Ночь прошла; утром я не смог подняться.
Мягкие подушки, набитые шерстью, стали жестки от крови. Пятна темнели и на циновке, просочившись сквозь неё на белый глиняный пол.
Самые крепкие из кочевников тянули меня под руки и толкали в спину, но не могли удержать. Ноги, которыми я исходил всю Сайрилангу, больше не слушались меня. Новые раны открылись, и руки людей причиняли мне боль. Их пальцы скользили в крови.
— Он не доведёт нас! — с досадой сказал Йова. — Уту, сделай же что-то! Он истекает кровью.
Полулёжа у стены, я мог только дышать, и даже это причиняло боль, — но теперь не сдержал улыбки. Уту, провозглашённый новым богом, не мог созидать. Ему не понравилась просьба Йовы и не понравилась моя улыбка. Но и Бахари умел читать в лицах.
— Не стоит просить Великих о малом, — сказал он. — Вспомни, Йова, что тебе говорили: награду заслужит достойный. Не тот, кто тревожит богов по пустякам. Мы позовём целителя, пусть замажет трещины глиной. Будет довольно и этого.
— Ты слышал, Йова, — сказал Уту, и каждое слово было как наточенный нож. — Твой народ служил нам долгие годы. Я спал и видел сны о каждом из вас: все были сильны. Я помню их, всех до одного, кто дал мне свою кровь. Они служили верно — но людская жизнь коротка, и они уходили, не дождавшись нашего пробуждения. Ты дождался. Тебе и немногим другим выпала честь, о которой мечтал весь твой народ — весь, от самого первого кочевника. Только подумай: сколько людей, сколько жизней, сколько времён прошло!
Вскинув голову и не сводя немигающих глаз, он ненадолго умолк, а затем продолжил:
— И что я вижу теперь? Откуда эта слабость, Йова? Откуда желание, чтобы всё за тебя решали боги, чтобы они помогали в каждом деле? Этот человек сказал верно: замажьте трещины глиной.
Он направился прочь; обернувшись от порога, добавил:
— Ты подводишь всех, кто был до тебя, Йова. Подводишь свой народ. Они заслужили для тебя это место — они, а что можешь ты сам?
Он ушёл, и кочевник остался в тяжёлых раздумьях, от которых лоб его хмурился, и зубы скрежетали, и взгляд опустился. Если бы мог, я сказал бы ему, что стыдиться нечего. В наследство ему досталась слепая вера — его приучили к ней. Однажды нужно открыть глаза и понять, во что веришь.
Но есть разная правда, и эта была как хищный зверь: отомкни клетку, покалечит многих. Ради спасения Нуру я должен был молчать. Да и сможет ли Йова принять, что его народ ошибался так долго?
Но как же вышло, что двое остались живы? Я проклял это племя кровью и плотью той, что обманула меня. Я сократил их годы. Я пожелал, чтобы жажда их была невыносима и жгла как огонь — и чтобы они, познавшие жажду, забыли об осторожности. Я верил: уделом их станут ненависть и презрение. Я думал, младшие дети давно истребили это зло. Как вышло, что росток уцелел?
Если бы я мог подняться, если бы только я мог…
Ко мне привели человека в серых одеждах, невысокого, с бритой головой. Ставни опустили; остался лишь свет жаровен. Отблески двух огней плясали, отражаясь в рыже-синих перегородках, высвечивая бугры и вмятины на плохо разглаженной глине. Всё, что дальше, скрадывала тьма, и дом, казалось, уменьшился.
Человек поставил рядом со мной ведро, покрытое мокрой холстиной, и взгляд его тревожно и быстро обежал комнату: в сторону, в сторону и за плечо. Морщины на худом лице были черны и глубоки.
— Приступай, — кивнул Бахари, сложив руки на груди. — Замажь его раны.
В доме ещё оставался Йова, а больше никого. Когда дверь отворялась, я видел туманный день и людей снаружи — и воинов наместника, и тех кочевников, что пытались меня поднять. Серый человек боялся их, он боялся Бахари и боялся меня. Откинув холстину и зачерпнув из ведра сырую глину, застыл в нерешительности.
— Что же ты? — спросил его Бахари. — Не медли, нас ждёт дорога!
— Но Великий Гончар… Что, если… его воля… — забормотал человек.
Он развёл руками, и глина выпала из его пальцев с сырым шлепком. Человек втянул голову в плечи.
— Тебе недостаточно того, что ты выполняешь волю Светлоликого, наместника и Первого служителя Великой Печи? — спокойно спросил Бахари. — Ты хочешь сказать, воля Великого Гончара ясна тебе лучше, чем ему?
— Нет… Нет, как я могу!.. Но Великий Гончар гневался, он гневался на каменных людей… Вы сказали, меня ожидает больной… Может быть — о нет, нет, я не говорю, что Светлоликий ошибается! — но что если ему нельзя помогать?
— Тебя звали не за советом, — холодно сказал Бахари. — Не испытывай моё терпение.
— Я… да, — пробормотал целитель. — Что ж…
Он взялся за дело, касаясь меня со страхом. Мокрая глина залепляла трещины. Холод был неприятен, и боль не становилась тише.
Я ждал, пока это кончится, и устал ждать; пришло забытьё. Я не знал, как долго оно длилось. Но вот меня пробудил шум голосов снаружи. Что-то ударило в стену, чья-то рука дёрнула ставень — затем удар и стон. Рука исчезла; ставень опустился.
— Это всё вы, кочевники проклятые! — раздался яростный крик. — Разносите хворь… Вы!
— Ох! — едва не плача, воскликнул целитель и упал на колени. С тревогой глядя на дверь, он пытался сжаться и заполз бы мне за спину, если бы между мной и стеной было хоть чуть больше места.
Бахари как будто не двигался, так и стоял, сложив руки, и теперь только поднял брови, повернувшись на шум. Зато Йова сорвался с места. В один миг оказавшись у двери, он распахнул её и закричал с какой-то злой радостью:
— А, хотите обругать кочевников? Скажите мне в лицо!
Дверь осталась распахнутой, покривилась, сорвавшись с петли. Йова заслонил проём, потом отошёл; я видел, что двор полон. Скалились ожесточённые лица. Мелькнуло одно испуганное, должно быть, хозяйского работника.
Здесь оставались люди Бахари, но их было не так много. Кочевники, я знал, почти все сидели в доме быков и телег. Даже если позвать, подоспеют не сразу. А люди — кто с палками, кто с мотыгами, кто со сжатыми кулаками — хотели драки. Предводителем у них был, видно, кузнец — немолодой, но крепкий, точно бык, руки в ожогах.
— Разносите хворь! — повторил он без страха. — Что вас в город принесло, псов паршивых? К храму идти побоялись, целителя зазвали к себе — уж такая, видно, дурная хворь, что людям не показываетесь. А ну, вытащить сюда убогих! Мор выжигают огнём, вот и поступим как должно.
— Мы убивали таких, как ты, по-всякому, — сказал ему Йова, прислонясь к косяку, и сплюнул. — Стрелами в спину, как трусов. Резали горло, как скоту. Снимали кожу, если хотели веселья — видишь ремешки у меня на руке? Да… Но никто не может сказать — слышишь ты, ни один! — что кто-то издох от заразы, которую мы разнесли. Давай, повтори, и умрёшь первым!
— А что ж, целителя звали, чтоб он тебе мозоли срезал? Выдай нам хворых, или всё тут сожжём!
— У нас отец захворал! — донеслось из толпы. — А говорят, не разносят… Уж разнесли!
— Разнесли!.. Разнесли!.. — загомонили люди, вскидывая руки. — Принесли мор! Нечего их жалеть!
— Убийцы! Явились, ещё зубы скалят! Небось в конце дня слеплены, на совесть и стыд глины недостало!
— В печи передержаны, сердца зачерствели!
— Да их и вовсе в пору дождей лепили. Известно, добрые люди у него в эту пору не выходят. Стоит перед нами да ещё гордится, что кожу с кого снимал! Тоже содрать с них кожу, да огнём. Огня!
— Огня!..
Уже работники подняли крик, уже Йова, хлопнув себя по боку — где-то оставил нож, — изготовился к драке; уже вытолкали вперёд измождённого старика, и он, испуганно озираясь и кашляя, пытался опять уйти за чужие спины, — Бахари вышел к людям.
— Что же, смотрите, — сказал он и посторонился, указывая на меня. — Вот к кому звали целителя. Что, разве похоже на мор?
Я сидел, скрытый перегородкой до плеч. Люди заглядывали один за другим, толкались у окна, теснились у двери — ни один не переступил порог. Без страха они пришли к тем, кого одолела хворь. Увидев меня, приближаться не захотели.
— Там каменный истукан! — шептались они.
Целитель раскачивался, стоя на коленях, и всё бормотал:
— О Великий Гончар, пощади меня! Нельзя было помогать недостойному, отвергнутому тобой… О, я знал! Прости: ты видишь, не своею волей… Я не хотел, пощади меня, смилуйся!
— А что же старик? — спросили в толпе. — Он-то чего хворый?
— Так сожгите его! — огрызнулся Йова.
— Из-за вас он доходит! — воскликнул кто-то, и гнев, утихший было, разгорелся опять. — Это вы принесли мор!
— Мор? — разнёсся звонкий крик над гулом толпы, и я узнал голос Нуру. — Мор? Смотрите, на его руках порезы от листьев скарпа!
— Тебя не спросили! — перебили её.
— Умолкни, когда говорят мужчины! Ишь, языкатая! Бесстыжая!
— Под кочевников ложится, на их защиту встала, против честных людей…
— Моя семья плела верёвки, — упрямо продолжила Нуру. Её не смутили выкрики со всех сторон. — Мы били листья, чесали волокна. У моей матери был кашель от пыли, у её матери был кашель — это не мор!
Шум голосов ненадолго стих, и прежде чем поднялся опять, Бахари воздел руки.
— Что же, вы вздумали лгать? — воскликнул он. — Вздумали очернять невинных, и где — в доме городского главы, где сейчас отдыхает сам Светлоликий! Не ведая стыда, солгали перед лицом Великого Гончара и юных богов, посланных им — о нечестивцы, вы думали, правда не откроется? Правда есть правда, всё едино, чьи уста её несут, пусть даже и женские. Знайте: солгавшие поплатятся!
Люди, даром что их было больше, отступили. Они кричали, но нашёлся тот, кто кричит громче; нашёлся хозяин — а они привыкли повиноваться.
— Кто же знал! — слышались голоса. — Разве же мы со зла? Да он, должно быть, давно кашляет! Кто сказал, что он захворал теперь?.. Кто первый сказал? Выдайте его!
Старика толкали, не позволяя уйти, и он растерянно вертелся, протягивал руки. Сыновья, что вывели его вперёд и кричали громче всех, теперь исчезли. Слабый, лживый народ — и он остался, когда мои братья и сёстры ушли, когда все их благие дела забылись! Неужто младшие дети более угодны отцу?
Я вспомнил двоих, названных богами. Даже они остались, а моего народа больше нет. В чём справедливость? Как ты мог так рассудить, отец? За что поступил так с нами?..
Боль терзала тело, и сердце моё терзала боль. Я не мог шевелиться, не мог дышать. Там, снаружи, Бахари грозил толпе, и голос его доносился глухо, будто кто-то закрыл мне уши. Туман, туман заполнил двор, заполнил дом, туман — и дым жаровен.
Нуру скользнула в дом, будто соткалась из этого дыма — бледная, с тенями у глаз, в новом наряде. Не в серой рубахе, испачканной кровью, а в белой одежде из прямого отреза ткани и тёмно-синей накидке поверх. О ней позаботились, как я просил, но я не чувствовал радости от того, и не был рад, что она пришла. Во мне ничего не осталось, лишь гнев и обида на отца, на младших детей — и на неё тоже.
— Послушай! — сказала Нуру, опускаясь на колени, взяла мою ладонь и потянула к себе. — Я знаю, что вернёт тебе силы. Я готова. Мне не жаль того, что нужно отдать, слышишь? Сделай это, а потом сделай, что должен. Давай же!
Она будто и не заметила целителя. Тот, растерянный, умолк, оборвал причитания.
Сведя брови и закусив губы, Нуру дёрнула мою руку, подтолкнула — сдвинула лишь едва, но и того хватило, чтобы я застонал от боли.
— Давай же! — зло повторила она. — Ты слаб и труслив, слаб не телом, а сердцем. Сделай хоть что-то! Правду сказали: ты мягок внутри, только прячешься в твёрдую кожу. Если уж принёс клятву, так найди и смелость её сдержать!
Нуру придвинулась ближе. Теперь я мог сомкнуть пальцы на её шее. Мне бы хватило сил. Но я только утёр одинокую слезу, что бежала по её щеке. Нуру и не заметила. Дрожа, она шептала горячо:
— Ты всё у меня отнял. Я просила, но ты никогда не поступал, как я прошу. Если бы ты послушал, моя мать осталась бы жива, и брат не пошёл бы против брата! Я потеряла дом, навсегда потеряла — но разве тебе понять, каково это? У тебя никогда не было дома. Я хотела увидеть чужие берега, но одно дело — уйти самой, зная, что всегда можно вернуться, и другое — вот так… Я помню там каждый камень, каждую трещину в заборе, и мне никогда не вернуться, никогда! Я всё потеряла!..
Обида холодной рукой сжала мне сердце. Глупое дитя, разве не понимала она, что я утратил больше? Мой дом был повсюду; но вот я проснулся, а дома нет. Нет больше рек и мостов над ними, нет поселений и рощ, ушли братья и сёстры, даже память людская ушла. Земля эта стала чужой, и синий город исчез, не дождавшись нас. У Нуру есть дом, где её не хотят видеть. У меня нет и такого.
— Ты слышишь? — спросила Нуру. — Ты жил долго, но мудрости в тебе не больше, чем можно купить на медный ноготь. В трудный час ты оставлял меня, а я тебя не оставила. Ради всего, что было, хоть теперь поступи верно!
Она умолкла, тяжело дыша. Я отвёл взгляд и отнял руку.
— Трус! — воскликнула она. — Ты жалок. Ты бежишь, всегда бежишь, трус, трус!..
Она хлестнула меня по щеке раз, другой и третий. Я смотрел в её лицо, залитое слезами, и не чувствовал гнева, хоть слова и ранили меня.
Кто-то вошёл: двое кочевников. Нуру подхватили под руки и повели прочь. Она не противилась, только выкрикнула напоследок:
— Подумай! Время ещё есть…
Я не хотел думать.
Смерть легка для младших детей — должно быть, оттого, что они с рождения привыкают к мыслям о ней. Им не избежать её, так не всё ли равно, раньше или позже? Нуру уже молила о смерти однажды, в мёртвой Наккиве, и я едва не послушал, но всё же сдержался. Из жалости я не стал отнимать то малое, что ей дано. Собственной болью и кровью я оплатил этот дар, может, и собственной жизнью, — но она его не ценила.
Нет, я не хотел думать — оттого что я, приставленный заботиться о младших детях, уже думал о том, чтобы взять её жизнь и спасти свою. Разве это не верно, не справедливо? Разве Нуру не права?
Вот, она молит сама; жизнь ей не мила. Великий Гончар всё равно слепит её заново. Она и не вспомнит, что однажды мы были друзьями.
Друзьями! Будто теперь мы друзья, будто мы ими были! Слишком разные мы, и дружбу понимаем по-разному. Нуру хотела показывать меня толпе за медь и серебро, и лишь потому шла за мной. Разве спросила она хоть однажды, чего я хочу, о чём тревожусь? А если бы я рассказал, поняла бы она?..
Это не дружба, и невозможна дружба между нами. Нас ничего не роднит. В своём одиночестве я привязался к ней — я ошибся. Несхожи наши радости и беды. Только братья и сёстры могли быть мне друзьями, а больше никто. Братья и сёстры ушли; я одинок навеки.
Погрузившись в тяжкие раздумья, я заметил не сразу, что двор затих. Ложные боги вышли к людям, и теперь слышались только их голоса. Все отступили; больной старик опустился на колени, и двое возложили руки ему на голову.
— Скоро ты будешь исцелён! — сказал юноша. — Вот наше слово.
— Чудо… — пронеслось над толпой, а ведь ничего не изменилось. Младшие дети всегда видели чудо там, где им хотелось.
— О радость, о утешение, — бормотал старик с улыбкой, утирая слезящиеся глаза. — Да будут ваши дни бесконечны на счастье всем людям…
Они обманули его. Но, может быть, последние дни легки, если они скрашены надеждой. Если бы и я мог обмануться, если бы только мог познать надежду и покой!
Двое отвели руки, и старик, пошатнувшись, неловко привстал. Он едва мог распрямить больные колени, но люди тут же поспешили на помощь. Его подхватили и увели так заботливо, с такой готовностью, будто, касаясь его, сами получали благословение.
— Вы солгали, но я понимаю, что эта ложь рождена страхом, — сказал юноша. — Мы простим вам и ложь, и страх. Однако помните: кочевники — избранный народ. Отриньте же страх, усмирите гнев, забудьте давнюю вражду! Кто почитает нас, должен чтить и народ, служивший нам с начала времён. Склонитесь!
Люди один за другим преклонили колени.
Как быстро они поверили лжи! Поверили, не усомнившись — и может быть, легковерные не достойны спасения? Как уберечь глупцов, что сами идут к обрыву и ещё разгневаются на того, кто посмеет открыть им глаза?
Я опустил веки. Я не хотел видеть.
Мыслями я ушёл к братьям и сёстрам. Если бы могли мы поговорить, что они сказали бы мне? Что мне делать?
Они смотрели из тьмы, улыбались и молчали. Однажды я уже решил сам, не прося совета, и вот чем кончилось. Мне предстояло и дальше решать самому.
Голос, негромкий, как змеиное шипение, раздался рядом, обрывая мои раздумья.
— Ты! Что она сказала?
Брат и сестра, Хасира и Уту, явились ко мне. Двор за их спинами опустел, люди разошлись. Туман опускался, обволакивая серую крышу дома напротив.
— Я… я не понял! — воскликнул целитель. — Я ничего не понял…
Он стоял на коленях, отгородившись руками, и мелко дрожал.
— Ты, брат мой, не уследил… — гневно начала Хасира.
— Я? Не ты ли должна была с ней остаться?
— Здесь не место для споров. Пусть этот человек расскажет нам, что слышал!
— Ты права, — согласился Уту.
Опустившись на колено, он взял целителя за подбородок и заставил смотреть в глаза.
— Говори, — прошептал он. — Понял или нет, но ты услышал её слова. Передай их нам.
— Она… — сказал целитель, задыхаясь и указывая на меня, — она сказала, он знает, как вернуть себе силы. Просила его, чтобы сделал это. Это всё! Всё!
— Хорошо, — сказал Уту, отстраняясь, и сделал движение головой. — Пошёл прочь!
Целитель, подхватив ведро, пополз. Ведро громыхнуло, он выронил его, и, едва распрямившись, выбежал за дверь. Хасира медленно затворила её.
— Это дитя своевольно, — сказала она. — У неё столько сил… Может быть, сделать её слабее?
— Не смей! — возразил её брат, поднимаясь. — Ты выпьешь её досуха, как того стража — а ведь я просил тебя никого не трогать!
— Я говорила, это не я, — покачала головой Хасира, обвивая руками его талию. — Ты. Ты позабавишься с ней, пусть станет бледной и слабой, а я посмотрю. Я помогу её удерживать…
— Ты лжива, — сказал он, кладя ладони ей на щёки. — Ты не сможешь просто смотреть. Но мне нравится то, что ты предложила.
— Ты будешь играть без меня? Ты обещал, о брат мой, обещал позаботиться обо мне и медлишь. Я горю изнутри! Этой ночью я пойду в город.
— Нет, ты не пойдёшь. Мы уезжаем.
— Ты обещал!
— Терпи. Ещё немного, — ласково сказал он, гладя её по щекам. — Ещё немного, и всё, чего мы только хотели, сбудется.
Они стояли, соприкоснувшись лбами, и Уту спросил, не глядя на меня:
— Как долго ещё идти, Сафир? Далеко ли твой город?
— Ты знаешь моё имя, — хрипло прошептал я. — Откуда?.. Много ли в этих землях осталось тебе подобных? Однажды я проклял ваш народ…
— О, мы знаем, — с улыбкой ответил он, обернувшись ко мне. — Знаем, и тем слаще, что именно ты подаришь нам вечную жизнь. Лаана, ведь так звали ту, которую ты предал?
Даже теперь, хотя прошло столько времён, сердце моё застыло от звука этого имени — имени, которое я и наедине с собою, в собственных мыслях не называл.
— Нет, это она предала меня, — сказал я, и в голосе моём прозвучало больше обиды, чем я бы хотел показать. Больше, чем, я думал, во мне осталось. Даже теперь, спустя столько времён.
Он улыбнулся шире, показывая зубы, острые, как у зверя, и провёл по ним языком.
— Видишь? — спросил он. — У неё были только клыки. Мы другие. Мы сильнее. Ты думаешь, что проклял нас, но просчитался.
Подойдя ближе, Уту присел рядом со мной.
— Посмотри, Хасира, — сказал он. — Боль можно причинять по-разному. Нельзя трогать его тело, но сейчас я скажу ему правду. Я достану до его сердца и сделаю больнее, чем сделала ты.
Его сестра села по другую сторону и коснулась моей груди.
— Я буду слушать, — сказала она. — Пусть его сердце кричит. Начинай!
— Ты вспоминал о Лаане все эти годы? — спросил меня Уту. — Думал, она умерла? Думал, ты пережил её и никогда не увидишь?
Сердце моё дрогнуло, и дрогнула ладонь Хасиры на моей груди.
— Я знаю: она умерла, — ответил я. — Она хотела вечной жизни, но не получила её.
— От тебя не получила, — кивнул Уту. — Но ты оскорбил её, ты причинил ей такую боль, которой она не знала, и Лаана тоже дала клятву. Она поклялась, что не её народ уйдёт, а твой. Поклялась, что ты увидишь это. Поклялась, что её народ получит силу, и именно ты дашь нам эту силу. И посмотри, всё сбылось!
— Я не верю. Она не сумела бы добиться такого. Она была… всего лишь…
— Разгневанная женщина? О, но она сумела. Она вернулась к своему народу — ты знал, что бессмертия она искала не для себя одной, но для всех?
Я знал. Услышал сам, хоть слова предназначались не мне.
Я знал, где живёт её народ. Лаана запретила мне приходить, она всегда приходила сама, но однажды, утомлённый разлукой, я не сдержался.
О них слагали сказки. Младшие дети верили: в тумане у гор можно встретить юношу дивной красоты или женщину, что прекраснее всех. Они уведут за собою тайной тропой, и тот, кто ушёл, никогда не вернётся, но будет жить в покое и счастье, в любви — о, сколь многие шли за этой любовью, за счастьем!
Я не верил в сказки и не искал любви, но, влекомый любопытством, однажды бродил у гор. Я впервые увидел её тогда, мою сказку…
— Ты слушаешь? — спросил Уту. — Что ты скажешь?
— Сказки — ложь, — ответил я. — Красивая ложь, а за нею спрятаны боль, и кровь, и смерть. Над тем, кто поверил в чудо, смеются. Нашедший сокровище получит только муки.
— Что он бормочет? — сказала Хасира, пальцем касаясь моих губ. — Может быть, он выжил из ума?
— О, не тревожься, он понимает всё… Так слушай: Лаана обещала своему народу вечность, но ты предал её. Ей предстояло вернуться и сказать, что вместо вечности им досталось проклятие. Как ей было нести эту весть? Только представь, что она пережила.
— Она виновата сама, — прошептал я.
Уту лишь усмехнулся.
— Она сказала им: час близок. Был пир, и она подносила вино и позаботилась, чтобы каждый выпил. Был вечер; к рассвету все умерли в страшных мучениях — о, они умирали долго. Их жизни отданы были ей. Бродя между мёртвых и ещё живых, под их крики и стоны она извлекала детей из чрев матерей, чтобы отыскать девочку и мальчика. Так мы родились — в боли, в проклятиях, в гневе, — родились для её мести. Не мёртвые, не живые, зачарованные, мы спали и не спали, вечные дети… Ты слышал сказки о Доброй Матери?
Я покачал головой. Уту нечем было меня удивить: я знал уже, чем оборачивается добро из сказок.
— Она бродила по этим землям, примотав нас к телу, как делают женщины: я впереди, Хасира за её спиной. Лаана стала Доброй Матерью, той, что приходит к отверженным, к изгнанным, к тем, кому не на что больше надеяться. Она спасала их, и они служили ей. Так появились кочевники. Хорошее было время: каждый, кто ей присягал, поил нас кровью. Она поднимала пески — о, сколько разорённых поселений осталось за нами! Женщин её люди брали себе, мужчин оставляли ей.
— Я вырвал её клыки…
— Так что же? У неё был золотой нож. Она нашла мастера. В обмен отдала ему ночи с ней, все, пока он не закончит работу. Он всё тянул. Его можно понять: она была так красива, правда, Сафир?
Я промолчал, но сердце сказало за меня. Пальцы Хасиры впились в кожу, и дыхание её участилось.
— Но мастер прилагал усердие не только по ночам. Он сделал лезвие, которое тупилось не быстро. И когда дело было кончено, мастер стал первым, на ком она проверила работу. О, она осталась довольна. Сколько ночей он познавал счастье, столько взяла и она, а после мастер отправился к Великому Гончару, и дни его отданы были ей. Отнимая чужие жизни, она получила вечность.
— Ты лжешь, — возразил ему я. — Ваш народ не таков. Вы не можете продлить свои дни, забирая чужие.
— Мы — нет, но она могла. Она сотворила страшное колдовство, убив для этого свой народ, и всё ради мести и ради надежды возродить его однажды, сняв проклятие. Если бы ты знал, как она ждала встречи с тобой, как хотела сама рассказать тебе обо всём!
— И где же она? — спросил я, не зная, какого ответа жду и страшусь.
Уту хищно улыбнулся.
— Думай об этом, — сказал он. — Тревожься. Помни и об этой девочке, что так для тебя важна. И веди нас, и если ты не огорчишь меня, я расскажу тебе ещё немного. Расскажу о гибели твоего народа.
Он поднялся и подал руку сестре.
— О, — прошептала Хасира, поглаживая мою грудь, и приникла к ней. — Боль… Я слышу её. И всё же наша мать сделала бы ему больнее.
— Идём, — поторопил её Уту. — Пора в дорогу. Видишь, я обещал, что позабочусь о тебе, и сдержал слово.
— О, но этого мало! — сказала она, и, взяв одну из подушек, лежащих рядом, жадно втянула запах. Потёршись щекой о тёмные пятна, подняла глаза на брата: — А сам напьёшься крови…
— Нет. Не хочу, чтобы думали, будто она больна. Велю, чтобы её не кормили. И ты знаешь, почему нам теперь не стоит пить людскую кровь.
И, улыбнувшись мне, он сказал:
— Надеюсь, дорога не будет долгой. Если ты думал водить нас кругами, ей же хуже.
Скоро мы выехали из Ньяны. Повозки нагрузили припасами; в клетках кудахтали куры, и блеял баран, привязанный позади. Городской глава ничего не пожалел для гостей, отдал всё, на что упал их взгляд. Но на лице его, когда он вышел нас проводить, не было радости.
Туман опустился. Он был так густ, что я со своего места не видел ни первой повозки, ни последней. Мы ехали не спеша — к Тёмным Долинам, к истокам Бариди. Я указал верный путь. Разве я мог солгать?
Города будто и не было — только голоса, да изредка детский смех, да ровный глухой стук — что-то толкли. Я слышал ещё треск огня в печи, но самой печи, скрытой за глиняным забором, не увидел. Быки молчаливо шли, и скрипели телеги.
Я понял, что город остался позади, лишь потому, что перестали попадаться заборы. Голоса стали тише, а потом разговоры совсем прекратились. Раз или два я оглядывался, чтобы увидеть Нуру, но не заметил её нигде.
Лаана… Как горько и смешно: я думал, что мщу ей, но кто из нас страдает от того сильнее? Она думала, что мстит мне, но кому сделала хуже? Мой народ ушёл, а с ним исчез и синий город, куда она так стремилась.
Жива ли она? Я знал, что Уту не стоит верить, но — жива ли она? И почему я думал об этом? Разве не смерти я должен ей желать, не должен ли сожалеть, что однажды её отпустил?
Я не знал.
Туман оседал на моём лице и стекал слезами. Тогда, в тот далёкий день, я ошибся. Я подвёл свой народ. Младшие дети остались без защиты, а я, погрузившись в страдания, не защитил и тех, кого мог…
Застучали копыта: кто-то нас нагонял.
— Эй, кто такие? — окликнул страж. — Не видите, сам Светлоликий едет! Сойдите с дороги да подождите, а рядом ехать не смейте, не то отходим вас палками!
— Не гневайся, добрый человек, — ответил ему мужской голос. — Мы странники, едем в Мараджу. В тумане плохо видно. Мы отъедем.
Но вместо того, чтобы сойти с пути, он погнал быка вперёд и поравнялся со мной. Бык его был чёрен, и одежды, и знаки на лице черны, и женщина, что сидела позади и прятала лицо, тоже куталась в чёрное. Путник поглядел на меня, и я узнал его: это о нём плакала Нуру, его убили у моих ног. На груди против сердца остался след, и сам он был бледен, как не бывают живые.
Долгий миг он не сводил взгляда. И впрямь, дни мои истекают, если вижу ушедших. Я опустил веки.
Слышно было, он хлестнул быка, и когда я вновь поглядел, он уже растворился в тумане. Даже стук копыт, казалось, тут же затих.
Ранним вечером мы остановились в доме быков и телег. Путников было мало, и всё же их погнали прочь, в сумрак и дождь, чтобы не смели своим присутствием оскорблять Светлоликого. Ворота закрыли; у них выставили стражу. Во дворе разожгли костры, и работники принялись готовить еду. Меня оставили в телеге, как забытый груз.
— Девку не кормить, — услышал я голос Уту. — Кто нарушит приказ, тот поплатится.
— Запереть её? — спросил один из кочевников.
— Нет, — сказал ему Уту. — Пусть ходит у костров и смотрит, как другие едят. Дайте ей наглядеться, дайте почуять запахи, но не бросайте ей даже кости. Следите за ней.
— С радостью, — ответили ему. — Жаль, что она ещё не слишком голодна, вот была бы потеха!
— Ничего, путь кончится не завтра.
Я взял бы для неё хоть хлеба, но мне не нужна была пища, и мне не давали её. Я попросил бы о том юношу, наместника, но он отчего-то больше не приходил ко мне. Говорили, он болен, и на каждой стоянке Бахари прятал его в комнате, а в пути держался рядом, никого не подпуская.
Когда я говорил с наместником, он был здоров, а теперь всё горбился, укрывая лицо полотном, всех избегал — он и двоих, названных богами, не просил об исцелении. И Бахари не просил их о том, напротив, он будто следил, чтобы двое не оказались рядом со Светлоликим. Видно было, им это не по нраву.
Со своего места я видел только стену с отблеском огня. Я слышал быков, слышал, как смеялись и гомонили люди, бродя по двору, и как трещали костры. Я всё раздумывал: как мне быть?
Глиняные заплаты на ранах моих раскрошились. То ли чад туманил мне голову, то ли я ослаб, но и звуки порою глохли, и свет сменялся тьмой. Сердце моё билось так больно и замирало так страшно — никогда я о том не тревожился, а теперь всё ждал: не этот ли удар последний?
Люди смеялись; вино развязало им языки, и они кричали о вечной жизни, что ждёт их. Каждый думал о богатстве и славе, о женщинах, с которыми успеет возлечь, о страхе, который посеет, и о власти. Ни один не подумал о том, чтобы обратить жизнь на служение другим, чтобы нести добро; чтобы давать, а не брать. Недостойные, недостойные! О, дожить бы до часа, когда они поймут, что надеялись зря! Как темно в глазах…
Путники, изгнанные в сырой и холодный вечер, жались к стене с другой стороны, укрываясь под выступом кровли, и пели негромко и печально. Я думал: не так ли уйду, под песни и глупый смех, уйду с горечью в сердце, с обидой на отца?
Время, отведённое мне, было долгим, и груз его порою казался мне непосильным. Но теперь, когда последние песчинки слетали во мрак, как хотел я их задержать!
— Убей меня, — послышался голос Нуру. — Я боюсь сама… Я стану тогда негодной глиной, Великий Гончар оставит её в стороне на целую вечность, пока не иссякнет вся прочая. Прошу, я… Я была счастлива, пусть недолго, а больше мне нечего ждать. Ты слышишь? Опозорю брата. Он ещё не знает…
Она стояла у борта телеги и глядела с мольбой. Она привиделась мне или пришла взаправду? Я не стал думать. Я протянул руку.
Так больно… Мне рано уходить! В этих землях ещё остаётся зло. Довольно я ждал, довольно надеялся, что время всё исправит. Видно, есть то, что можем исправить только мы сами — только мы, сколько бы ни прошло времён. Я должен сам…
Жить! Разве это не стоит жертвы, и разве этот путь не лучше других?
Не им должны поклоняться, а мне.
Я уже сомкнул пальцы на её шее. Один миг, одно короткое усилие… Я уже чувствовал, как возвращаются силы. Я увидел: вот я стою, а она лежит у моих ног; синие камни глаз потускнели.
Я увидел свою жизнь: вечное одиночество, одиночество в мире, где меня назовут убийцей богов — или мне убить и свидетелей, и невинных? Презрение. Страх. Нелюбовь.
Я видел, как брожу вдали от людского жилья, всеми отвергнутый. Страшные сказки сложат обо мне. Я буду бродить, вспоминая дитя, которое однажды назвало меня другом и ходило ко мне не ради меди и серебра. Дитя, чью жизнь я отнял.
Я унесу её тело, отдам земле, украшу могилу цветами. Это не сотрёт моей вины.
Однажды боль переполнит меня; однажды совершивший зло, я совершу его снова — и кто сумеет остановить меня?.. Нет, нет!
— Уходи! — прохрипел я, отталкивая Нуру — она отлетела, ударившись о глиняную стену. — Уйди отсюда, спасись! Я знаю, что делаю.
Нуру вскрикнула, испуганно глядя. Из последних сил я, возвысив голос, позвал:
— Сюда! Заберите её. Заберите и не подпускайте!
Люди тут же налетели; от них разило вином. Нуру уволокли прочь, грубо толкая, и я мог лишь надеяться, что её заперли надёжно. Меня трогать не стали, только приставили троих, чтобы следили. Я слышал, как они, тяжело дыша, сидят за моей спиной.
— Йова ушёл, — сказал потом один из них. — Выпьем ещё вина! Не пойму, отчего девку не дадут нам для забавы.
— Уту велел хранить ей жизнь. Ему виднее.
— А жизнь тут ещё при чём? Развлекла бы нас, не померла. Ей-то дело привычное…
Они принесли вина, смеялись, болтали и пили. Один за другим во дворе гасли костры, и становилось всё темнее и тише. В самый тёмный час пришёл дождь.
Мои стражи, перебравшись под навес, уснули у тележных колёс. Я слышал их храп; ему вторил рокот с небес. Великий Гончар лил воду. Мне казалось, он не сердится на меня.
Я сумел протянуть руку, и капли упали в неё. Я не мог видеть отца, не мог с ним говорить, но вот вода: он касался её миг тому назад. Вот его дыхание; вот, я слышу, как он ходит там, наверху — он трудится над каждой жизнью, пока не останется доволен, и не мне разрушать его труды. Мне нечего будет стыдиться, когда мы увидимся вновь. Нечего, вот только Нуру…
Лишь от одного я могу спасти это дитя: от себя, — и сделаю это. Больше не впущу в своё сердце сомнения. Но кто спасёт её от всего остального?..
Я думал о том всю ночь и не находил ответа.
Утром, сырым и тёмным, двор проснулся. Позёвывая, люди собирались в дорогу. Уже открыли ворота, выгоняли быков. Кто-то ходил, стучал в запертые двери, со смехом будил заспавшихся братьев. Кто-то ворчал, что трещит голова. За спиной у Йовы, пока он не видел, передавали мех с вином, и, хлебнув поспешно, смеялись, и давились, и кашляли, и толкали друг друга локтями. И вдруг веселье оборвалось.
С галереи, от верхних комнат донёсся истошный крик:
— Мор! Мор коснулся нас!