Глава 13

Послушник оказался молодым парнем лет двадцати, щуплым, с нервными движениями и глазами, которые постоянно метались по сторонам. Талант у него был редкий: усиление органов восприятия. Слух, зрение, обоняние работали в несколько раз острее обычного, и именно поэтому он услышал то, чего не услышал никто другой. Вертолёт. Низкий рокот винтов над лесом, задолго до того, как первые Трухляки вышли из-за деревьев. Я расспросил его подробно, уточнил время, направление, продолжительность звука. Парень отвечал уверенно, не путался, не додумывал. Звук шёл с северо-востока, длился около трёх минут, затем стих. Вертолёт сел или улетел дальше, определить он не мог.

Я отпустил паренька и несколько минут стоял на галерее, глядя на лес за стенами. Вертолёт перед Гоном. В глухом Пограничье, где ближайшая вертолётная площадка находилась в Угрюме, а следующая за ней в Москве. Кто-то прилетел в этот лес незадолго до того, как тысячи тварей двинулись на монастырь и острог. Совпадение? Не думаю.

К этому времени к монастырю подтянулись силы из Гаврилова Посада. Армейские фельдшеры и целители рассыпались по лазарету и дворам, помогая раненым рыцарям. Фон Брандт встретил их у ворот и охотно указал, где требуется первичная помощь.

Я нашёл Федота у северной стены, где гвардейцы разбирали снаряжение после ночного марша.

— Мне нужна разведка, — сказал я, подозвав к себе командира гвардии. — Двадцать километров от монастыря во все стороны, с упором на северо-восток. Оттуда шла волна. Ищите всё необычное: следы людей, техники, магии, артефактов. Обломки, гарь, воронки, примятую траву, колеи от шасси. Что-то привело сюда тысячи Бездушных, и это что-то должно было оставить физический след.

Федот кивнул и ушёл собирать людей.

Отдельно я связался со Скальдом. Ворон-фамильяр кружил над монастырём, лениво планируя в утренних потоках, и мой мысленный приказ заставил его встрепенуться. Я задал маршрут: расширяющиеся спирали от монастыря на северо-восток. Скальд покрывал территорию с воздуха быстрее любого пешего разведчика, а его глаза замечали детали, которые человек на земле пропустил бы.

Пернатый транслировал в ответ мысленный образ: дохлый ворон, лежащий посреди леса лапками кверху, а рядом табличка «Умер от усталости, потому что хозяин не умеет ценить кадры». Я послал ему образ горсти солёных орешков и кристаллов Эссенции. Ворон помедлил, взвешивая предложение, и нехотя развернулся к лесу, отправив на прощание: «Ладно. Если сдохну, похорони с орешками».

Пока ворон искал, я решил потратить время на то, что нельзя было откладывать.

Двор монастыря у часовни был залит утренним светом. Два длинных ряда тел лежали на каменных плитах, выложенные аккуратно, плечом к плечу, накрытые орденскими плащами. Белая ткань с серебряным крестом укрывала каждого павшего одинаково, и я не сразу понял, почему ряды выглядят иначе, чем я ожидал. Рыцари и Стрельцы лежали вперемешку, так, как стояли на стенах, а не разделённые на своих и чужих. Я спросил об этом Дитриха, шагавшего рядом.

— Мои люди сами накрыли Стрельцов плащами, — ответил маршал, не замедляя шага. — Без приказа.

Я промолчал. Слова здесь были лишними. Из случившегося несчастья родилось хоть что-то хорошее, после пережитого и рыцари, и Стрельцы почувствовали себя единым боевым братством.

Мы шли вдоль рядов, и рана в груди тянула при каждом вдохе тупой, навязчивой болью. Светов залечил её достаточно, и этого хватало, чтобы стоять на ногах и говорить, но каждый глубокий вдох напоминал о стилете, пробившем лёгкое несколько часов назад. Дитрих, напротив, выглядел отменно. Мёртвая и Живая вода сделала своё дело: лицо маршала обрело здоровый цвет, движения были уверенными.

Я останавливался у каждого тела. Маршал называл имена рыцарей, запинаясь лишь на тех, кого знал недостаточно хорошо. На Стрельцах он молчал, и тогда я запоминал лицо, чтобы позже сверить со списком. Каждое имя я складывал в память, как складывал всю жизнь, в обеих жизнях. Каждое имя становилось долгом, который мёртвые предъявить уже не в состоянии, а значит, помнить за них обязан я.

Когда мы дошли до конца второго ряда, я остановился и повернулся к Дитриху.

— В Угрюме стоит каменная стела. На ней высечены имена всех, кто погиб, служа мне, с того времени, когда Угрюм был ещё мелким острогом на краю леса. Охотники, дружинники, Стрельцы, гвардейцы. Имена рыцарей и Стрельцов, павших при обороне монастыря, будут выбиты на ней. Все, без разделения на своих и чужих.

Дитрих прошёл несколько шагов молча. Потом негромко произнёс:

— Зиглера первым. Хенрик это заслужил.

Я кивнул.

Обход закончился, но мы не ушли. Каменная скамья у стены часовни оказалась единственным местом во всём монастыре, где можно было сесть и не мешать людям, которые работали вокруг. Раненых перевязывали, геоманты формировали временные заплатки в проломах, закрывая каменные трещины свежей породой. Фельдшеры несли носилки к лазарету, сержанты считали боеприпасы, кто-то волок бочку с водой к южной стене. Жизнь продолжалась, грубая и деловитая, как всегда бывает после сражения. У скамьи было тихо.

— Расскажи мне о Зиглере, — попросил я.

Мне было важно знать о человеке, чьё имя первым появится на стеле.

Дитрих прислонился спиной к стене часовни и какое-то время молчал, разглядывая носки собственных сапог.

— Когда я с ним познакомился, мы были молодыми послушниками, но уже тогда он считался довольно сильным криомантом. Правда, с одной бросавшейся в глаза слабостью: зависимость от соматических компонентов. Хенрик не мог колдовать без размашистых жестов руками, и некоторые братья его за это высмеивали. Он годами пытался избавиться от этой привычки и так и не смог. Вчера, когда Стрига сломала ему руку, он за полчаса придумал, как колдовать без неё. Придумал вращающийся ледяной диск. Ему понадобилось увечье, чтобы найти то, что он искал двадцать лет.

Маршал усмехнулся, и усмешка получилась горькой.

— Хенрик рисовал. Углём, на обрывках пергамента, на полях церковных книг, за что капеллан его недолюбливал. Портреты. Лица людей, которых видел в тот день. Рыцарей, послушников, крестьян из окрестных деревень. У него была привычка садиться в углу трапезной после ужина и зарисовывать тех, кто ему запоминался. Получалось на удивление точно, хотя он никогда не учился. Большую часть рисунков он сжигал наутро, потому что считал это занятие недостойным рыцаря. Некоторые я успевал забрать раньше.

Дитрих помолчал, разглядывая трещины в каменных плитах двора.

— Одного рисунка он не сжёг. Мальца лет пятнадцати, который приносил молоко к воротам Бастиона каждый четверг. Хенрик прикрепил набросок к стене кельи и не снимал, пока пергамент не пожелтел и не рассыпался от старости. Я спросил его однажды, почему именно этот мальчишка. Он ответил, что тот похож на его младшего брата, которого он видел в последний раз, когда ему было одиннадцать.

Я слушал, не перебивая.

— Ещё он не выносил тишины, — продолжил Дитрих. — Странное качество для монаха-рыцаря, живущего в монастыре, где молчание считается добродетелью. Хенрик всегда что-нибудь бормотал. Считал шаги, когда шёл по коридору. Насвистывал одну и ту же мелодию, фальшиво, когда чистил оружие. Когда его просили замолчать, он замолкал и начинал постукивать пальцами по столу, по бедру, по рукояти меча. Я как-то спросил его об этом. Он сказал, что в тишине ему слышится голос отца, объясняющий вербовщику Ордена, что мальчик здоровый, крепкий и стоит своих денег. Что он будет работать прилежно и не доставит проблем. Хенрик помнил каждое слово того разговора и не мог его забыть. Поэтому он заполнял тишину чем придётся.

Я слушал, вспоминая лица людей, которых терял сам. Их было много. Слишком много для одной жизни. А у меня было две.

Когда собеседник закончил, я спросил:

— Получается, твоего товарища продали в Орден. А ты сам, как сюда попал?

Дитрих повернул голову и посмотрел на меня. Карие глаза, в которых обычно жила тень насмешки, сейчас были непривычно открытыми. Маршал, который умел подбирать ключ к каждому собеседнику с хирургической точностью, сейчас должен был говорить о себе, и это давалось ему с видимым трудом. Он открыл рот, закрыл, потёр подбородок и, наконец, заговорил совсем не о том, о чём я просил.

— Один из моих комтуров вчера сказал мне, что вы нас бросили, — произнёс он ровным голосом. — Что пошли спасать свой город, а мы покупаем время своими жизнями. Я ему не поверил, но всё же позволил себе усомниться.

Фон Ланцберг замолчал, глядя на ряды тел у часовни.

— Это было недопустимо. Я действительно мог ошибиться в оценке. Вы могли и не прийти, это было бы рациональным решением. Пожертвовать шестью сотнями бывших врагов ради сохранения Бастиона и города. Стратегически обоснованный выбор, и я не имел бы права вас за него упрекнуть. Проблема в том, что я позволил сомнению разъесть уверенность в тот самый момент, когда она была единственным, что удерживало людей на стенах. Если маршал сомневается, рыцари это чувствуют.

Я ответил прямо, потому что Дитрих не уважал людей, которые юлят.

— Наша колонна шла от Суздаля. Дорога была забита тварями, каждый километр приходилось пробиваться с боем. Потом острог оказался в осаде, два Жнеца, пришлось зачищать. Потом вот это, — я показал на перевязанную грудь. — Покушение. Служанка с аркалиевым стилетом. Молчанов погиб, закрыв меня собой. Я не мог уйти, не убедившись, что тыл в безопасности.

Дитрих выслушал молча. Принял. Не стал извиняться повторно, потому что один раз было достаточно. Мне нравилась эта черта.

— Откуда у тебя привычка во всём сомневаться? — спросил я, потому что мне было интересно.

Взгляд маршала скользнул вправо, к стене, где стоял прислонённый к камню фламберг Конрада фон Штауфена. Серебристо-синий клинок с волнистым лезвием, по которому изредка пробегали электрические разряды. Оружие мёртвого Гранд-Командора.

— Мой отец верил в то же, во что верил Конрад, — неожиданно начал маршал. — Генрих фон Ланцберг. Мелкий ливонский барон из-под Цесиса. Болотистая земля, покосившееся поместье с протекающей крышей и сто двадцать душ арендаторов.

Дитрих произнёс это без горечи, констатируя факт.

— Для отца бедность была доказательством чистоты. Мы жили без продукции Бастионов, как жили предки. Никакой современной техники, только магия, земля и руки. Он был убеждённым сторонником доктрины сдерживания. Не потому, что изучил вопрос, а потому что верил в неё всем сердцем. Для него это было равнозначно вере в бога, и подвергать сомнению одно означало подвергать сомнению другое. Хозяйство при этом велось чудовищно. Земля была дрянная, неурожаи частые, арендаторы платили едой, потому что денег у них не было. Отец был лишь немного богаче тех, кто на него работал.

Дитрих помолчал, собираясь с мыслями.

— У одного из арендаторов была дочь. Эльза. Мне было тринадцать, ей двенадцать. Обычная детская история. Мы бегали по лугам, ловили лягушек в канавах, и к тому возрасту, когда мальчишки начинают краснеть, я краснел при виде неё. Она была простолюдинкой, без капли магии. Для моего отца это было хуже, чем если бы я привёл домой Стригу.

Маршал чуть улыбнулся. Улыбка не коснулась глаз.

— Дело было даже не в том, что у него имелся большой выбор невест для единственного наследника. Откуда бы ему взяться, при нашем достатке? Дело было в принципе. Сын барона, наследник, пусть крохотного, но баронства, не должен «разменивать кровь на грязь». Его слова. Отец не стал ругаться и не стал запрещать. Он просто ускорил то, что планировал давно: отдал меня в Орден. На три года раньше, чем собирался. Сказал: «Ты будешь стоять за правду, как стояли наши предки.» Я уехал. Она осталась.

Дитрих замолчал на несколько секунд, разглядывая трещины в каменных плитах двора.

— Пять лет в Ордене. Послушник, потом рыцарь. Письма от отца приходили регулярно. Сухие, наставительные, полные цитат из орденских текстов. О ней ни слова. Я не спрашивал из гордости и обиды. К семнадцати годам я почти забыл её лицо. Помнил только ощущение: солнечное тепло, колкая трава под босыми ступнями и запах болотной мяты.

Я лишь кивнул, показывая, что слушаю. Люди рассказывают такие вещи только тогда, когда готовы, и любое неосторожное слово ломает хрупкую воздушную конструкцию, которую они выстраивают из памяти.

— В восемнадцать я получил первый отпуск. Поехал домой. Обнаружил, что дальних хуторов на краю болот больше нет. Недавний Гон зацепил отцовские владения краем. Поместье уцелело, каменные стены, защитный барьер. Часть арендаторов — нет. Несколько семей, тридцать с лишним человек. Никакой техники, никаких двигателей и машин, ничего, что по доктрине должно было привлечь Бездушных. Жили так, как мечтал мой отец: чисто, просто, по заветам предков. Мертвы все, как один.

Собеседник повернулся ко мне. Лицо его оставалось спокойным, голос ровным, но в глубине чувствовалась застарелая боль, которую он почти научился не показывать. Явно рассказывал об этом не в первый раз, по крайней мере самому себе.

— Я спросил отца: «Как же так?». Он молчал долго, глядя в окно на болота. Потом сказал: «Они утратили веру. Кто-то из них, должно быть, тайком пользовался запрещённым. Иначе зачем бы тварям идти именно туда?»

Маршал выдержал паузу.

— Я стоял и слушал, как мой отец объясняет, почему тридцать мёртвых людей виноваты в этом сами. Не Бездушные виноваты. Не князь, который не защитил, хотя исправно собирал налоги. Не доктрина, которая обещала, что «чистая» жизнь гарантирует безопасность. Виноваты мёртвые, потому что «утратили веру». И я понял тогда, что мой отец не злой и не глупый. Он просто выбрал верить, а не думать. Если факты противоречат вере, тем хуже для фактов.

Дитрих снова посмотрел на фламберг Конрада у стены.

— Я уехал обратно в Орден на следующий день. Больше не приезжал. Писал отцу редко. Он, вероятно, так и не понял, что потерял сына не в тринадцать лет, когда отправил в Орден, а в восемнадцать, когда обвинил погибших в недостатке веры. С того дня я решил, что никогда не позволю вере заменить факты. Ни вере в доктрину, ни вере в человека, ни вере в идею. Память о девочке с соломенными волосами, которая лежала среди тридцати мертвецов не позволила бы мне.

Маршал перевёл взгляд на ряды тел у часовни. Утренний свет падал на белые плащи, придавая им неземной вид.

— Я позволил себе усомниться. Не могу сказать, что мой комтур был чрезвычайно убедителен. Он человек прямой и честный, и потому задал вопрос, который напрашивался. Всю жизнь я тренировал в себе привычку сомневаться. Отец говорил: «Не задавай лишних вопросов, просто верь». Я делал наоборот и подвергал сомнению всё, во что можно верить. Вчера, когда мой офицер сказал, что вы нас бросили, я не смог от этого отмахнуться. Поступить так означало бы сделать то, что всегда делал мой отец. Закрыть глаза на неудобную возможность, потому что верить приятнее, чем думать. Я не умею доверять. Я проверяю. Всегда!

Тише, почти самому себе, он добавил:

— Те часы, пока я сомневался, люди на стенах это чувствовали, и это едва их не сломило. Я впервые понял отца. Он действительно не был глупцом. Ему просто было невыносимо жить в мире, где вера не защищает. Проще поверить, что мертвецы сами виноваты, чем признать очевидное.

Я подождал, пока он закончит. Потом улыбнулся.

— Ты ошибаешься, Дитрих. Ты ведь уже однажды поверил мне, — сказал я. — В Минске, когда на кону стояли жизни твоих собратьев. А вчера ты вышел один против Жнеца, зная, что я могу не успеть. Это поступок. Сомневающийся человек сидел бы за стеной. Так что не будь слишком строг к себе, маршал. Интуиция у тебя работает отменно.

Собеседник посмотрел на меня. Усмешка тронула его губы. Тёплая и живая.

— Маршал, который прячется за стеной, пока его люди умирают, не достоин зваться маршалом, — ответил он. — Это я у отца всё-таки взял. Не веру. Упрямство.

Разговор с Дитрихом прервал Скальд. Голос ворона-фамильяра прорезался через магическую связь, ехидный и довольный собой, как всегда, когда птица находила что-нибудь интересное.

«Хозяин, тут такое. Бросай своего тевтонца…».

Он ливонец, — мысленно перебил его я.

«Да какая разница, хоть японец. Лети сюда. Ну, или не лети. Оно никуда не денется, оно уже дохлое, как мазурка или телеграф».

Загрузка...