцем лбов, но не вслушивался в слова жалоб и просьб. Ведь я знал, так хорошо знал, каковы могут быть печали младших детей, — я думал, что знаю всё и ничего нового не услышу.
Запоздалая жалость затопила моё сердце. Я припомнил теперь все взгляды, смущённые и робкие, все сбивчивые слова; всех тех, кто искал моей помощи, моего благословения, но вместе с тем и стыдился, и боялся потревожить меня зря. Они довольствовались малым. Никогда, никогда они не попрекали меня, — как высокомерен я был! Как я устал от них и таких, как они — и я давал им почувствовать эту усталость. Я думал, имею такое право. Здесь и теперь, в этой долине, я вспомнил себя прежнего. Вспомнил, каким собирался быть, и каким не собирался, но стал.
Бахари сказал верно: земли будят воспоминания. Я чувствовал теперь, что припомню многое на этой дороге. Только не знал, готов ли я это принять.
Передо мною, перед всей толпой Хасира подошла к брату, и в глазах её разгорелось золотое пламя, будто огни факелов плясали там. Взяв Уту за руку, она поднесла его ладонь к своим губам — красивую ладонь с тонкими длинными пальцами, уже без когтей, но ещё покрытую кровью Бахари, — и слизала кровь языком, глядя брату в лицо.
— Оставь это, — сухо сказал Уту и попытался отнять руку. Она не пускала, и что-то мелькнуло в её лице, гнев или боль, и быстро исчезло.
— О брат мой, — прошептала она. — Ты опять всё решил без меня, всё сделал один. Мы ещё вместе, но ты как будто всё дальше. Будь со мною, докажи мне, что мы всё ещё одно целое…
— Отпусти мою руку, Хасира! Мы ещё не дошли. Посмотри на этих людей: они не те кочевники, что были прежде, не те, что сумели убить саму Добрую Мать! О нет, эти если и разоряли поселения, то лишь при помощи старого пса. Один раз, лишь один раз он не помог нам в Таоне, оттого что мы тогда не искали битвы, и что же?
Уту говорил с сестрой, возвысив голос, но слова предназначены были не ей. Теперь он взглянул кочевникам в глаза, каждому, кто здесь стоял — и каждый молчаливо признал за ним право их обвинять. Кто-то с затаённой завистью оглянулся туда, где четверо возводили шатёр. Эти четверо могли не стоять под упрёками, хотя слова относились и к ним, и они, несомненно, их слышали, несмотря на шум дождя.
— Вы покрыли себя позором! — воскликнул Уту. — Пили вино и лежали с девками. Половина городской стражи оцепила окраины, чтобы не пустить мор, но и второй половины достало, чтобы погнать вас, как трусливых собак!
— Творцы готовились к драке! — задыхаясь, выкрикнул кто-то из толпы. — Они готовились, подняли людей, весь город пришёл с огнём!
— Кто это говорит — ты, Итше? О, так ли это было, Итше? Что, если я скажу, что Творцы ни к чему не готовились, и городской глава в тот вечер умер по случайности? Если я скажу, что никто не собирался осаждать дом забав в тот день, и я знаю это твёрдо, — что тогда скажешь ты?
— Забудем об этом, брат мой, — вмешалась Хасира, опять касаясь его рук, приникая к нему. — Давай забудем! Позволь, я помогу тебе забыть…
И тогда он, уже распалённый гневом, с силой оттолкнул её — перед всеми, кто смотрел, а смотрели они все, — и воскликнул:
— Теперь не до того! Ты так глупа, что не понимаешь? Разве ты так глупа, что не способна просто слушать меня и делать, как я скажу?
Она задрожала и только смотрела, и во взгляде мешались боль и неутолённая жажда, и застарелая, нечеловеческая тоска. Должно быть, тоску сродни этой познал я сам, когда понял, что синего города больше нет, — того одного, в чьей несокрушимости и вечности я был уверен, — нет и больше никогда, никогда не будет.
Должно быть, оттого, когда к исходу этой долгой ночи у края долины вырос шатёр — взятого с собой хватило только на один шатёр и несколько навесов, — Хасира, желая утвердиться, или уязвить брата, или и то, и другое вместе, позвала за собой мужчину.
— Мой брат говорит, вы нехороши для него, — усмехнувшись, сказала она. — Говорит, вы плохие слуги и не делаете ему чести. Но разве это и вправду так? Есть ли среди вас тот, кто готов на жертву ради братьев? Тот, кто докажет, что кочевники не боятся смерти, и верность их не знает границ? Пусть он выйдет и будет смелым за всех, а в награду познает мою любовь!
Так она говорила, и глаза её горели, а губы были алы, и тонкие золотые одежды, промокшие от дождя, облепили её тело, и никто не нашёл бы в нём изъяна. Вся она была обещанием блаженства, той мечтой, о которой едва хватает смелости помыслить, но которая именно теперь воплотится, если только не промедлишь.
Ей не пришлось долго ждать. Один вышел вперёд, второй и третий. И четвёртый, покосившись на них ревниво, тоже подошёл и опустился на колено, надеясь, что так его скорее выберут. Глядя на него, и другие преклонили колени.
Хасира не торопилась. Торжествуя, она глядела на Уту, но если ждала его гнева или знака, что сумела причинить ему боль, то не дождалась ничего.
— Ты знаешь, что делаешь, о сестра моя, — только и сказал он и отошёл к краю, к камню, и сел, чтобы смотреть вниз. По тропе, видно было, спускались огни, и Уту предпочёл следить за ними. Оттого рука Хасиры на плече поспешно выбранного мужчины не была нежна — что ж, несчастный принял то за страсть, — но были ли стоны, что после так долго неслись из шатра, стонами страсти, я не знал.
Я помог Бахари подняться. Целитель уже ушёл, и не сделал ничего, только смыл кровь, но с тем же справился бы и дождь. Бахари молчал, ступая нетвёрдо. Я хотел увести его под навес, но счёл, что ему не доставит радости соседство этих людей, а мне самому было всё равно, где сидеть. Оттого я отвёл его в сторону; я видел, что по знаку Йовы за нами следили, и у тропы, ведущей вниз, поставили стражу.
Бахари молчал. Я ждал, что он будет меня упрекать, и предчувствие гнева уже зародилось в груди, оттого что в случившемся с ним был виновен он сам, он сам выбрал путь и не смел винить меня, — но Бахари молчал, и молчание было упрёком, на который я не мог ответить, а значит, не мог оправдаться.
Было что-то ещё, чего я не мог понять; боль, как будто сердце сжимали в ладонях. Я не заметил, когда она пришла, и понял не сразу, что стало тому причиной.
Теперь я вспомнил: Добрая Мать мертва, кочевники убили её, — а я уже знал, какое имя она носила прежде.
Что же, я понимал и так, что это давно случилось. И разве не этого я хотел? Но отчего тогда было так горько?..
Эта догорающая ночь, и дождь, и голос из шатра, полный сладкой муки, породили странные видения. Но, может быть, их родила моя слабость и желание уйти, пусть ненадолго, от собственной боли. Я увидел мальчика с синими глазами, такими же, как у Нуру. Я точно знал, что он не может быть жив.
Мальчик стоял у другого шатра на исходе ночи, и рядом с ним был наместник — и этого тоже быть не могло. Они как будто закончили разговор и теперь улыбались и смотрели друг на друга так, как смотрят друзья, столь близкие, что взгляды могут заменить им слова.
Послышался девичий смех, манящий, негромкий; наместник обернулся, и девушки обступили его. Их было три, статных и юных.
«Пойдём с нами, о Светлоликий», — сказали они, улыбаясь, и повели его к шатру.
«А я, как же я? — со смехом и затаённой обидой спросил синеглазый мальчик. — Вы не зовёте меня?»
«Ах, младший братец! — рассмеялись они, и голоса их были добры. — Мы любим тебя как брата и не посмеем тронуть. Что скажет твоя сестра?»
Они скрылись за пологом, и наместник вошёл за ними, улыбнувшись напоследок счастливой и чуть виноватой улыбкой, и тогда мальчик отошёл в сторону, к костру, и сел на землю. Взяв ветку, он поворошил огонь, качая головой, и на лице его мелькнула тень досады, а затем невольное отражение чужой улыбки.
Рядом с ним на землю опустилась девушка, почти коснувшись плечом, и я видел, как мальчик смутился и постарался не подать виду, но от этого только смутился ещё сильнее.
«Ты грустишь о сестре? — спросила она. — Не печалься, мы отыщем её! Так сказала Марифа, а значит, это всё равно что уже сбылось».
«Да», — ответил мальчик невпопад, глядя в огонь, а девушка следила за ним с лукавой улыбкой. Он повернул голову — она быстро поцеловала его и упорхнула со смехом. Он вскочил на ноги, протягивая руки ей вслед, но не пошёл за нею и опять сел к огню, растерянный и задумчивый, пытаясь понять то новое, что теперь ему открылось.
Я услышал голос, и он вернул меня обратно, в долину, где уже просветлело и кончился дождь, прежде чем я успел осмыслить, что означает моё видение.
— А, старый пёс! Или мне звать тебя слепым псом? Теперь ты видишь, кто угоден богам!
Так сказал Йова, предводитель кочевников, и рассмеялся хрипло, присаживаясь напротив.
— Те, в кого ты веришь, не боги, — сказал Бахари. — Неужели ты ещё не понял?
— Молчи, не то отрежу тебе язык! Они живут целую вечность. Разве этого мало, чтобы признать в них богов?
— Если одного лишь этого достаточно, то и каменный человек — тоже бог, — с затаённой насмешкой сказал Бахари.
— Что за нелепость! Они дети Великого Гончара…
— И он тоже. Все мы — дети Великого Гончара.
Он сказал правду. Все мы были детьми одного отца; столько времён я звал их младшими братьями, но теперь будто заново постиг значение этих слов. Запоздалая любовь наполнила моё сердце.
В голосе Бахари звучала горечь. Кровь теперь перестала идти, но раны его воспалились. Следы когтей начинались на лбу и тянулись к щекам — одна борозда слева и две справа, — и были они глубоки и страшны, и кожа вокруг них вздулась. Йова долго смотрел на эти следы, а потом спросил с грубым вызовом, за которым прятал сомнение:
— Если не боги, кто они тогда?
— Есть старые сказки, — ответил Бахари. — Старые, старые сказки. По ту сторону гор говорят о дивном народе — их можно встретить в тумане, бродя у подножий, красивых юношей и девушек. Они ведут за собой в неведомый край, куда не попасть иначе. Оттуда уже не вернёшься, но долгой, счастливой и изобильной будет твоя жизнь.
Йова подался вперёд в нетерпении. Он что-то хотел сказать, но сдержался. Бахари не видел этого и продолжал:
— По эту сторону гор, в Тёмных Долинах, верят в иное. Нет никакой волшебной земли. Эти создания ведут за собой, чтобы выпить твою жизнь, ведь их пища — кровь и боль.
— И это правда, — добавил я, оттого что Йова уже вскочил, изменившись в лице, и хотел занести ногу для удара.
Он застыл, этот грубый человек в одеждах из грубого полотна и кожи, с грубым сердцем, с подпиленными, острыми, как у зверя, зубами — он, который легко относился к жизни и к смерти, застыл, помертвев, будто слова мои стали ножом в его груди. И жалость пронзила меня, потому что я знал, каково терять веру. Однажды я познал эту боль.
— Нет, — сказал Йова, мотнув головой. — Ах ты пёс… У меня нет права сомневаться! Что же, наши отцы жили во лжи, и их отцы, и все другие — до самого первого кочевника, которого однажды спасла и повела за собой Добрая Мать? Будьте вы прокляты оба!
Он сплюнул и ушёл.
Бахари тронул свой лоб осторожно, едва касаясь, ощупал рассечённые брови. Руки его задрожали, двинувшись ниже, задрожали так сильно, что он опустил их и стиснул пальцы.
— Скажи мне правду, — промолвил он, обратившись ко мне, и голос был твёрд и как будто слегка насмешлив. — Так ли ужасны раны? Мне не поможет целитель? Не поможет и источник, и синий волшебный город?
— Того, что с тобою сделано, не исправить, — ответил я.
Он замолчал. Я не услышал ни слова жалоб. Мы сидели бок о бок; настал серый день, и кочевники храпели под навесами, и в шатре давно уже всё стихло.
— Скажи, — спросил он потом. — Если ты знаешь, кто они, зачем ведёшь их к источнику? Неужто клятва, данная тобой, сильнее чести, о Старший Брат? Неужто она сильнее той, первой клятвы, которую ты принёс Великому Гончару, обещая ему заботиться об этих землях и о людях, в них живущих?
Я подумал, могу ли ему открыться. Кому по нраву разрушать чужие мечты? — а я уже делал это сегодня, хоть день начался недавно.
— Источника нет, — сказал я, решившись. — Слишком много времён прошло. Синий город не выстоял, источника больше нет. Вот о чём я сказал Светлоликому в ту ночь, когда заговорил с ним, но он не послушал.
— А, — сказал Бахари — и вдруг рассмеялся, ударив ладонями по земле, и страшным был его смех. — Слепец! Поистине я это заслужил! Отчего я не догадался? Я был слепцом, но отчего ты не сказал мне? Значит, теперь всё кончено — вот так?
Торопливо поднявшись, он сделал быстрый неловкий шаг. Кто-то из кочевников, проснувшись, уже следил за ним, обернулся и Уту.
— Нет, нет, — прошептал Бахари, поворачивая назад, и принялся что-то искать руками в воздухе. — Ах, нет, я умру не теперь! О, хотел бы я видеть их лица… Дай же мне руку!
Я помог ему сесть и спросил:
— Что стало с мальчиком, который привёз меня в город? Там, в Доме Песка и Золота, ты сказал, что убил его. Правда ли это?
Бахари вскинул брови, тут же поморщившись от боли — и морщиться ему тоже было больно.
— Разве ты не знаешь? — спросил он сквозь зубы. — Этот щенок сбежал…
Может быть, он хотел сказать ещё что-то, но умолк. Видно было, раны причиняют ему боль; дыхание его стало частым и хриплым, разбитые губы пересохли. Я оторвал край его накидки, чувствуя, как кровь заструилась по моим рукам от этого усилия, поднялся — и опять удивился, что могу подняться, — и, дойдя до воды, отмыл ткань от грязи и, смочив её, вернул Бахари. Он принял, не поблагодарив, и прижал её к губам.
Теперь никто не глядел на нас — может быть, только Великий Гончар, наш отец; он убирал глину, чтобы видеть лучше. Синий гончарный круг почти очистился, и печь топилась — я видел её огонь сквозь лёгкий туманный дым.
Я сидел, задумавшись о том, как встретит меня мой город. Я знал, что миг этот будет горек, и не хотел тянуть. Я коснулся бы чёрных камней, как касаются лиц ушедших, когда безнадёжно к ним опоздали, не разделили последнюю муку, не узнали последних слов. Там я вспомнил бы всю прежнюю радость, сестёр и братьев, утраченных навек — я даже не знаю, где, когда настал их последний час! — и я знал, что не вынесу этого, и сердце моё разобьётся.
Я плакал, и чёрные ветви опять сомкнулись надо мной на этой дороге, но было и что-то ещё.
Я услышал пение птиц.
Скоро вернулись люди, которых Уту посылал вниз. Они не отдохнули, как прочие, и изнемогли под весом тюков и ковров, и всё же дольше стоять мы не стали. Уту велел собираться, сворачивать навесы. К шатру пошёл сам.
Он не показывался долго. Уже распределили поклажу; уже люди утомились, ожидая, и опять расселись кто куда. Начинались и утихали утренние ленивые разговоры.
Полог откинулся. Хасира вышла наружу, и глаза её были черны и тревожны, а всё, что ниже, скрывала золотая ткань, спускаясь на грудь. Она прятала руки в складках платья, но каждый мог видеть её ноги. Ступни, ещё вчера маленькие и белые, теперь почернели; на длинных пальцах я видел когти.
Уту выбрался следом. Лицо его казалось бледнее, чем всегда; даже губы, стиснутые, утратили цвет. В руках он держал свёрнутый ковёр, прежде синий, а теперь почти весь покрытый чёрными пятнами крови. Кровь была свежа. Узкая белая ладонь Уту замаралась в ней, и на землю медленно стекали тёмные капли.
Многие, я видел по лицам, хотели о чём-то спросить, но все молчали. Такая тишина вдруг опустилась на долину, что и Бахари что-то понял и застыл, прислушиваясь. И в этой тишине Йова протянул руку к тому, что было завёрнуто в ковёр, и сказал:
— Покажи его. Покажи, что с ним стало!
Я видел, как трудно дались ему эти слова.
— Ты смеешь просить о таком? — сузив глаза, ответил Уту. — Смеешь выказывать неуважение к брату, отмеченному милостью богини — к нему, который собственной жизнью искупил вашу слабость и трусость? Ты хочешь разглядывать его тело, будто это забава?
Йова отступил, и по взгляду его я видел: он сдался не из-за слов Уту, а потому, что не был ещё готов к правде и теперь понял это.
— Нужно рыть могилу, — сказал кто-то, но Уту, быстро подойдя к краю, сбросил тело в глубокое ущелье, над которым клубился туман, и повернулся к людям, грозный, покрытый чужой кровью.
— Что вы стоите? — с тихим гневом промолвил он. — Разбирайте шатёр! Пора в путь.
И прибавил другим, смягчившимся голосом, видя, что многие недовольны:
— Нас ждёт синий город и вечная жизнь. Помните, я не обещал, что дорога будет легка, но остался последний шаг. Так сделаем этот шаг! Разве не отобрал я сильнейших из сильных, и разве не лучшие дошли сюда? Так вперёд! А ты…
Взгляд его упёрся в меня.
— Веди нас, веди к бессмертию! Веди моих братьев к вечному блаженству!
Он вскинул руки, и слова его пролетели над головами, и лица просветлели, и сотня голосов слилась в один ответный радостный крик. И я, который ещё недавно хотел увести их так далеко, как возможно, чтобы они не вернулись назад, теперь пожалел их, этих обманутых детей.
Но я не мог отступить от своего решения. Не мог, хотя уже знал, что и это разобьёт мне сердце, потому что здесь и теперь я начал вспоминать о любви, для которой меня создали.
Пройдя меж густых кустарников и деревьев, я отыскал тропу, укрытую за сплетением ветвей. Их можно было раздвинуть, чтобы пройти, но кочевники рубили их своими кривыми ножами и топтали, пока не расчистили проход, — рубили, топтали, оскверняли это место, созданное не для них. Я чувствовал боль, но не гнев, поскольку знал, что это не их вина, а только моя, ведь это я привёл их сюда.
Долго, долго мы поднимались по дороге, ведущей выше, прямо в белый сияющий свет, разлитый над туманом. Я шёл, пытаясь укрыть ото всех, как мне нелегко, черпая силы в самой боли, потому что она означала, что Нуру жива. И может быть — если только можно верить видениям, пришедшим в миг слабости, — однажды она и вправду встретится с братом.
Мне приходилось поддерживать Бахари. Его хотели вести на верёвке, смеясь, когда он спотыкался и падал, и я остановил это, подняв руку. Теперь он шёл, наваливаясь на меня, и ладонь его была горяча, и дыхание горячо, и тело дрожало от жара. Он не жаловался и не благодарил. Так мы шли, едва держась на ногах, и каждый прятал свою слабость.
— Что это? — спросил один из кочевников, и, наклонившись, поднял истлевший лоскут, едва напоминающий платок. — Кто-то был здесь прежде!
— Это путь музыкантов, — ответил работник из числа людей Бахари и поправил груз на плече. — Музыканты ходят в здешние долины за зверем.
И докончил с сомнением:
— А другим в эти горы хода нет…
Среди кочевников поднялось волнение.
— Музыканты? А не нашли они город прежде нас?
— Синий город лежит далеко, — успокоил их я. — Дальше, чем долины. Если всё осталось таким, как я помню, значит, ваши музыканты не проходили и половины пути.
— Ох, сколько же ещё идти! — с досадой воскликнул кто-то.
А потом один из кочевников затянул песню. Её подхватил другой, третий — и нестройное пение разнеслось над этой тропой в лёгком белом тумане.
То была песня о Доброй Матери, чёрной ведьме, что однажды нашла и повела за собой первого кочевника. Песня о том, как она вела их всех и поднимала пески, и земля дрожала от тяжёлой поступи чёрных быков, и люди дрожали в тщетной надежде укрыться, но и каменные стены не могли их защитить.
Тевара, думал я с болью. Ведь я видел, что стало с Теварой — и я её не узнал…
То была песня о пролитой крови и о том, что Добрая Мать никому не прощала слабости, и её золотой нож вонзался в сердце любого кочевника, недостойного служить ей и дальше, и вся его прежняя верность, всё, что он совершал во имя неё, утрачивало значение. Это было её законом и справедливостью, и те, что шли за ней, приняли этот закон.
Но настало время, когда и она состарилась, хотя много, много жизней понадобилось для этого. Она ослабела и не смогла поднять бурю. Не смогла и в другой, и в третий раз. Тогда вождь кочевников вонзил нож ей в сердце, ведь слабость нельзя прощать. Она сама дала им, своим детям, этот закон.
Так я узнал о том, о чём давно хотел и боялся узнать.
Мы поднялись над туманом и скоро вошли в долину больше прежней. Здесь в изобилии росли кустарники с жёлтыми ягодами кунду, и широкие листья деревьев мауа всех оттенков, от пурпурного до нежно-розового, шелестели под лёгким ветром.
Здесь водились добрые звери — так было и так осталось, — рыжие звери с жёсткими спинами и с подвижными ушами, похожими на листья. Они возились у нор и теперь обернулись, глядя на тех, кто пришёл. Один подбежал ближе и привстал, водя по воздуху носом. В маленьких глазах светилось любопытство.
Он не ждал, что стрела ударит его в незащищённую грудь. Он упал на спину, дёрнул лапами и затих.
— Что вы делаете? — закричал кто-то. — Нельзя убивать пакари!
Но его заглушили другие крики:
— Хо-хо, лёгкая добыча!
— Зря стрелу истратил. Их, вон, руками брать можно!
— Устроим привал?.. Разводите костры, а мы добудем мясо! Кто со мной?
Я приказал им остановиться, я молил, но они не послушали. Они хватали зверей и разбивали им головы о камни. Пакари, визжа, укрылись в норах, и всё же не меньше четырёх десятков были убиты. Кочевники со смехом бросили их тела у костра.
Какую беду я принёс в эту долину!
— Кто выступал против? — спросил Йова, и его тяжёлый взгляд остановился на одном из людей Бахари, простом работнике в серых одеждах. — Ты? А на что ты нам нужен теперь, когда Светлоликого нет? Может, погнать тебя в пропасть?
Работник задрожал и упал на колени.
— Смилуйся! — воскликнул он, воздевая руки. — Но пакари нельзя убивать, это правда. Кто запятнает себя его кровью, будет проклят навеки!
— А, — сказал Йова. — Так садись и разделывай туши. Или пойди и прыгни вниз. Выбирай, и быстро!
С усмешкой он швырнул нож к ногам работника. Тот застыл с мольбою в глазах, а после обвёл взглядом людей, но не нашёл поддержки. Уту следил за ним, сощурившись; люди Бахари отвели взгляды.
— Вы совершили зло, — сказал я. — Зверей нельзя было трогать. Предайте их земле…
— Ты умолчал, Сафир, что идти придётся долго, — своим вкрадчивым, мёртвым, негромким голосом произнёс Уту. — Ты умолчал, и взятых припасов не хватит на всех. Хорошо, мы оставим зверей в покое и больше не тронем, но тогда все люди наместника должны будут прыгнуть со скалы. К чему нам два десятка лишних ртов? К тому же, они не присягнули мне на верность.
Я вытянул руку, но раньше, чем успел хоть что-то сказать, поднялся шум.
— Прими нас в число своих братьев, о Великий, о вечно юный! — один за другим закричали воины и работники, проталкиваясь к Уту и падая перед ним на колени. — Возьми нас к себе, мы будем верны!
Ещё один схватил с земли нож и зашипел на работника, вкладывая рукоять ему в пальцы:
— Звери уже всё равно мертвы! На, на, разделывай их! Или хочешь погубить себя, да и нас заодно?
Работник подтянул к себе убитого зверя и, помедлив ещё один, последний миг, взялся за дело; по щекам его струились слёзы.
Бахари стоял, опираясь на мой локоть, и часто дышал. Он жадно вслушивался, а потом хрипло захохотал.
— Разве они не ненавистны тебе, о Старший Брат? — спросил он негромко. — Эти черви, готовые на всё, на любое предательство? Если бы я жил столько же, сколько ты, должно быть, я тоже окаменел бы и не желал ни с кем говорить!
— Есть и другое, — сказал я ему. — Есть любовь. Есть те, что помогут тебе найти эту любовь в своём сердце…
— Их мало, — горько ответил он, — так мало, и Великий Гончар забирает их слишком рано!
А Уту, воздев руки, уже назвал людей новыми братьями, и они взревели от радости, поднимаясь с колен. Долго ещё в долине слышались только эти крики.
И стелился дым костров, стекая вниз и смешиваясь с туманом, и жарилось мясо, и люди смеялись и говорили, говорили и смеялись, и Великий Гончар видел всё, потому что небо сегодня осталось ясным. И я руками выкопал яму, а потом обошёл людей и собрал всё, что осталось, все объедки и кости, и предал их земле. Мне помогал тот работник. Он молчал и не смел поднимать глаза, и тихо отошёл, когда мы закончили. Я слышал, как над нами потешаются, но эти неразумные слова не могли меня задеть.
Мы поднялись ещё выше. Всё холоднее становилось, и кочевники дышали с трудом. В тот час, когда дневные труды Великого Гончара подходят к концу и он больше не поддерживает огонь в печи, мы пришли туда, где земля меняется с небом.
Первые остановились. Идущие следом наткнулись на них, и послышались крики. В голосах звучало недоумение.
Мы стояли на самом краю, а дальше, зыбкое, как туман, под ногами лежало гаснущее небо — и серые скалы нависли над головой, подрагивая и мерцая, и очертания их растекались.
— Куда ты завёл нас? — воскликнул Йова. — Как одолеть эту пропасть?
— Идите за мной, — сказал им я, им всем. — Шаг в шаг, и смотрите под ноги.
Бахари привязали верёвкой к моему поясу, и я ступил на небо.
Я шёл, погружаясь в него то по грудь, то по колено, и ноги мои встречали не туман, а твёрдый холодный камень. Дорога была наверху; если смотреть в отражение, поймёшь, куда идти, но я никому о том не сказал. Я не хотел, чтобы они сумели вернуться.
И от этого сердце моё болело.
Люди молчали; все разговоры утихли, и слышалось только дыхание и размеренные шаги, да порой шёпот и испуганный вскрик — и камень, сорвавшись, со стуком летел вниз.
Мы преодолели уже середину пути, когда кто-то вскрикнул тревожно, и что-то упало тяжело, тревожа камни. Тут же крик подхватили многие, и Бахари вздрогнул за спиной, натягивая верёвку, которой мы были связаны.
Я обернулся.
Люди шли, как было велено, след в след. Они торопились и устали, и многие несли поклажу на плечах. Кто-то, пошатнувшись, задел жердями соседа, и тот оступился, толкнул другого, вцепился в его плечи, чтобы устоять — и устоял, но какой ценой! Я видел в отражении, как падает вниз поклажа, как срывается в бездонную пропасть человек; я слышал последний короткий крик, в котором был страх — и крик оборвался ударом, а позже удар повторился, но больше уж человек не кричал.
Все застыли.
— Итше! — окликнул Йова, приложив ладони ко рту. — Откликнись! Ты жив? Мы сбросим верёвки!
— Нет, мы пойдём дальше, — возразил Уту. — Мы не станем останавливаться из-за того, кто не сумел удержаться на ногах! Туда ему и дорога.
— Он наш брат!
— Три десятка людей впереди тебя, Йова, и больше семи десятков позади! Ты хочешь держать их всех на этой тропе? Скоро погаснет день. Кто ещё должен погибнуть из-за твоей глупости? Разве живые братья тебе не дороже?
Люди зароптали, никто не хотел стоять. Йова смотрел, стиснув зубы. Он ничего не ответил на эти слова и только ещё раз крикнул, отчаянно, с последней надеждой:
— Итше! Итше, брат мой!
— Взгляни наверх, — сказал я ему, нарушив обещание, которое себе дал. — Взгляни, и увидишь тропу и нас на тропе, но только не увидишь брата, оттого что пропасть эта бездонна. Мне жаль. Он не спасся.
Йова долго стоял, запрокинув голову — все мы стояли в молчании, пока Уту не велел идти дальше. Ночь встретила нас на другой стороне, в открытом ветрам ущелье, где цепкие кустарники впились в подножия скал.
— Если не останавливаться, когда мы дойдём? — нетерпеливо спросил Уту, подходя ко мне. — К середине ночи? К утру?
Хасира стояла за его спиной молчаливой тенью. Весь этот долгий день она была там, за его плечом, и больше не смеялась, и не смела поднять глаза, и не проронила ни слова. Лицо её так и оставалось закрытым.
— Нескоро, — помолчав, ответил я. — Лучше переждать ночь.
Они решили остановиться.
Я солгал. Я знал: мой город там, на холме, за белыми вратами — может быть, в двух сотнях шагов от границы света последнего костра, — но силы мои иссякли. Я боялся, и сердце моё билось так громко, так часто и больно — я весь превратился в биение сердца; я не мог идти, не мог сделать и шага.
Я видел ущелье — но вот голоса глохли, и другие голоса звучали, далекие, звонкие; горели костры, или я видел дрожащий свет факелов? Кто-то шёл, кто-то шёл во тьме…
«Что они сделали? — горько спросил кто-то. — О, что они сделали!»
Юноша — я знал его — наместник стоял на коленях и держал в руках жёсткий щиток со спины пакари. Отблеск огня плясал на его лице. Слёзы текли по щекам, и он не стыдился их. Мальчик стоял рядом, хмуря тёмные брови, но не плакал.
Я видел, как маленький зверь подходит к ним — осторожно, по шагу, и всё-таки слишком смело после всего, что случилось в этой долине. И я видел, как юноша опускает руку ему на спину, и эта спина не больше ладони.
Огни задрожали: люди шли. Зверь остался. Он привстал и издал визг, полный неясной тоски.
«Возьми его!» — сказал мальчик.
«Нет, не время», — с сожалением ответил юноша, оглядываясь.
Но зверь заспешил за ним, крича — тоже совсем юный, может быть, потерявший мать этим утром. И я видел, как юноша остановился.
«Да возьми же его!» — сказал мальчик.
«Он выбрал тебя. Не отказывайся», — сурово прибавила женщина, которую я не видел.
И юноша подхватил зверя, и на лице его я увидел такое светлое счастье, что и сам стал счастлив на миг. Но эти огни померкли, и то, что я видел — или то, что мне снилось, — исчезло.
На каменистой почве возводили шатры. Люди переговаривались, и делились припасами, и допивали последнее вино в память о погибших братьях, а я сидел, закрыв глаза. Но и сквозь опущенные веки, сквозь ночную тьму я видел город — теперь он тоже бился, как сердце, он звал к себе, и чёрные руки деревьев тянулись, чтобы обнять меня в последний раз. И я потянулся навстречу — встать я не мог, но позвал и потянулся всем тем, что во мне, всей памятью и болью, не моля о прощении, потому что прощения мне не было.
И перед тем, как тьма взяла меня, я увидел на чёрной ветви зелёный лист.