Держась вдали от городов и поселений, мы приближались к Тёмным Долинам.
Бахари теперь сидел в моей повозке, а по другую руку нередко садился Йова, предводитель кочевников. Чаще они молчали, лишь изредка глядя друг на друга, и эти взгляды всегда были недобрыми.
Йова больше не делал остановок, когда в пути нас застигал дождь. Он даже будто бы радовался дождю, ведь на дорогах в этот час не оставалось путников. В ту пору, когда мы могли встретить хоть кого-то, он посылал своих людей, одного или двоих, вперёд, и ещё один ехал позади. Иногда они возвращались, упреждая нас, и повозки сворачивали к обманчиво близким горам, тряслись на каменистой земле, неровно обросшей травой и кустарником, скрывались от чужих взглядов за редкими деревьями.
Если встречных путников было мало, если не торговый караван и не знатные люди с охраной, а какой-нибудь одиночка ехал к Сердцу Земель на свою беду, кочевники обходились без предупреждений.
Когда мы столкнулись с этим впервые, когда увидели серого навьюченного быка, стоявшего у дороги, а рядом тело, не погребённое, даже не спрятанное от чужих глаз, Бахари гневно воскликнул:
— Неужели ты утратил разум, Йова? Теперь ты убиваешь невинных людей, только бы они никому не сказали, что видели нас?
Прежде Бахари хорошо умел прятать свои мысли. Даже я, живущий так много времён и знающий всё, о чём только младшие дети могут подумать, а потому легко различающий любые их стремления, — даже я не всегда мог понять, что у него на уме. Теперь он не пытался таиться, или же это давалось ему с трудом.
— А, я убиваю невинных людей? — хохотнув недобро, ответил ему предводитель кочевников. Тень, что легла на его лицо в то утро в доме быков и телег, так больше и не ушла. — Так тебе жаль людей, Бахари? Мы давно и хорошо знаем друг друга. Когда ты указывал мне, какие разорять поселения, чтобы ослабить власть Светлоликого и укрепить твою, я не припомню, чтобы ты кого-то жалел. И когда ты полагал, что где-то могут скрываться Творцы, ты тоже никого не жалел. Мужчины, женщины, дети — тебе было всё одно. Разве не ты говорил: делай с ними, что хочешь, только бы никто не выжил?
Лицо Бахари закаменело; не двинулась ни одна черта, лишь дрогнули и вновь застыли тонкие ноздри. Но я видел, как пальцы его сжали ткань одежд.
— Ты верно сказал, Йова, — ответил он, и из голоса исчезли любые чувства. — Мы знакомы давно. Всё, что я делал, я делал для блага земель. Этим землям нужен был достойный правитель — и достойный народ, верный нам с тобой.
Кочевник, наклонившись вперёд, поглядел на него с насмешкой и презрением.
— Великий Гончар вылепил тебя из лжи, — сказал он и сплюнул. — Верный тебе, хотел ты сказать. Ты думал, я не замечу, как ты завертел хвостом, будто пёс, и принялся лизать ноги Хасире и Уту — нашим богам! Мои предки, а не твои, качали их колыбель столько времён, что ты не сумеешь и вообразить. А теперь ты хочешь отнять это у нас, хотя мы сговаривались не о том. Ты решил, что угоден им больше, чем я?
— Я ничего не решаю, боги решат сами, — ответил Бахари, и взгляд его был спокоен и твёрд, но о том, какой ценой далась ему твёрдость, говорили побелевшие пальцы. Бахари держал их так, что Йова не мог увидеть, но я мог, и я видел.
— И ты, мне думается, знаешь, что они решат! — зло рассмеялся Йова. — Знаешь, или не печалился бы так, что мы не заходим в города и что никто не проболтается о том, куда мы направились!
Он подался ближе, навалившись на моё колено, и от дыхания его несло кислым вином, которое Йова теперь пил без меры.
— Слышишь, никто, — хрипло сказал он, и глаза его стали глазами охотника, выслеживающего добычу. — И тот гонец, которого ты послал, ни о чём никому не расскажет.
Бахари поднял брови, лишь чуть, чтобы изобразить интерес.
— Ты говоришь о человеке, посланном в Мараджу, чтобы там подготовились к нашему прибытию? Но о чём он мог рассказать, если не знал, куда мы поедем дальше?
— Я говорю о другом, которого ты отправил после, старый пёс, и ты знаешь, — недобро сказал Йова, а затем локоть его убрался с моего колена.
— Не знаю, о ком ты, — ответил Бахари, но Йове больше не было нужды глядеть в его лицо. Он знал правду.
Бахари пришёл ко мне после ночи, когда Нуру вышла к кострам в золотом платье и танцевала, и танец привёл её в шатёр наместника, с которым она теперь не разлучалась. Я жил достаточно, чтобы всё узнать о любви, но если то, что я слышал — что все слышали всякий раз, когда эти двое уединялись, — ещё могло говорить о любви, то их глаза говорили иное. В глазах Нуру я видел только решимость и боль, боль такую глубокую, что часть её доставалась и мне. В глазах юноши я видел страх. Оба прятали это за улыбками, и оба были не слишком искусны, или же мне понимание давалось легко.
Но хуже всего было то, что я открыл, приглядевшись: этот юноша — не тот, кто приходил ко мне, не Светлоликий. Он выдавал себя за наместника, но не был им. Нуру, бедное дитя, должно быть, надеялась на его защиту, но он был лишь камнем в чужой игре. Джива, мой друг, мой брат, любил эту игру, придуманную кем-то из младших детей: белые камни, чёрные камни. В нужный миг рука протянется, и камень уберут с поля. Я хотел бы сказать ей хоть слово, предостеречь, но она больше не смотрела на меня. Лишь иногда, и только случайно, взгляд её встречался с моим. Боль в нём мешалась с гневом, и Нуру отводила глаза.
Разве меня должно было это ранить? Я жил долго, я видел многое. И всё же эти взгляды причиняли боль сильнее, чем трещины на теле. Я опять привязался к тому, что быстро уходит. Я уже знал подобную боль, я бежал от неё, я дал себе слово не совершать подобной ошибки, — но сердце опять подвело меня.
Должно быть, у меня всё-таки есть сердце.
Бахари пришёл ко мне тогда, потому что не знал, кому может верить. Потому что самых верных людей, тех, что всегда стояли за его плечом, он растерял. Первый остался в Доме Песка и Золота — иссохшее тело. Второго Бахари сам бросил в колодец. Ещё одного послал в Мараджу, и последний куда-то отправился вскоре.
Теперь Йова сказал нам о его смерти.
Другие были простыми воинами. Простыми людьми из тех, что служат за плату — или за то, что считают платой. Теперь они увидели двоих, и двое стали для них богами. Они слушали, как кочевники говорят о вечной жизни, и тоже хотели этого для себя. Если бы им приказали убить Бахари, они пошли бы и на это.
— О Старший Брат, — сказал в то утро Бахари, становясь на колени у моей повозки, так что я видел только его склонённую голову. — Прости мои прежние речи. Однажды, в Доме Песка и Золота, я говорил, что вечности достоин мудрый, и я верил в то, что мудр — о Старший Брат, я ошибался. Эти двое — не боги, во всяком случае, не женщина. Я видел её суть, и я помню старые сказки Тёмных Долин.
Он огляделся. Шумная ночь догорела вместе с кострами. Небо лишь едва начало светлеть, и все вокруг забылись в пьяном сне. От шатров доносился храп, и даже лёгкий и свежий ветер не мог унести запах вина.
Взгляд Бахари, внимательный и острый, скользнул по чёрным следам кострищ, по земле, где спали вповалку и его люди, и кочевники, сражённые вином. Он окинул шатры, где кто-то мог уже проснуться, но шатры всё же стояли слишком далеко, чтобы нас услышали.
Слова Бахари несли ему смерть, если бы о них узнали.
— О Старший Брат, — сказал он опять. — Я молю о твоей защите. Вы, старшие дети, всегда заботились о младших. Не откажи мне в помощи…
— Что я могу? — спросил я тогда. — Я не в силах двинуться. Не в силах защитить тебя от беды, которую ты сам на себя навлёк.
— Даже слово твоё — уже защита. Позволь мне остаться рядом. Я имею на это право, ведь ты, о мудрый, стал гостем в Доме Песка и Золота прежде, чем кочевники встретились с тобой…
— Ты хотел сказать, я принадлежу тебе?
По взгляду Бахари я понял, что угадал. В этом странном новом мире, где моему народу не стало места, я был лишь товаром, только вещью. Как низко я пал!
— Я никому не принадлежу, — сказал я.
Я бы его отослал. Мне не было дела до его страхов и боли, как и до того, что с ним станется, но я видел, как он смотрел на Нуру. Я знал людей, подобных Бахари. Есть те, что гордо гибнут на пути к цели, потому что для них существует один путь — и есть те, что сделают крюк, проползут, если нужно, по нечистотам, сменят десятки путей, но дойдут.
Теперь место подле Светлоликого заняла Нуру. Бахари не мог стать третьим. В этот вечер он утратил то, что ещё сулило ему защиту; его одурачили, и взгляд, с которым он следил за танцем, не понравился мне.
— Останься со мной, если думаешь, что это тебе поможет, — сказал я, не показывая, что этого хочу.
Он остался.
Порою я уходил мыслями к отцу, которого скоро увижу. Со страхом думал о братьях и сёстрах, боясь видений, что принесут мне новую боль. А после, будто мало мне было боли, я вспоминал свой город, чтобы он встал передо мной. Я смотрел на тёмные улицы. Я помнил каждый камень, уложенный мною, каждую плитку. Я узнавал их разбитыми, растёртыми в прах. Я узнавал деревья — прежде они цвели, а теперь иссохли. Я слушал беззвучное пение мёртвых птиц.
Я думал: тогда мы творили и знали радость. Сколько времён ушло с той поры? Когда я знал эту радость в последний раз? Что я делал кроме того, чтобы просто ходить по землям? Что я делал? Зачем я был нужен?
Казалось, Бахари не покидал места по мою правую руку. Я не мог сказать точно. Я велел им ехать вдоль горной гряды; им больше ничего не требовалось от меня, и я мог погрузиться в свою боль и свои грёзы.
— Отсюда я родом, — однажды негромко сказал Бахари. — Из Тёмных Долин. Это мои земли, и я не был здесь давно.
Он привстал, озираясь, и в лице его я видел то, что хорошо мог понять: радость от возвращения домой и печаль узнавания, потому что всё, что он помнил, казалось теперь другим или исчезло.
Мы ехали вдоль гор, без дороги. Я не заметил, когда мы съехали с неё, но припомнил, что тряска докучала мне уже давно. В этих землях меж горами и морем сам воздух казался другим, солёным и влажным, и деревья росли гуще, давая тень. Отсюда и пошло название Тёмных Долин.
Бахари не мог молчать. Сердце его говорило, и ему не было дела, что рядом только я да Йова, и что никто из нас не желал его слушать.
— Это моя земля, — сказал он другим, ещё не знакомым мне голосом. — Однажды я её покинул, и вернулся снова, когда был уже советником. Я вернулся посланником, устроил союз, объединивший земли. Дочь владетеля Тёмных Долин стала женой наместника — я устроил это, другим не удалось. Тех посланников, что были до меня, закопали в песок живыми, перед тем изломав им кости. Меня ждала та же судьба, если бы я вернулся с неудачей — но я вернулся с женой для наместника.
— Её отец, я помню, вскоре отправился к Великому Гончару, — подал голос Йова. — Слишком быстро, и так удобно, чтобы присоединить земли.
— Ты винишь меня? — с гневом, который и не думал скрывать, ответил Бахари. — Ты винишь меня? На то была воля Великого Гончара!
К своему удивлению, я увидел слёзы на его лице — быстрые слёзы, которых он не сумел сдержать. Он сам удивился и испугался, и, отвернувшись, умолк. Йова ничего не успел разглядеть.
Бахари молчал до предвечерней поры, когда мы остановились. Телеги выстроили полукругом, и загорелись костры, и шатры начали вырастать рядом с ними. Эта остановка обещала быть долгой. Припасы, которыми так щедро делился с нами городской глава в Ньяне, кончились, и теперь две телеги отправились к ближайшему поселению. С кочевниками уехали люди Бахари, но если он и думал передать с ними какую-то весть, то ему не дали.
Теперь он сидел на краю повозки, свесив одну ногу и положив руки и голову на другую, согнутую в колене, как не подобает советникам, и задумчиво сказал тем новым голосом — или давно забытым старым, — который я впервые услышал недавно:
— Бывает ли у тебя, о Старший Брат, что земли будят воспоминания? Всё моё счастье и всё моё горе — в этой земле. Я ушёл отсюда однажды, чтобы стать тем, кем стал. Всё ради одной цели.
Он даже не обернулся и не проверил, слушаю ли я. О, сколько раз мне изливали душу! — но прежде рассказчики относились ко мне с большим почтением.
— Я вернулся опять — за той, ради которой хотел подняться выше. Вернулся, чтобы отвезти её в жёны другому мужчине.
Голос его дрогнул. Он растёр горло рукой и продолжил:
— Я верил, однажды займу его место. Никак иначе она бы не стала моей. Мне нужно было только время, только время — а оно подвело меня! Она тосковала по этим землям, по умершему отцу. В мужья ей достался трус, терзаемый страхами, к нему прибавился нелюбимый сын… Я ничего не смог для неё сделать, только одно: привёз её тело домой, вернул глину к глине. Как полон надежд был мой первый путь, как горек и вместе с тем сладок второй — а о третьем не хочу помнить. Я не хочу помнить о том, каким я был, потому что тот, кем я был, спрашивает: зачем мне всё это? Теперь — зачем?
Плечи его дрогнули, и он зарыдал, уткнувшись в колени. Но к тому времени, как Йова пришёл насмешливо звать его к костру, Бахари уже стал прежним, величественным и надменным — тем, кто много лет шёл по выбранному пути. Эта земля ненадолго вернула ему воспоминания, но не могла изменить того, чем он стал.
— Я пойду, если пойдёт и Старший Брат, — ответил Бахари, склоняясь передо мной. — Вы не выказываете ему должного почтения. Если опять оставите его в одиночестве, из уважения я останусь с ним.
— Зачем тащить его к огню? Всё равно ему не нужны ни вино, ни пища. Он разваливается на куски, и лужа крови под ним не просыхает — только глупец станет его поднимать!
— Пусть остаётся в повозке, — сказал Бахари. — Позови мужчин, пусть отвезут его…
Глаза Йовы прищурились ещё сильнее. Он догадывался об истинной причине, толкнувшей Бахари на эту просьбу, и уже хотел о том сказать, но я вмешался.
— Отвезите меня к кострам, — попросил я. — Я хочу туда.
И я не солгал. Ведь там была Нуру.
Она сидела возле того, кто звался наместником — и о том, что это ложь, знали только я и Бахари. Юноша обнимал её — слишком осторожно для того, кто уже провёл с нею ночь, — а она не сводила с него глаз и улыбалась, но взгляд был внимательным и тревожным.
Он смотрел на кочевников, скалящих острые зубы в ухмылках, смотрел на Бахари, на Уту, мрачно стоявшего у шатра — и тогда Нуру, положив ладонь ему на щёку, заставляла его смотреть на неё одну, будто одним взглядом, без слов, хотела придать ему силы. Раз или два её взгляд быстро касался меня, но она отводила его прежде, чем я мог что-то в нём прочесть.
Кочевники глядели недобро, и глаза их горели, отражая свет костров. Они пили — есть было нечего, повозки ещё не вернулись, и я удивился тому, что еда у них кончилась прежде, чем иссякло вино. Но до того утра, когда тревожный голос возвестил про мор, Йова держал их в узде и не позволял пить, а после уже не заботился о том. Я видел, что Уту недоволен этим, а ещё видел, что он прячет своё недовольство, боясь потребовать и увидеть, что его требованиям не подчиняются. Могло ли быть худшее для того, кто назвал себя богом?
— А, Бахари, ты брезгуешь пить с нами? — хрипло спросил Йова, подавшись вперёд. Глаза его покраснели от дыма и вина. — Что ж ты, выпей! Ведь ты не лучше нас. Разве не ты искал любой след Творцов, чтобы послать нас по этому следу? Разве жалел хоть кого-то? Ты убивал чужими руками, но крови так много, что она покрыла и тебя.
Бахари принял из чьих-то рук грубую кружку и отхлебнул, не поморщившись.
— А? — продолжил Йова. — Погляди, их браслеты и бусы у нас в волосах, их подвески… Мужчины, и женщины, если они были не так хороши, чтобы взять их с собой — все отправлялись к Великому Гончару. Дети. Тебе не жаль и детей, а, старый пёс?
— Порой из детей вырастает зло, — бесстрастно сказал Бахари, глядя перед собой, и я видел, как дёрнулся Уту от этих слов.
— Я всё думаю, — сказал Йова, обходя костёр, и, опустившись рядом с Бахари, обнял его за плечи. — Я всё думаю, а есть ли эти Творцы? А, старый друг?
Он говорил и грубо трепал Бахари по плечу.
— Так что, они есть и их так много? — спросил он с дружеским любопытством, наклоняя своё лицо к его лицу. — Или ты всё выдумал? Они сознавались под пытками, но цену слов, вырванных болью, я знаю… Так были у нас общие враги, или ты лепил из меня дурня и делал свои дела моими руками?
— Ты не веришь в Творцов? — спросил Бахари. — Ты зря не веришь. Разве ты не видел людей, которые толкуют веру по-своему и доходят до того, что готовы убивать несогласных?
— А, вот как Подмастерья? — усмехнулся Йова.
Бахари промолчал, глядя на огонь поверх своей кружки.
— Что же, — сказал Йова, поднимаясь, и, сощурившись, поглядел вдаль. — Мне больше дела нет, кто и как толкует свою веру. Одно знаю твёрдо, и это мне важней всего: наши боги настоящие, и наша вера истинная. Кто может похвалиться, что видел Великого Гончара? Кто может похвалиться, что говорил с ним?
Он развернулся ко мне.
— Может, ты, каменный истукан? Но вот что я скажу: бог, забывший нас всех, недостоин почтения. А теперь он ещё и одряхлел! Сказано: вечно юные будут спать в золотой колыбели и проснутся, когда их отец утратит силу. Они проснулись, и мы были при том. Мы избраны и видели чудеса!
Он воздел руки, и голос его возвысился, и кочевники приветствовали его слова рёвом и били кулаками в грудь. Но, может статься, он говорил не для них. Порой человек, начинающий понимать, что обманывался, не желает того признать и уже сам обманывает себя с горячностью, рождённой стыдом.
— Мы видели, как дети спали, и сон их длился много жизней — то первое чудо! Мы видели, как они пробудились и выросли вдвое быстрее, чем наши собственные щенята — то второе чудо! Они подняли каменного истукана, и мы идём к источнику, как и гласило пророчество! Вот в какие чудеса я верю и каким богам. Я видел их своими глазами, и я был бы глупцом, если бы не уверовал после этого!
И, помолчав, добавил иным, спокойным голосом:
— Телеги возвращаются. Скоро будет ужин, а пока есть время выпить за братьев, которые не дошли. Я горевал о Чади, сожжённом, от которого не осталось глины, но правда в том, что я не знаю, будет ли Великий Гончар ещё лепить. Если он одряхлел, как гласило пророчество, получит ли хоть кто-то из ушедших новую жизнь?
Так, заставив людей помрачнеть, он сказал, и сел, и пил, и вино для него было горьким.
Но печаль остальных миновала быстро. Люди ощипывали кур, и пекли лепёшки и яйца в горячем песке под угасшим костром, и жевали зелёные перья лука. Захмелевшие от вина, они скалились и смотрели на ту единственную женщину, которая сидела перед ними, и я не понимал, отчего она не уйдёт. Во взглядах мешались желание и злоба. Если бы хоть один осмелился протянуть к ней руку, то и другие, поддавшись порыву, сделали бы то же. Остановить их тогда не смог бы ни Йова, ни Уту — ни я сам, беспомощный и слабый.
Уже велись дерзкие речи, и взгляды становились всё смелее. Я видел: Нуру поняла, что ей стоило уйти — поняла, но стало поздно, и теперь её уход был бы похож на бегство, а псы бросаются за тем, кто бежит, и погоня раззадоривает их.
Я думал о том, что могу сказать этим людям, чем отвлечь — но раньше, чем нашёл слова, полог шатра, у которого стоял Уту, откинулся. Хасира вышла наружу.
Брат прятал её от всех с той самой ночи, когда Нуру танцевала, и сейчас в глазах его что-то вспыхнуло. А Хасира, подойдя к кострам, сказала насмешливо:
— Эта девка, по-вашему, хороша? И такая уже способна разжечь в вас желание? Что же, сегодня я станцую для вас!
Уту протянул руку, но она, ускользнув, вышла вперёд. Круг быстро сомкнулся, и там её не достал бы даже брат. Кочевники и люди Бахари, забыв о еде и о вине, жадно глядели.
Бёдра Хасиры двинулись, и начался танец, древний, как сама жизнь. Отдаваясь танцу, она изгибалась призывно, и каждый из мужчин, на кого падал тёмный взгляд из-под ресниц, мог представить, что возлежит с нею. Золотая ткань сползала неспешно, будто ладони ласкали грудь, затем живот — и наконец, задрожав, Хасира откинулась и застыла, запрокинув голову, разведя руки, и лишь тяжёлое чёрное полотно волос служило ей одеждой.
Стало тихо; даже костры перестали трещать. Кто-то громко сглотнул. В этой тишине Хасира сказала насмешливо и лукаво:
— Вот как танцуют богини. Никто не смеет назвать меня только женщиной!
И она взглянула на Нуру, а после на всех мужчин вокруг, и заговорила опять, и голос её был чарующе глубок:
— Кто из вас докажет любовь к своей богине, кто умрёт за меня? Сладкая смерть, а перед тем ночь, полная блаженства!
— Нет, Хасира, — пробормотал Уту, но один из кочевников уже встал. Совсем ещё юный, широко раскрыв глаза, он шагнул нетвёрдо, повинуясь манящей руке, и улыбнулся несмело в ответ на улыбку Хасиры. Он шёл покорно, и по меньшей мере с десяток других готовы были его заменить, и то была ночь торжества Хасиры. Уту пришлось остаться снаружи, и слушать, и ждать, пока истечёт эта ночь.
Тёмным утром Хасира вышла к кострам, под тёмное небо, и глаза её горели золотом, и губы были алы от крови, и тело её было одето лишь в кровь.
— Придут и другие ночи, — сказала она, улыбаясь и щурясь, как сытый зверь, и неспешно провела по груди ладонями, оставляя след. — Каждый, кто пожелает служить своей богине, успеет сделать это.
— Берегись, Хасира! — со злой насмешкой сказал ей Уту. — Ведь так может не остаться никого, кто пожелает тебе служить.
— Всегда найдутся новые, — беспечно ответила она. — Ведь я богиня, а не просто женщина!
Её брат первым вошёл в шатёр и сам вынес тело. Голова и грудь юного кочевника были обмотаны золотой тканью, пропитанной кровью. Быстро вырыли могилу, быстро погребли тело, и о юноше забыли. Теперь все взгляды не отрывались от Хасиры, и многие, я видел, повторили бы то, что совершил этот юноша. И пока они собирались в дорогу, я слышал разговоры о том, что доказавший богине свою любовь, уж верно, получит новую жизнь, и жизнь эта будет прекраснее, чем можно помыслить. Иначе — зачем ещё нужна жертва?
На исходе дня мы добрались до реки, юной, рождённой в горах по левую руку от нас. Небо оставалось мрачным, но Великий Гончар не лил воду, будто не хотел смывать вину Хасиры. Она так и ехала, в чужой крови, не смущаясь этим, и брат прикрыл её от жадных взглядов чьей-то накидкой.
Бахари теперь, как я, ушёл в свои мысли, и там, где он странствовал, было черно и безрадостно. А я всё смотрел на Нуру, и, дождавшись, когда мы останемся с Бахари вдвоём, сказал:
— Что за юношу ты выдаёшь за Светлоликого? Ты обманул тех, кто не видел его прежде, но не меня, и я могу сказать им о том.
Прежде чем ответить, Бахари внимательно на меня поглядел.
— Можешь, но ещё не сказал, о Старший Брат. Я хотел бы узнать, почему.
— Ты говорил, что прежде хотел стать правителем земель. Ты хочешь того же и теперь? Что ты сделал с наместником, которого я видел?
— Ты не знаешь, о мудрый? — спросил Бахари как будто удивлённо.
Я знал многое, но не всё, и я опасался его даже теперь, когда он искал защиты у моих ног — может быть, особенно теперь, — и потому сказал:
— Я хотел бы услышать о том от тебя. Он был сыном той, что дорога тебе, и всё же ты его не пожалел.
Я не знал, что случилось с тем юношей с искусанными губами. Я только не видел ни одного доброго пути, для которого было бы нужно такое притворство, но, сказав эти слова, увидел, что они причинили Бахари боль.
— Ты, ты ничего не можешь знать об этом! — воскликнул он. — Хотел бы я быть сделан из камня! Ты никогда не поймёшь.
— И всё же скажи.
Бахари уже устыдился своего порыва, и, переплетя пальцы, сказал почти бесстрастно:
— Прости мою горячность, о Старший Брат. Дерзость не приличествует мне. Правда в том, что он был нежеланным сыном, нелюбимым сыном. Она не хотела видеть его, она кричала и плакала, а он, как всякое дитя, стремился к матери… Если бы не он, она не ушла бы так рано. За что мне его любить? За напоминание, что другой мужчина владел ею, и это принесло ей лишь боль? За память о том, что целители не выходили из её покоев, стоило только ей увидеть сына? Она кричала и плакала, а я не имел даже права войти. Я сам наказывал работников, по недосмотру которых случались эти встречи, и они кричали и плакали, но это не могло утешить меня.
Он глядел перед собой, и лицо его оставалось недвижным, только пальцы сжимались.
— Его стоило убить сразу после рождения.
Я слушал его и молчал. Теперь, как никогда, я хотел уйти, пусть даже умереть, лишь бы оказаться дальше от боли, от суетности и всего того, бесконечно запутанного, что составляло суть жизни младших детей. Такая короткая жизнь, и во что они умели её превратить!
Но я должен был вытерпеть и это.
— Я промолчу, — сказал я, — и защищу тебя. Эти двое должны бежать. Помоги им.
Теперь Бахари пристально поглядел мне в глаза.
— И что будет дальше, о Старший Брат? Я знаю, вы с нею связаны. Если она уйдёт, что будет с тобой, и захочешь ли ты вести нас дальше?
— Я клянусь тебе, что доведу, — ответил я. — Ты должен знать, что мой народ никогда не нарушает клятвы.
— Ты с Творцами? — спросил он и сам ответил себе: — Конечно, ты с Творцами. Разве не от вас всё это пошло…
Творцы и Подмастерья. Я едва помню, но кажется, это было и прежде. Были те, что прославляли наше мастерство, и те, что боялись, оно прогневит Великого Гончара. Были споры, не слишком, впрочем, ожесточённые, и никогда не при нас. Нас, первых детей, всё же боялись обидеть.
Лишь иногда мы находили оставленный кем-то на стене цветок, нарисованный алой краской. Это был и весь их протест, всё, что они осмеливались показать. Как же эти люди, назвавшие себя Подмастерьями, обрели такую силу?
Я вспомнил, как в том, что она служит Творцам, обвинили и Нуру, и позже она подтвердила это. Но я знал её всю жизнь, всю её короткую жизнь, не считая лишь части последних дней. Она никому не служила. Прежде ей не было дела ни до Творцов, ни до Подмастерьев.
Я молчал, размышляя, и Бахари понял это молчание по-своему.
— Если я ей помогу, могу я надеяться на милость? — спросил он негромко. — Жизнь, о большем не прошу. Сохраните мне жизнь.
Я видел: он уже думает о большем. Такой, как он, никогда не удовлетворится малым. Жизнь — та опора, встав на которую, он двинется дальше. Но что я мог?
— Ты останешься жить. Мой народ не нарушает клятв, — сказал ему я, уже нарушивший одну. — Дав слово, мы держим его и никогда не лжём.
Так я говорил, уже зная, что не сумею его спасти, если придётся. Я солгал. Он поверил.
— Я сделаю всё, чтобы помочь им, о Старший Брат, — сказал Бахари, склонив голову.
Мы ещё стояли, и теперь люди пришли, чтобы отвезти меня к реке и смыть кровь. Откуда только бралась эта кровь? Она всё сочилась из ран и так глубоко впиталась в дерево, что бесполезно было пытаться отчистить повозку. И всё же, когда это было возможно, меня окатывали водой. Я был рад. От её прохлады мне становилось легче, и ненадолго казалось, вода смывает с меня всю вину, весь груз моих дней.
Бахари собрался отправиться со мной, но Уту остановил его.
— Мы сделаем это сами, — резко сказал он. — Ты останешься здесь.
— И я надеюсь найти тебя здесь, когда вернусь, — добавил я больше для тех, что стояли вокруг. — Ты развлекаешь меня беседами, и я хочу, чтобы так длилось и дальше.
За всю свою долгую жизнь я столько не лгал. Я даже не мог припомнить, чтобы лгал когда-то прежде. Я был силён и не видел в том нужды. Слабый, я познал теперь то унижение, известное лишь солгавшему; я стал равен младшим детям с их трусостью и мелкими хитростями для их мелких стремлений. Я думал, что уже пал достаточно низко, но ещё не достиг дна этой пропасти.
Мне стыдно было и думать, ради чего это делаю, потому что ответ покрывал меня позором. Потому что я должен был выучиться отпускать, я уже получил урок, но, едва вернувшись к младшим детям, я вновь сделал то же: пустил в своё сердце любовь. Она росла на моих руках; как мог я дать ей умереть? Теперь я марался ради этого.
Хуже всего то, что я делал это не для неё. Никогда я не сделал для неё того, о чём она просила.
Повозку завезли в реку так, чтобы вода лишь едва покрывала дно. Быка выпрягли ещё на берегу, и меня толкали мужчины. Теперь, повинуясь знаку Уту, они ушли.
— Я зол, Хасира, — сказал он, глядя людям вслед. — Ты понимаешь, что нам везло только чудом? Посмотри на этого каменного истукана: ты понимаешь, что только чудом он оказался в Доме Песка и Золота в тот день, когда мы пришли? Мы верили, что другие — настоящие, но вышло не так. И ты понимаешь, что только чудом он согласился нас вести?
Сестра его стояла на берегу, глядя надменно. Уту приблизился и вдруг, схватив её за волосы, потащил в воду.
— Что ты делаешь! — воскликнула она, взмахнув руками, а он погрузил её с головой и долго не отпускал. Потом, когда она, задыхаясь, глотала воздух, сорвал с её тела накидку.
— Посмотри на себя, — негромко и зло сказал он, проводя по её плечам, а затем опустил взгляд на бёдра. — Посмотри!
На белой коже золотились чешуйки. Я не разглядел их утром, но ясно видел теперь.
— Уту! — сказала она с мольбой.
— Я просил тебя воздерживаться, а ты, что сделала ты? Каждый раз грозил нам бедой, но этого мало. Теперь видишь? Скоро ты останешься такой, как бываешь, когда утоляешь жажду. Ты хочешь этого? Теперь, когда мы проснулись, нам нельзя так вольно пить людскую кровь!
— Но что мне делать, о брат мой? Терпеть, как ты? На лице твоём уже есть морщины. Сколько седых волос я вырвала, чтобы никто не увидел их у тебя? Я не хочу стареть! И зачем мы говорим при нём?
Она взглянула на меня с ненавистью, и брат её посмотрел тоже.
— Затем, что ты заслужила унижение, — сказал он, хмурясь. — Пусть этот каменный истукан знает, что его проклятие имело силу, и наша мать сдерживала её долго, но не вечно. Мы близки к источнику, Сафир?
— Та, кого вы называете матерью, жива? — спросил я вместо ответа.
— Если бы только она была жива, она не оставила бы нас. О, будь уверен, она бы сполна насладилась твоей слабостью и твоей болью. Она помогла бы мне совладать с этой девкой, которая зовёт себя богиней и делает то, что сделала!
И он хлестнул Хасиру по щеке так, что она едва устояла — раз, другой.
— Уту! — взмолилась она. — Не нужно, не здесь! Ты сам виноват, ты знал, что я не смогу вынести твоё презрение, не смогу вынести, что ты позволяешь им звать меня только женщиной, что сам думаешь обо мне так! Разве мы не одно? У нас были разные матери и отцы, но после одна, и вечность в золотой колыбели сблизила нас. Мы видели одни сны. Разве мы не одно?
— О, Хасира, — сказал он с внезапной нежностью, если только ему подобные знают нежность, и заключил её лицо в ладони. — Мы одно. Открывшись перед ним, я тоже унижен. Но прежде ты делала всё, о чём я просил. Только потому нам удавалось таиться. Источник всё ближе, всё ближе конец пути. Мы снимем проклятие, станем богами! Вспомни наши мечты. Ведь у нас ещё одни мечты?
— Одни, — прошептала она. — О брат мой, лишь ты один причиняешь мне боль. Ты знаешь о том, а после винишь меня. Мы остались только вдвоём, из всего нашего народа остались только мы, и это он сделал с нами! Гнев переполняет меня.
— Потому ты делаешь так, чтобы гнев познал и я? — спросил он, касаясь кровавых следов на её коже. — Мы всё погубим, если отдадимся гневу. Потерпи, мы докончим то, что начала наша мать. Дай, я смою с тебя эту кровь.
Они ушли туда, где повозка спрятала их от любопытных взглядов. Теперь я понял, что находился здесь, возможно, не для беседы, а лишь для того, чтобы укрыть от прочих, как они могут быть близки — и теперь унижение познал уже я. Долгое унижение, когда я не поворачивал головы, но и так знал обо всём, что происходило.
После они ушли, оставив меня, бросив, как вещь, в которой больше нет нужды, и я мог только ждать, пока за мною придут и вывезут на берег, и это было ещё одним унижением.
Но скоро я перестал думать о том. Мы двинулись дальше, и всё ближе, ближе становилась идущая в гору тропа, по которой я сошёл однажды вместе с братьями и сестрами, но много времён не возвращался. Я твёрдо верил, что тропа ещё там, но затем сомнения одолевали меня с той же силой — я больше не знал, чему верить; я весь стремился туда.
И мы дошли, когда день угасал. И тропа ждала нас, укрытая за разлившимся озером.
— Там, где горы тонут в воде, — прошептал я слова, которых не говорил так давно. — Где земля меняется с небом…
За белыми вратами. Храбрый не оступится, верящий сердцу не ошибётся, ищущий обретёт. Это было вырезано в моём сердце; этого я никогда не мог забыть.
— Долины, куда музыканты идут за зверем? — пробормотал Бахари за моим плечом. — Синий город искали везде, но только не там. Отчего я не подумал прежде, что он именно там, куда простым людям нет хода?..
В тростнике, которым поросли берега, звери кушикамана кричали голосами, так похожими на людские: «Ах, ах, ах!»
— Недобрый знак, — пробормотал один из кочевников и тут же потёр землю пяткой, чтобы растоптать дурные мысли, не дать им сбыться.
Быков оставили внизу. Йова хотел выбрать человека, чтобы приглядел, но никто не согласился на это. Кто готов смотреть за быками, когда остальные идут к вечной жизни? Оставили и повозки, и четверо крепких мужчин потащили меня под руки. Я едва шёл. Меня бы несли на руках, чтобы дойти быстрее, если бы только позволила крутая тропа.
— Как долог путь? — спросили меня. — Где твой синий город?
— Он совсем близко, — ответил я, а больше не сказал ничего.
Люди немного поспорили о том, что для такого, как я, означает «близко». Я дал им самим прийти к решению.
Всё же они бросили почти всю поклажу, не стали пережидать ночь внизу, разожгли факелы, и мы всё шли, шли. Я досадовал, что ничего не вижу, лишь черноту и пляшущие в ней яркие точки огней — а когда не хватало сил поднять голову, видел только тропу в слабом, неверном, далёком свете. Я хотел бы видеть больше. Хотел бы запомнить каждый шаг на этом пути.
Люди устали. Мрак обнял нас, сдавил; дыхание Великого Гончара поколебало огни. Отец мой не спал в этот час, и я слышал, он начал гневаться. В это время мы подошли к гремящим потокам. Выше, за крутым склоном, лежала долина, если только время не изменило это.
Здесь пришлось обвязаться верёвками. Быстрая вода сбивала с ног, и рядом берег обрывался в пропасть. Кто-то уже поднялся, а я сидел, брошенный на земле. Наверху спорили, как меня втащить.
Я огляделся и увидел, что Бахари связал себя с юношей, а последней была Нуру. Кто-то подошёл, проверил их узлы. Их закрыли чужие спины.
Люди шумели. Шумела вода. Мой отец там, наверху, услышал меня и тоже пролил воду. Огни потускнели, часть их померкла.
Потом я услышал крик Бахари, а следом за ним закричали все.
— Где они, где?
— Огня! Сюда — огня!
— Они сорвались! Вы нарочно дали гнилую верёвку, — узнал я голос Бахари. — О Светлоликий, откликнись!.. Великий Гончар, смилуйся! Помогите ему!..
И тогда, преодолевая боль, я поднялся. Забытый ими, я встал в полный рост и возвысил голос, чтобы он летел над всеми голосами, над шумом дождя и потоков:
— Пропасть глубока. Посмотрите: я обрёл силы, и вы знаете, что это значит.
Они застыли, умолкнув. О, как они все испугались!
— Это ничего не меняет. Я дал клятву вести вас, и я отведу. Мой народ держит свои клятвы.
Затем, улыбнувшись, я расправил плечи и возблагодарил отца за то, что смывает кровь, струящуюся из ран. Отбросив верёвки, я сам, раздираемый болью, поднялся в долину, и благодарил эту боль, потому что она означала, что Нуру ещё жива. И если я смогу терпеть, она уйдёт и спасётся.
Раз или два я подавил стон, и дождь и тьма помогли мне укрыть слёзы. Мне казалось, это не просто вода, а сам отец тоскует над тем, чем я стал, оплакивает всё, совершённое мной.
Я прощался с землями, которые остались позади, и сердце моё разрывалось. Я знал, что больше никогда их не увижу, и с болью думал о времени, мною потерянном, когда я мог ещё там бродить. Мне было горько, что я возвращаюсь домой не так, как думал вернуться, и что последние воспоминания таковы.
Я взбирался по тропе, в конце которой ждал мой синий город, давно погибший. Теперь я точно знал, что там и кончится мой долгий путь.