Кута лежала на границе Цветных Песков и Сердца Земель.
К Жёлтому берегу шли корабли с Равдура, а оттуда пути караванщиков лежали через Куту. Многие дороги в Фаникию проходили через Куту, как нити сквозь золотую бусину, а оттого здесь хватало торговцев, случайных путников и тех особого вида людей, по которым сразу не поймёшь, нанялись они к кому-то в охрану или выслеживают ценный груз, чтобы отнять. Сегодня правдой могло быть то, а завтра это.
Длинная Роа, обмелевшая в эту пору, давала перейти себя вброд, и тянулись, тянулись повозки, и устало шагали быки, и ниже по течению вода мутнела и рыжела, как хвост раранги, дикого пса.
За временем жарких дней и холодных ночей приходит пора дождей и туманов, и реки разливаются, потому в городах у рек ставят храмы Первой Рыбы — просить, чтобы не тронула мосты, не смыла дома. Ставят храмы Быка, ведь где реки, там и поля, а кто, как не бык, отвечает за всё, что растёт на земле? В Куте было два храма.
Два храма, и оба полны: работники, обритые наголо, месили ногами глину, а вокруг толпились люди. Ждали, когда придёт их черёд, чтобы зачерпнуть из чана, вылепить фигурку и оставить рядом с другими на выступе, идущем по кругу вдоль стены, донести свою просьбу Великому Гончару. А те, что собирались принести обет, ждали отдельно: их фигурки запекали в печи.
В храме Первого Быка лепили быков: круг, а над ним дуга концами вверх, подобно небесной лампе. И Нуру стояла здесь. Быка она вылепила, но о чём просить Великого Гончара, не знала. О том, чтобы каменный человек вернулся с ней домой? Но там её не примут, да и он… Выдуманный друг. Каков он настоящий, Нуру не знала и знать боялась.
Попросить, чтобы мама была здорова? Чтобы братья не задирали Поно, не попрекали куском? Чтобы ей найти свой путь, не ошибиться?
Люди шумели, толкались. Какая-то женщина закричала:
— Что ж ты делаешь, а! Только слепила, он и постоять не успел, а ты смял!
Работник, собирающий фигурки, чтобы их размочить и очистить место для новых, ответил ей:
— Я свежие не трогаю, а беру подсохшие! Иди, иди, уступи место другим, не у тебя одной есть просьба к Великому Гончару!
Мараму стоял рядом, ещё лепил. Нуру поглядела: как можно возиться так долго? И дитя управилось бы быстрее…
— Что ты делаешь? — прошептала она торопливо. — Сомни, сомни, пока не увидели!
Он вылепил быка, как живого. Cделал ему тело, и ноги с копытами, и даже хвост.
— Мой бык плох? — спросил Мараму.
— Очень плох! Ты оскорбишь Великого Гончара, и за это накажут. Лепи, как все!
Качая головой, он смял быка, поглядел на полку, на то, что держала Нуру, и, отщипнув от глины кусок, принялся катать в ладонях шар.
— Ты бывал в храме Пчелы? — спросила Нуру, глядя на подвески на груди гадальщика. — Что за обет ты дал?
— Обет? Я ничего не давал, — ответил Мараму, делая из шара круг, и принялся за рога.
— Вот, — указала она пальцем, — у тебя пчела, обожжённая в печи.
— А, это. Обменялся с другом. На память.
— Когда приносят обет, свой долг не отдают другому! Ты должен исполнить его сам, а исполнив, разбить подвеску. Может, твой друг умирал и завещал долг тебе?
— Нет, — ответил Мараму. — Это не долг. Мы обменялись на память.
— Этим не меняются на память! Меняются, когда мужчина берёт девушку в жёны.
Гадальщик забыл о своём быке, и, хмурясь, посмотрел на Нуру.
— Как это делается? — спросил он. — Расскажи.
— Двое лепят фигурки. Их запекают. Каждый берёт свою, и меняются — вот и всё. Потом идут домой, зовут гостей, устраивают пир и веселье, и дом с той поры у них общий.
— Люди меняются на память?
— Никто не меняется на память! К чему? Память с нами и так. Выходит, у тебя есть жена?
Мараму рассмотрел свою пчелу, будто видел впервые, и спросил, держа её в пальцах:
— Если разобью, то женщина больше не будет мне женой?
— Будет, — сказала Нуру. — Но если она разобьёт свою, ты можешь пойти в храм и вылепить для неё новую подвеску, а можешь взять другую жену, а старую прогнать. Никто не упрекнёт, раз она не бережлива. Так у тебя есть жена! Я и не думала.
— И я не думал, — ответил гадальщик хмуро, и, потеснив людей, положил на полку смятый глиняный ком. — Подожду снаружи. Мне не нравятся ваши храмы.
Нуру примостила своего быка рядом, так и не придумав, что загадать — жаль, медь уплачена! — и поспешила за Мараму.
— Кто твоя жена? — принялась она расспрашивать. — Где ты её оставил? Разве ты не скучаешь по ней?
Нуру взяла гадальщика под руку. Пакари выглянул из сумки, где прятался от людей, и снова укрылся, ведь и двор был полон. Люди приходили, уходили, а землю устилали циновки, где лежали и сидели больные. Здесь трудились целители, клали сырую глину на лбы, на руки и ноги, на животы и спины.
— Как зовут твою жену? — спросила Нуру опять, не отпуская локтя Мараму, чтобы их не разлучили в толпе. — И ведь ты сам просился в храм! Расскажи, кто она.
— О моя названая сестра, — сказал гадальщик, склоняясь к ней. — Ты слишком любопытна. Я тоже слишком любопытен. Рассматриваю ваши города и храмы, знакомлюсь с обычаями. Ты не смеёшься надо мной? Обменяться значит дать друг другу обещание? Больше, чем дружба?
Обычно Мараму улыбался, как улыбаются те, кому открыто больше прочих. Нуру привыкла видеть его таким, но теперь гадальщик был растерян. Он моргал, как обманутый ребёнок, и всё сжимал грубо слепленную пчелу.
— Я не смеюсь, а вот другая, видно, посмеялась, — с жалостью сказала Нуру. — Как вернёшься к ней, забери подвеску да разбей!
— Я не вернусь. У нас был общий дом, но когда мы пошли в храм, я знал уже, что не вернусь, и сказал ей. Зачем она сделала так?
— Ясно, зачем! Стать женой музыканта — большая удача, даже такого, как ты!
Нуру сказала — и осеклась, а Мараму убрал её руку со своего локтя.
— Такого, как я? — спросил он. — Такого, у которого нет камбы? Или такого, за которым беда идёт по следу? Или такого, который прячет отметины на лице?
— Всё вместе, — ответила Нуру. Что ей было терять? — Если только она знала.
— Она спасла мне жизнь. Научила говорить по-вашему, и научила, как спрятать волосы и лицо. Она знала.
— Что ж, значит, сочла, что ты принадлежишь ей! Только куда смотрели мужчины из её семьи, как позволили ей решать самой?
Гадальщик сделал вид, что не расслышал вопроса. Он отвязал быка, подле которого уже стояли зеваки, и был так хмур, что люди не осмелились расспрашивать.
— Дивный бык-то, чёрный, — робко пробормотал сухой старик с натруженными красными руками, выдававшими в нём красильщика. — А рога какие! Не видал я таких.
Он посматривал в сторону и говорил будто сам с собой, но, видно, ждал, что Мараму ответит, и завяжется беседа. Но гадальщик, не проронив ни слова, пошёл прочь, и Нуру заспешила за ним.
— Великий Гончар опять сердит, — сказала она. — Слепил кого-то негодного. Видишь, забросил работу — наверное, будет размачивать.
Мараму поднял глаза к небу, тёмному, низкому, где Великий Гончар ворочал тяжёлые комья глины, перемешивал, но работать не спешил. Он и печь растопил еле-еле. Сыростью тянуло и от неба, и от реки.
— Скоро настанет пора туманов, — продолжила Нуру. — Они поползут над землёй и поднимутся до самого неба. Тогда и сам Великий Гончар не видит, что лепит! В эту пору он часто льёт воду.
Гадальщик ничего не сказал. Он шёл с быком в поводу, выбирая путь меж людей и телег. Впереди дорога сужалась, по бокам её тянулись дома, крытые стриженым тростником, и у них выгружали тюки. Люди кричали, махали руками. Телеги хотели разъехаться, но ни один возница не уступал другому.
— Мама говорит, когда Великий Гончар слепил меня, то опускал, держа за язык, — с досадой сказала Нуру. — Теперь язык мне мешает. Я часто говорю, а после думаю, что стоило промолчать!
— Что ж, ты хотя бы честна, — ответил Мараму и улыбнулся едва заметно. — Идём другим путём, обойдём.
Они свернули в сторону. По правую руку лежала река, усталая Роа, тянулись причалы, а у них дремали лодки и плоты. И здесь шла работа: таскали грузы, растягивали сети для просушки, коптили рыбу.
— У меня был один друг, — сказала Нуру, — и он всегда молчал. С ним я приучилась говорить всё, что придёт в голову — он не возражал. Мне нравилось, что с ним легко, и казалось, он один понимает меня. А теперь я думаю, может, он едва терпел, только не мог сказать…
— Всего один друг?
— А где взять других? Приходилось работать! Может, перекинешься словом с соседками или сыграешь в камешки у колодца, да и всё. Потом мы подросли, и даже этого не стало. С мужчинами дружбу водить нельзя, только с братьями, а у девочек мужья на уме. Я мечтала о другом: хотела уплыть за море. Вот уж они смеялись!.. Ты тоже смеёшься?
— Нет, — сказал Мараму, улыбаясь. — Зачем плыть за море?
— Повидать мир! Узнать, как это, когда вокруг только небо и вода. Может, увидеть шилоноса, который топит корабли, но спастись! Добраться до земель, куда Великий Гончар сыплет золу из печи, и наступить на неё ногой: так ли она холодна, как говорят? Увидеть зверей и птиц, покрытых шерстью, и прокатиться в телеге, запряжённой мохнатыми антилопами…
Нуру перевела дыхание, ткнула гадальщика локтем и продолжила обиженно:
— Ты смеёшься! А что такого, если я хочу посмотреть на дома из дерева, и на узоры, и на ваших каменных богов, братьев Великого Гончара? Сам-то ты смотришь здесь на всё! Добыл пакари, и глазеешь на храмы, и даже завёл жену по нашему обряду! А, что?
Если эти слова и задели Мараму, он не подал виду.
— Мне нравится, как ты говоришь о других краях, — сказал он. — Хотел бы я посмотреть, как ты их увидишь. Жаль, этому не сбыться.
Нуру вскинула голову.
— Ещё бы! — воскликнула она, задохнувшись от подступающих слёз. — Женщин не берут в мореходы, для них нет работы на корабле, разве только возьмут для утех. Это для вас, мужчин, открыт весь мир, все пути…
— Может, и для тебя открыты все пути, — сказал гадальщик, — но я никогда не вернусь домой. Твои мечты, я верю, сбудутся.
Голос его звучал печально, и Нуру тут же забыла об обиде.
— Конечно, ты вернёшься! Пойди к городскому главе, скажи, что тебе хотят зла. Ты музыкант — тебе дадут людей для охраны. Если те двое придут, их поймают!
Но Мараму лишь покачал головой.
Он без слов указал рукой на проулок. Нужно было вернуться на главную дорогу, чтобы выйти к рынку, взять в дорогу хлеба и рыбы, прихватить земляных бобов и плодов для пакари. Музыканта всюду кормили песни, но Мараму решил, что не станет пользоваться чужой добротой и делить с кем-то припасы, взятые без расчёта на лишний рот.
Узкий проулок был пуст. Не успела Нуру подивиться, отчего в этот час не нашлось других путников, которые шли бы здесь, как за спиной раздался свист. Двое вышли из-за угла и заступили дорогу.
— Снимай побрякушки, — велел один, поигрывая ножом и жадно глядя на бусы и браслеты гадальщика.
Высокий и широкоплечий, почти как каменный человек, он занял весь проулок. Плоское лицо со свёрнутым набок носом и узким лбом покрывали шрамы давних потасовок. Спутник его, ниже ростом и тощий, хоть сосчитай все рёбра, держал уже наготове мешок и озирался.
— И не дури, — раздалось за спиной.
— Я отдам, — спокойно ответил Мараму и стянул браслет с медными ногтями. — Не пугайте мою сестру.
Он успел сделать шаг вперёд — когда, Нуру не заметила, — и теперь прикрывал её плечом.
— Мой брат — музыкант! — воскликнула она. — Великий Гончар накажет вас, если украдёте у него!
— Музыкант? — сипло рассмеялся тощий. — Его камба ещё бегает на лапах!
— И разве мы крадём? — сказал человек за спиной. — Ай, как нехорошо! Он сам отдаёт. И если не хочет беды, отдаст поскорее.
— Быстрее дашь, быстрей отпустим, — докончил верзила с ножом. У него и голос был такой, будто в груди ворочались камни.
Они обступили, и некуда было деться, неоткуда ждать помощи. Впереди, так близко, лежала дорога, там шли люди, ехали повозки, но никто не смотрел сюда, не замечал неладного. А как окликнешь, если грозят ножом? Успеют ударить и сбежать прежде, чем подоспеет помощь!
Мараму снимал бусы и бросал в расставленный мешок. Бык тепло дышал, мотая головой, и подталкивал Нуру в спину. Она боялась двинуться. Воры и без того глядели недобро.
— Перстни тоже, — приказал здоровяк.
— Ишь, обвешался, как баба! — хохотнул тощий.
Гадальщик послушно стянул кольца — одно, другое.
— Нам даже еды не на что будет выменять! — воскликнула Нуру.
— О-ох, еды, — насмешливо протянул тощий. — По вам не похоже, будто знаете, как живётся без еды! Ты, а ну, всё отдавай! А девка что, пустая?
— Да, не балует он сестру, — сказал третий, тот, что всё держался позади, и Нуру почуяла над ухом его дыхание. — Ну, всё взяли?
Мараму отступил, показывая руки: ничего не осталось. Тощий рванул его одежду, и белая дудочка, выпав, покатилась по земле.
— Вот так музыкант! Не коротка ли твоя дудка? — развеселились воры, уже обрадованные лёгкой добычей.
— А ну, дай, я дуну! Как она поёт?
— Не трогайте, — попросил гадальщик.
— Ага, — ухмыльнулся верзила и занёс ногу.
Может, он собирался отшвырнуть дудочку а может, раздавить, но ничего не успел. Мараму шагнул ему навстречу, ловя под колено, и вор не устоял. Тяжело ударившись о глиняную стену, он съехал по ней спиной и застонал. Гадальщик обернулся к другому, рванул к себе мешок — тот упал, с лёгким звоном рассыпались перстни и ожерелья, а человек отшатнулся и обхватил рукой окровавленную ладонь.
— Я пальцев не чую! — завопил он. — Не гнутся!
— И никогда не согнутся, — сказал Мараму. — За воровство отнимают руку.
В руке его был нож — один из тех узких странных ножей, что Нуру видела прежде, заточенный с двух сторон. Гадальщик смотрел за её плечо, туда, где стоял третий вор.
— Сестра, собери мои вещи, — приказал он.
За спиной раздался топот — это третий сбежал, оставив своих друзей. Нуру торопливо прошла вперёд и, упав на колени, принялась бросать в мешок всё, что выпало — бусы и кольца, с землёй, с сором — что хватали дрожащие пальцы, то и бросала.
— И дудочку, — сказал Мараму.
Она положила в мешок и дудочку.
— Ах ты, пёс, гнилой рыбий потрох! — зло процедил верзила. — Я тебя, рыбья кишка, найду и на ленты порежу!
Его лицо посерело, на лбу проступила испарина. Он сидел, опершись на стену, и сжимал колено, а кровь текла ручейками — между грубых пальцев, по ноге, на землю. Его тощий друг, видно, улизнул, пока Нуру собирала вещи.
— Найдёшь, — согласился гадальщик. — Если сможешь ходить, и если тебя раньше не найдут люди. Идём, сестра, нам пора.
Кто-то уже заметил, что в переулке творится неладное, сюда глядели. Вор зашарил по земле, пытаясь встать, и пополз, оставляя за собой влажный след, тёмный след на жёлтой сухой земле.
— Что ж вы бросили меня? — захрипел он, зовя товарищей. — Вы где, чтоб вам давиться рыбьими хребтами? Помогите!
Нуру, закусив дрожащие губы, смотрела в его лицо, искажённое болью и страхом. Мараму подхватил её, усадил на спину быка и пошёл, сжимая повод. Испуганный пакари выглянул из сумки и издал долгий хриплый визг, ещё и ещё — что ему стоило закричать раньше, поднять шум, когда им грозили ножом!
Нуру закрылась руками и заплакала.
— Что такое? — раздался чей-то голос. — Случилось что?
— Воры, — сказал Мараму. — Напугали сестру.
— Воры! Прям тут, средь бела дня, да быть не может!
— Ничего не боятся, поганые!
— Так а ты куда пошёл? Ты средь людей иди — нет, понесло его туда, где никто не ходит. Ну, получил бы нож под рёбра! Мы уж одного такого нашли на днях, лежи-ит, весь обобранный, даже взять с него нечего. Вам-то свезло ещё!
— Ты, это, к городскому главе иди с жалобой! Гляди-ка, зверь кричит. Ты музыкант, что ли? А не поздно ль за зверем своим пошёл?
— Пропустите нас, — только и сказал Мараму.
Бык шёл, люди галдели, пакари визжал. Нуру плакала. Великий Гончар там, наверху, притих — видно, счёл, и без него достаточно шума.
Гадальщик направился прямиком в дом быков и телег. Этот стоял в черте города, потому у него был хозяин. Во дворе, в круглых печах, готовили съестное, повсюду шумели люди, а комнаты сдавались хотя и за небольшую плату, но уж наверное, были чище и уютнее, чем в домах, где путники хозяйничали сами.
Нуру ещё плакала и сама не могла понять, откуда берётся столько слёз. Край полотна, которым она утирала лицо, уже насквозь промок, и глаза почти не видели. Мараму протянул руку, чтобы помочь ей спуститься, но она не разглядела протянутой руки, и тогда он стащил её, обхватив за пояс, и поставил перед собой.
— Как тебя зовут, сестрёнка? — спросил он, взяв Нуру за плечи. Потом провёл ладонью у неё под носом.
— Что? — сказала она, не понимая, и с досадой оттолкнула его руку. — Не трогай, я не дитя, уж сама могу утереться!
— Я не могу звать сестру просто «сестра». Если я окликну тебя: «Эй, Синие Глазки!», выйдет ещё хуже. Скажешь, как тебя зовут? Можешь придумать имя.
— Нуру. Меня зовут Нуру, и хватит с меня придуманных имён!
— Наттис.
— Что? — опять не поняла она.
— Наттис, так меня нарекли. На этих берегах мне пришлось взять чужое имя.
— Натьис?
Мараму покачал головой и начал медленно:
— Нат…
— Нат, — повторила Нуру.
— Пусть будет Нат, — согласился он. — Но при других не зови меня так. Привяжи быка, а я договорюсь о комнате.
Слёзы высохли. Нуру и не думала, что гадальщика должны звать иначе. Нат — что за имя! Таким коротким и бедняки не зовут детей, разве только нежеланных, чтобы меньше даров отдавать храмовнику, пока он пишет им знаки на лбу. Натьис достойнее, да не выговоришь. Что за имена на дальних берегах!
Комната всё же оказалась не лучше, чем в прошлом доме: такая же тесная, плохо выметенная и совсем пустая, даже циновки не бросили. Пакари, выбравшись из сумки, занялся бобами. Он брал стручок в передние лапы и жевал, сидя на хвосте и кося глазом на хозяина, а гибкий кончик его носа ходил из стороны в сторону, улавливая, не пахнет ли ещё чем вкусным.
Кроме горсти бобов, гадальщик купил две горячих лепёшки и одной поделился с Нуру. Они сели прямо на пол, истёртый до того, что торчала солома, и привалились к стене, плечо к плечу.
— Я никогда не плачу, — сказала Нуру, прожевав кусок.
Мараму кивнул.
— Не смейся! Не плачу, но это чересчур. Мертвецы, потом злые люди… Ты справился с тремя, отчего притворялся, что готов им всё отдать?
— Я не притворялся. Я бы отдал. У них были ножи. Нельзя бросаться на нож.
— И у тебя были ножи, и ты оказался ловчее!..
— Могло выйти иначе. Я видел достаточно глупых смертей. Лучше отдать камни и серебро: их ещё можно заработать, а жизнь теряешь навсегда.
— Так дудочка, значит, тебе дороже жизни?
Запустив пальцы за пазуху, Мараму вынул белую дудочку и задумчиво на неё поглядел.
— Ты говорила, у тебя был один друг, — сказал он. — И у меня был один друг. Так вышло, я видел больше прочих. Это пугает людей. Они не хотят дружбы. Я дружил с деревом.
Нуру улыбнулась.
— Твой друг, наверное, был лучше, — продолжил гадальщик. — Не дерево. С ним ты могла говорить, а о своём я не знал, слушает он или нет. Он часто отвечал невпопад или не отвечал совсем.
Нуру засмеялась, подавилась лепёшкой, и, кашляя, продолжила смеяться.
— Смешно? — спросил Мараму, щуря тёмные глаза то ли с улыбкой, то ли с обидой.
— Смешно, — кивнула она и утёрла проступившие слёзы. — Знаешь самое смешное? Я дружила с камнем! Он совсем не отвечал. Я придумывала за него, что он мог бы сказать…
Гадальщик собирался о чём-то спросить, но дверь отворилась, и в комнату боком прошёл мальчик, удерживая поклажу.
— Циновка и две подушки, — сказал он деловито, опуская свёрток на пол. — Хлеб, как было велено, и лук, и зелёные листья. За рыбой нужно утром, свежую уж разобрали, а сушёную не берите, в эту пору вам продадут всякое непотребство! Я взял печёных яиц заместо неё, тут вот бобы, а вот жёлтые плоды. Сторговался, так что потратил меньше, вот остаток!
И он протянул браслет, где на тонкой верёвке ещё болталась половина медных ногтей, а сам и дышать забыл — наградят ли за помощь?
— Это твоё, — сказал Мараму. — За то, что выполнил работу быстро, и за честность.
— Всё? — захлебнулся восторгом мальчик, и, получив кивок, склонился до пола и воскликнул:
— О желанный гость, да будет Великий Гончар к тебе добр, как ты добр ко мне! Если нужна будет помощь, только скажи!
Он ушёл, ещё раз низко поклонившись, а гадальщик развернул циновку, уложил на неё подушки и жестом велел Нуру садиться. Он хотел дать пакари жёлтый плод, но тот уже укатил яйцо и, раздавив, выедал изнутри. Мараму не стал ругать зверя, но остальное убрал подальше и разделил между собой и Нуру.
— Угощайся, — пригласил он.
— Иметь брата-музыканта почти так же хорошо, как мужа-музыканта, — воскликнула она. — Медь и серебро сами идут тебе в руки, а ты не знаешь им цены, но не мне упрекать тебя за щедрость. Не пойму, как у тебя могло не быть друзей!
— В моих краях песни — не ремесло, а забава. Я видел больше других, я видел плохое, и люди боялись меня, будто это я накликал на них зло. Было время, я сам верил в это. Потом понял: нет, я не виноват.
— Ты рождён для наших земель, — сказала Нуру, вытягивая перо лука из зелёной связки. — Тут любят гадальщиков. Девушки в доме забав только о тебе и говорили!
— Я слышал там от одной, — кивнул Мараму, — что все толкователи и видящие несут зло, их слова — ложь, а те, кто верит в пророчества, глупы и гневят Великого Гончара.
— Ох! Может, одна так сказала — та, у которой все беды от языка. Другие-то ходили к тебе каждый вечер!
— Ходили, пока я говорил то, что им нравилось слышать. Медок услышала правду, и ей не понравилось. Когда выпали чёрные кости, другие стали бояться, что я скажу дурное и им. Должно быть, теперь они винят меня.
Нуру отложила еду и отвела взгляд.
— А вдруг это моя вина? — тихо спросила она. — Я всё думала, думала о звере и о подношениях Имары. Зверь приходил, но никого не трогал — может, ему хватало крови, чтобы насытиться? А в тот день я входила к Медку, и вышло так, что миска перевернулась. Я никому о том не сказала. Я и не поняла тогда, что случилось. Но если бы я сказала хоть что-то!..
— Это не твоя вина, — сказал гадальщик. — Это не начало пути.
— Где же тогда начало? Если бы я не боялась взглянуть Медку в глаза, то не пробиралась бы в её комнату, а говорила открыто. Если бы только я не входила!
— И это не начало пути. Я знал и говорил Медку: её убьёт её же злоба.
— Но всё могло быть иначе, — сказала Нуру, качая головой. — Если бы я не входила, если бы я не молчала, если бы у нас не вышло ссоры!
— От судьбы не уйдёшь, если только сам не изменишься. Может, люди вмешаются раз, другой. Потом не захотят или не сумеют. Что тогда? Тогда судьба настигнет тебя. Медок не хотела меняться, её судьба была решена.
Нуру, задумавшись, вздохнула, и Мараму опустил ей на плечо ладонь.
— Ешь, — велел он. — Мы не в ответе за чужие судьбы, только за свою.
Пока они говорили, пакари подобрался и, задрав гибкий нос, зубами осторожно взял из руки гадальщика очищенное яйцо. Мараму лишь покачал головой и отряхнул пальцы.
— А что ты видел, — спросила Нуру, — когда играл на дудочке в последний раз? То, о чём ты не хотел говорить. Скажи! Если меня ждёт плохая судьба, я хочу знать.
— Ничего плохого, — сказал он, отводя глаза. — Обещаю, что скажу, как придём в Фаникию.
— Ладно. Не солги!
Он обещал, и проследил, чтобы Нуру доела, и велел ей спать, набираться сил.
За окном стемнело, хоть был ещё не вечер. Великий Гончар взялся размачивать глину, но не сердился, работал тихо. Нуру лежала — под боком свернулся пакари, за окном шептала вода, постукивая каплями по низкой крыше, несла прохладу, и иссохшая земля жадно встречала её, и всё вокруг дышало и пахло острее, чем обычно — земля, и глина, и травы у стен.
Мараму сидел, закрыв глаза, напевая песни, негромкие песни своей земли, и Нуру думала: должно быть, такие у них поют детям, чтобы те уснули. Ей было хорошо и хотелось спать, и жаль было засыпать.
— Я тоже знаю ваши песни, — сказала она, когда Мараму примолк. — Хочешь, спою?
— Спой, — кивнул он, и Нуру запела.
Песни женщин ни на что не годятся, она это знала. Но песни мореходов, услышанные ею в детстве, глубокие и неспокойные, точно море, шли от сердца. В них звучала тоска по странствиям, печаль того, кто грустит о доме, но не может без дорог. Радость видеть чужие берега и дышать свободным ветром, горечь расставания, ожидание встречи — всё было в них. Однажды Нуру решила забыть эти песни, думала, что разлюбила их, но сердце помнило, и сердце пело.
Нуру открыла глаза, смахнула с ресниц слезу и увидела, что Мараму едва сдерживает смех.
— Что ты смеёшься! — воскликнула она, толкая его в плечо. — Я переврала слова? Сказал бы, чем веселиться, ведь я не для смеха старалась!
— Не сердись, — ответил он с улыбкой. — Ты пела красиво. Знаешь ты, о чём эти песни?
— О дорогах! О море и о земле, о чужих берегах.
— Первая — о мореходе, у которого неверная жена. Он считал, к кому из соседей она успеет зайти, прежде чем он вернётся. Потом рассказывал, скольких женщин любил он сам, причаливая к чужим берегам. Мореход гадал, кто кого превзойдёт на этот раз, он или его жена.
— Не может быть! А вторая песня?
— О друзьях. Они выручали друг друга из любой беды. Когда был шторм и корабль разбился, один помог другому удержаться на плаву. В драках они прикрывали друг другу спину, делили женщин и кусок хлеба. Однажды у них вышла ссора из-за последней бутылки. Они достали ножи, и каждый умер.
— А последняя? Она нравится мне больше других. Нет, не говори, я не хочу знать!
Мараму кивнул, но, глядя на его лицо, Нуру не выдержала и воскликнула:
— Всё-таки скажи!
— Она о человеке, который пил вино, — сказал Мараму. — Прости. Человек говорит: я пил так много, что вместо одной бутылки вижу две. Ты поёшь красиво. Человек говорит: я пил так много, что вино возвращается обратно, прямо на сандалии. Ты поёшь так, что сердце разбивается. Человек говорит…
Гадальщик не выдержал и рассмеялся, хлопая себя по колену, и таким весёлым Нуру его ещё не видела.
— Человек говорит, — пробормотал он сквозь смех, — я намочил штаны спереди и испачкал сзади, — а ты поёшь и плачешь…
— А ты слушаешь и смеёшься! — воскликнула Нуру и ударила его подушкой. — Слушаешь и смеёшься! Я любила эту песню больше других, как ты мог!
Пакари проснулся от шума, испугался и отбежал, визжа. Мараму, всё ещё смеясь, поймал руки Нуру и отнял подушку. Белая глина стёрлась с его щеки и проступила синяя полоса, но Нуру больше не боялась. Какие тёмные, какие добрые у него были глаза!
Она рассмеялась тоже, и так они сидели, держась за руки, и Нуру думала: жаль, что гадальщик ей не брат. Жаль, что старшие братья ничуть на него не похожи! Он бы не стал её бить, и с ним бы она ничего не боялась.
Тут в дверь постучали, и в комнату проскользнул мальчик, даже не дожидаясь, пока на стук ответят.
— Добрый гость! — прошептал он, округлив глаза. — Говорят, ты кой-кого обидел, и эти люди хотят поквитаться. Они придут, как стемнеет. Отец показал им вашу комнату и обещал сделать так, чтобы сюда никто не глядел, когда они явятся. Ему хорошо заплатили.
И мальчик посмотрел на ожерелье с серебряными фалангами, висящее на груди Мараму.
— Но ты был добр, — продолжил он, — и я буду добр. Вот, я принёс накидки, это матери и сестры. Хорошие, и у них нет других, но возьми. Я выведу быка, будто бы пасти, и вы выходите.
— Я не забуду твою доброту, — сказал гадальщик и, поднявшись, взял из рук мальчика свёрток.
— Я подожду снаружи и стукну, когда можно выйти, — прошептал тот и ушёл за дверь, перед тем оглядевшись.
Мараму подхватил пакари.
— Брось, — сказал он, глядя, как Нуру скатывает циновку.
— Ни за что! — возразила она. — И подушки возьму. Вот, примотаю к телу, а сверху накидку!
Отчего-то ей было не страшно, а всё ещё смешно.
Мараму вздохнул, качая головой, и сам взял циновку. Мальчик стукнул в дверь.
Они прошли у стены, пригибаясь, и подождали снаружи, пока мальчик выведет быка. Двор был пуст, мир был сер, и холодный дождь быстро промочил накидку. Смеяться расхотелось. Пакари чихал, и даже бык не был рад пускаться в дорогу.
Гадальщик отдал мальчику ожерелье — пять серебряных фаланг, не считая меди! Нуру взялась подсчитывать, сколько теперь стоит её жизнь, и сбилась.
Мараму подсадил её, сам забрался на бычью спину, кое-как примостил поклажу, и они поехали прочь из Куты, вперёд, в неприветливый вечер.